355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вернер фон Хейденстам » Воины Карла XII » Текст книги (страница 6)
Воины Карла XII
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:32

Текст книги "Воины Карла XII"


Автор книги: Вернер фон Хейденстам



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

ВЗГЛЯНИ, ВОТ ЧАДА МОИ

Капрал Андерс Гроберг стоял со своей фляжкой среди Сарацинской пустоши. Вокруг него беспорядочно двигались остатки шведского войска и запорожцы, на телегах лежали раненные под Полтавой. Всю ночь и все утро Андерс копил свою жажду, чтобы приберечь последние капли до самой крайней крайности, теперь же муки жажды взяли верх, но, поднеся фляжку к губам, он в последнюю минуту передумал и снова опустил ее.

– Господи, Господи, – пробормотал он, – как же мне одному пить, когда другие вокруг меня изнемогают от жажды? Если ты завел нас в пустыни и степи, то, верно, затем, чтобы однажды сказать: «От ваших убогих заснеженных селений я провел вас по белу свету с мушкетом на плече, чтобы стяжать вам славу героев и победителей, но, когда я заглянул в ваши сердца и прочел там, что вы сохранили сердечную чистоту, что вы по-прежнему чада мои, я разодрал в клочья ваши одежды, сунул в руки вам костыли, подпер ваши тела деревянными ногами, дабы вы не стремились более к власти над людьми, а вошли в круг моих святых. Такое величие ниспослал я вам».

Андерс Гроберг еще какое-то время простоял с фляжкой в руках, после чего протянул ее королю, который лежал в горячке в своем возке среди мешков, набитых соломой. Губы у короля пересохли и приклеились к зубам, а когда он пытался раздвинуть их, они трескались и кровоточили.

– Нет, нет, – шепнул он. Дай свою воду раненым. А мне только что давали целый кубок.

Андерс Гроберг знал наверняка, что никакой воды королю не давали. Он был, пожалуй, единственным, кто позаботился о грядущем дне и припрятал фляжку, на много миль окрест не было ни колодца, ни родника. Но когда он отвернулся от королевского возка, на него снова накатила слабость и снова одолело искушение. Он повесил фляжку на бок и пошел дальше, и все шел и шел и не предлагал ее никому из раненых. Он трогал пальцами жестяной колпачок, он перекорялся с самим собой в мыслях своих, но, поднеся фляжку к губам, всякий раз снова опускал ее и не смел отхлебнуть хоть один глоток.

«Возможно, – шептал он себе, – возможно, я бы мог с легким сердцем утолить жажду, когда бы мне довелось претерпеть унижение в чем-нибудь другом».

К полудню, когда солнце палило особенно беспощадно, он увидел седоволосого унтер-офицера, раздетого почти догола, так что видна была рана у него на плече. Андерс изодрал на полосы свою рубашку, перевязал его рану и отдал ему свой сюртук, но едва он по-прежнему стиснул руками фляжку, муки совести снова его одолели. Еще он отдал свои сапоги больному пареньку в обозе, который, хромая, едва переступал босыми окровавленными ногами, но, когда выяснилось, что и теперь Андерс не может со спокойным сердцем утолить свою жажду среди изнывающих от жажды людей, на него нахлынуло ожесточение. Исполненный негодования, он с проклятиями постучал по следующим за ними на двух возах бочкам, которые были набиты золотом и серебром, ибо ни одна из этих бочек не могла добыть для этих несчастных хотя бы одну ложку гнилой, болотной воды.

– Бейте лошадей, чтобы бочки не остались в поле, погоняйте и парней!

Солдаты не ответили, ибо теперь узнали его таким, каким он был раньше, когда, грубый и мрачный, шагал перед строем в дни удач. Они даже не заметили, что он едва слышит собственный голос, когда склонил голову и начал что-то бормотать себе под нос.

«Должен ли я пожертвовать единственным, что имеет сейчас для меня какую-то цену? – размышлял он. – Ха-ха! А может, надо когда-нибудь свалить бочки с подвод и никогда больше к ним не прикасаться? Боже, Боже! Однажды под Вепериком я слышал, что говорил умирающий солдат Бенгт Гетинг, он с завистью говорил о раненых, которым выдавали чистую белую рубашку. Так далеко мои желания не заходят. Я хочу так немного… Я всего лишь хочу, чтобы не остаться мне лежать вместе с другими среди этой пустоши, чтобы зарыли меня в землю, чтобы покрыл меня чернозем и чтоб росла надо мной трава… да еще чтобы помянули меня хоть парой строк в полковых списках. Помянули такими словами: «Андерс Гроберг, судьба неизвестна».

Ближе к сумеркам устроили привал, чтобы похоронить тех, кто умер в течение дня, и несколько запорожцев уже вонзили в землю свои лопаты. Среди зарослей камыша росло несколько невысоких кустиков, усеянных спелыми вишнями. Офицеры и солдаты собирали их и делили на всех, словно паек, выданный из Божьих рук. Тут наконец Андерс Гроберг прокрался за кустики, чтобы незаметно для других испить воды. Но вдруг ударили барабаны, подавая знак, что на горизонте, над дальними волнами степного ковыля, снова показались преследующие их русские части.

Андерс Гроберг отвинтил жестяной колпачок, но чем дольше он вдыхал влажный запах, тем отчаяннее билось его сердце, а в ближайшей к нему повозке приподнялся умирающий караульщик при бочках Бёрье Кёве и воззрился на него.

Андерс Гроберг пытался ответить ему прямым взглядом – но не смог и уже в который раз отогнал искушение.

– Блаженны алчущие и жаждущие правды, – пробормотал он.

И как служитель церкви, раздающий святое причастие, он поднес фляжку к губам караульщика, и умирающий выпил всю его воду, всю, до последней капли.

Андерс Гроберг придерживался за край подводы, но, когда снова завертелись колеса, рука его соскользнула, и он упал на колени среди травы.

– На подводах для меня места нет, – сказал он и подтянул к себе лопату. – И хотя мне сравнялось всего тридцать лет, я истомлен и слаб как девяностолетний старец. Так что уж оставьте мне одну из лопат, чтобы я, если только у меня хватит сил, мог сам вскрыть земной покров и улечься в землю, в свое последнее обиталище. Все мое беспокойство чудом меня покинуло, и некий голос шепчет мне в ухо: «Взгляни, вот чада мои».

И снова солдаты возобновили свой путь на тряских подводах, а трубачи повернулись в седле. Стаи аистов плыли, раскинув крылья, над сумеречным, темнеющим простором. А среди степи все так же стоял на коленях Андерс Гроберг, сжимая в руках лопату.

О дальнейшей судьбе его никому ничего не известно.

В РАТУШЕ, ЗА СТОЛОМ ЗАСЕДАНИЙ

В приемной ратуши уже стоял секретарь Шмедеман с посланием на имя всех шведских губернаторов, которое следовало подписать и которое возлагало на разоренную Швецию новое бремя налогов.

Господа начали мало-помалу собираться, и старый Фрёлих, что, скрестив руки, стонал и храпел в углу подле больного Фалькенберга, вдруг открыл глаза.

– Мы должны переуступить королю весь банк с деньгами и патентами, – сказал он, не поднимая тяжелых век с красными прожилками.

Тут вскочил Арвид Хорн, причем вскочил с таким пылом, что его стул упал, и, воздев к потолку руки, произнес:

– Уж лучше бы ему держаться своих Откровений и своих молитвенных часов с сестрой Эвой-Гретой, а не превращать нас в мелких жуликов из одной только любви к Его Королевскому Величеству.

– Сатана, сатана! – отвечал Фалькенберг и хрустнул бесцветными пальцами, сжимавшими спинку стула, – Здесь изо дня в день только и знают, что жаловаться и обвинять. Ни один швед не печется более о чести ближнего, но ни один и не позволяет себе возвысить голос против тех, кто несет всю вину. Эй, Хорн, не торопись снова сесть, ведь самое большое возмущение вызывает у людей твоя яхта на Меларен. Молва утверждает даже, что, когда ты салютуешь из пушек, тебе хочется под завесой порохового дыма отвоевать такое же галантное местечко подле принцессы Ульрики-Элеоноры, как то, что в свое время занимал Кройц подле блаженной памяти принцессы Хедвиг-Софии… Да-да-да, и хватит вам толковать про короля… Зачитайте-ка лучше его послание! Ну давайте! Найдется ли в нем хоть одна строка, достойная главы поверженного в несчастье народа?

– Тогда хватит вам толковать и про послание, – отвечал Хорн, и, подняв с полу стул, уселся на него. – Болтовня, подобающая, скорей, женщинам, отговорки и равнодушные слова! Уж не хотите ли вы, чтобы человек, который ни разу не распахнул свою душу ни в одном разговоре, присел у себя в палатке и поверил свои сокровенные мысли клочку бумаги. Согласен только в одном: рано или поздно придется отвечать за все это злосчастье.

– Ты говоришь: рано или поздно! – продолжил свою речь хворый Фалькенберг и приподнялся, опершись дрожащими руками о стол. – Рано или поздно! Неужто шведы заделались лицемерами и прихлебателями? Ни Кристиан Тиран, ни Эрик Четырнадцатый не принесли нам столько зла, сколько принес этот, вот почему он и принадлежит дьяволу. С тех пор, как все наши истинные мужчины полегли на поле битвы, на свете остались лишь те, кто наделен старушечьей душой, вот они-то и вознамерились дать новую жизнь народу Швеции.

Фабиан Вреде стоял с почтительным видом среди спорящих, и голос его прозвучал на редкость тихо и кротко:

– Совет начинается, – промолвил он, указывая на открытые двери. – Я не прихлебатель. Я не был среди тех, кто хотел подольститься к нашему юному повелителю, до срока провозгласив его совершеннолетним, поэтому я и попал в немилость. Отечество – это все для меня… это мать и отец, это дом, это память, это все! И я знаю, что нынче мое отечество истекает кровью. Знаю я также, что когда-нибудь придется держать ответ. Но сейчас не время для бесполезных мыслей. Когда Господь возлагает терновый венец, истинно велик не тот, кто небрежно сдвигает этот венец набекрень, а тот, кто собственными руками надвигает его все глубже и глубже и говорит при этом: «Отец, я стою здесь, чтобы служить тебе». И еще скажу я вам, что никогда, никогда под победными знаменами минувших лет наш маленький народ не был столь близок к непреходящему величию, как близок он нынче.

Хорн проследовал в залу заседаний, но по дороге вполголоса обратился к Фалькенбергу:

– У моей матери я был не единственным сыном. Каждого из них нашла предназначенная ему пуля. Что ж, прикажете мне быть хуже, чем были они? Вот ты говорил о короле… Но если один человек способен побудить целый народ принести такие непомерные жертвы, не значит ли это, что подобный человек превосходит всех других?

Вреде бережно обнял Фалькенберга за плечи и добавил, по-прежнему не повышая голоса:

– А народ, который так много вытерпел… неужто ты хочешь помешать этому народу еще глубже надвинуть на голову мученический венец?

Господа перешли в зал заседаний, но Фалькенберг, опираясь на костыль, продолжал расхаживать по приемной. Пока он наконец уселся за стол, секретарь успел зачитать длинное послание и призвал всех присутствующих поставить свои подписи.

Ни один не попросил слова. Фалькенберг сник в своем кресле. Глаза у него были мутные и влажные. Забыв о праве старшинства, он пошарил по сторонам протянутой рукой и шепнул:

– Перо мне!

НА ЦЕРКОВНОЙ ГОРКЕ

Широкоплечий Йонс Снаре, что из Моры, ел кашу вместе со своими соседями Монсом и Матиасом. Йонс был до того скуп, что всю зиму проспал на полатях, чтобы меньше тратить на свечи. Его большое, плоское и безбородое лицо поблескивало в сумеречном свете, что падал через чердачный люк, и казалось более морщинистым и безобразным, чем у тролля, и он неспешно говорил глухим, раскатистым голосом.

– Предвижу я, – сказал он и громыхнул ладонью по столешнице, – что грядут дни хлеба, выпеченного из древесной коры. Завтра я забью свою последнюю корову. Каждый год приносит с собой новые налоги и поборы, а теперь у нас и вовсе хотят отобрать церковный колокол и деньги на вино для причастия, и зерно для церковного приюта.

– Это ты верно говоришь, – сказал Монс.

Он поскреб свои серые щеки и насыпал еще щепотку соли в ложку, потому что трапеза была субботняя. Вообще-то говоря, Монс был до того скуп, что ходил по соседям, где пересчитывал все крупинки соли для каши, все хворостинки под стоящим на огне горшком.

А Матиас, тот всей грудью навалился на стол, он был сморщенный, злобный и чернозубый, с блестящими маленькими глазками, как у гадюки. Из всех троих он был самый жадный. Первый раз у них в округе уродился такой сквалыга. Ну до того он был скуп, до того скуп, что заходил даже в ризницу к пастору и требовал от него носить по будням деревянные башмаки, как носит их весь приход.

– Пораскинул я своим скудным умишком, – прохрипел он, – и думаю, что Господь назначил нас, крестьян, чтобы мы держали всей пятерней государственную мошну. Я этому фогту [10]10
  Фогт – (Vogt, advocatus, vocatus, avoué) – в широком смысле слова заместитель. В Германии и Швейцарии – чиновник, наместник императора, он же и судья. В Западной Европе – вассал епископа, светское должностное лицо в церковной вотчине, наделённое судебными, административными и фискальными функциями (управитель церковных земель).


[Закрыть]
и гроша ломаного не дам.

– А вот мои сети ты украл и глазом не моргнул, – ответил Йонс Снаре.

– Это ты верно говоришь, – сказал Монс.

Матиас ухмыльнулся и располовинил секачом ржаную лепешку.

– А что ж мне прикажете делать, когда я умираю с голоду?

Ионе Снаре провел пальцами по своим длинным и растрепанным льняным волосам, встал и заговорил, причем голос его разнесся далеко за пределы дома.

– Тебе бы снять со стены старый отцовский мушкет да и пристрелить фогта, а с ним заодно и сборщика налогов и запрятать их на сеновале. А прежде чем тебя возьмут за шкирку или вздернут на виселицу, пойдем-ка со мной в Стокгольм, чтобы выучить знатных господ крестьянской премудрости. Раз мы требуем мира, пусть и будет мир.

– Это ты верно говоришь. Мы пойдем вместе с тобой, – сказал Монс и поднялся с места, пружиня в коленях.

Даже Матиас встал и пожал руку Йонсу Снаре.

– А для начала давайте сходим в церковь и поговорим с народом, – произнес он своим заунывным голосом. – Чтоб стоять нам за свободу и за свои права.

– Я тоже скажу свое слово, – отвечал Йонс Снаре, – и чтобы был мир. Мы требуем мира.

Они вышли из дома, а по дороге толковали с женщинами и с девушками, со стариками и с парнями. Пока они подошли к церковной горке, за ними уже следовало человек по меньшей мере двадцать, а то и тридцать.

Осеннее солнце, холодное и ясное, озаряло леса и озера, и высокую белую церковь. На валу перед лабазами среди телег и возков суетился народ. Косматые старики, что пришли из лесов и уже успели надеть свои тулупы, принялись кричать и шуметь, едва завидев Йонса Снаре, потому что все уважали его как самого несговорчивого и сильного крестьянина в их приходе. Да и другие далекарлийцы с ясными, открытыми лицами и в белых сорочках, просвечивавших между кожаными штанами и жилеткой, обернулись к нему, ибо полагали, что нет на свете ничего более весомого, чем его спокойное и вызывающее слово.

– Ну до чего ж вы благочестивые! – вскричал он, обращаясь к ним. – Не иначе вы пришли сюда, чтобы заучить наизусть новую молитву о бесконечном смирении.

Никто не стал тратить время на ответ, но все протиснулись поближе.

– Короля взяли в плен! – галдели они. – Король в плену! Король в плену!

– Разве король в плену?

Йонс Снаре сжал кулаки и вопросительно переводил взгляд с одного на другого.

– Это они верно говорят, – ответил Монс.

– Ты хоть молчи! Ну что ты в этом смыслишь, – ответил Йонс Снаре и с таким грозным видом воздел кулаки, что все попятились.

Монс сел на скамью перед лабазами, но далекарлийцы не желали уходить, и круг обступивших Йонса становился все плотней и плотней. Люди не желали упустить ни единого слова.

– Значит, король в плену? – снова прозвучал вопрос.

– Да вот, поговаривают. Один кузнец из Фауна рассказывал, будто короля взяли в плен язычники.

Матиас придвинулся поближе и нагнулся и растопырил длинные пальцы.

– Что ты скажешь об этой вести, Йонс Снаре? Хочу во всей простоте спросить тебя.

Йонс Снаре сидел, положив руки на колени, солнце бросало лучи на его деревянный, неподвижный лоб и на его суровые губы. Взгляд он устремил в землю.

– Ну так чего ты скажешь? – бормотали далекарлийцы. – В Стокгольме один из членов совета отдал на корону собственные деньги, другой – столовое серебро, а третий и вовсе предложил, чтобы каждый зажиточный горожанин отдал все свое добро, чтоб не иметь ему больше, чем имеет простой бедняк. Это только вдовствующая королева отказывается получать меньшее содержание, чем прежде, вот жадина, а еще народ на улице забросал камнями окна графини Пипер…

– А мы, – сказал Матиас, – должны снять со стены свои мушкеты, как советует нам Йонс Снаре.

– Это ты верно говоришь! – поддержал его Монс.

Сам же Йонс Снаре по-прежнему молчал, и воцарилась такая тишина, что не было слышно иных звуков, кроме боя колоколов.

– Да, – заговорил он после долгого раздумья, и голос его звучал еще более мрачно и приглушенно, чем всегда, – Да, мы должны снять мушкеты со стены и выйти из своих домов. С нами Бог, вы, добрые далекарлийцы, и ежели наш король в плену, тогда мы требуем, чтобы нас повели на врага, чтобы мы помогли нашему королю вернуться на родину.

Матиас призадумался, но потом лоб его просветлел, а серые глаза хитро блеснули.

– Да, вот это требование, которое напомнит о наших старых свободах и наших правах.

– Это ты верно говоришь, – сказал Монс.

– Да, да, это будет требование, которое напомнит о наших старых правах и свободах, – загомонили далекарлийцы и воздели руки для клятвы. Поднялся такой шум и крик, что никто больше не слышал боя колоколов.

В ШВЕДСКИХ ШХЕРАХ
© Перевод Е. Чернявского

В запыленной одежде и в разбитых башмаках брели они от таверны к таверне. Кортеж возглавляла повозка, на которой тряслись финские женщины – король выкупил их у турок и выдал за своих солдат; под сиденьем возницы, на соломе стояла клетка с хамелеонами, которых магистр Эйнеман вез из Азии. Но повозка с женщинами вскоре отстала – лошади пали; однако в толпе почерневших от солнца солдат и конюхов все еще плелся конь Брандклиппар, хоть был он уже стар и нетвердо держался на ногах, а главное, в седле его уже не сидел победоносный герой.

Немного впереди всех неизменно шагал высокий, худой человек с тревожными глазами и хмурым лицом. Щеки его по цвету напоминали древесную кору, а зубы сверкали белизной на фоне черной, с легкой проседью бороды, сбрить которую у него не хватало времени, да, кроме того, не было ни ножа, ни ножниц. Даже самый жалкий бродяга пренебрег бы его забрызганным грязью камзолом, а все его имущество, с которым он никогда не расставался, состояло из мешка да палки. Чтобы не вызывать насмешек из-за своей бедности и не позорить тем самым свою страну, он выдавал себя за простого солдата, хотя на самом деле был личным телохранителем короля и носил громкую фамилию Эреншёльд. В молодые годы он как-то темной осенней ночью заколол некоего прапорщика Юлленшерна. Нрав его так и остался очень переменчивым, и если за кружкой пива не было никого веселее, то по ночам его мучила бессонница и в голове бродили тревожные мысли. Чуть забрезжит рассвет, как он уж принимался стучать палкой об пол, чтобы разбудить товарищей.

Когда по вечерам измученные солдаты собирались вокруг стола в таверне, он не садился, а стоя весело поднимал свою кружку за здоровье любопытных, заглядывавших в окна.

– Смотрите, смотрите! – шептали столпившиеся у окон люди. – Ведь каждый шрам на лицах и руках этих воинов – память о каком-нибудь подвиге. Это возвращаются домой троянские герои!

А потом, увидев во дворе Брандютиппара с его негнущимися ногами, добавляли:

– Они и деревянного коня с собой захватили!

Тогда Эреншёльд объяснял, что за конь Брандклиппар, и пока знатные дамы выходили из своих экипажей, прихватив хлеба и сахару, чтобы потом иметь право рассказывать своим детям и внукам, что им некогда довелось кормить Брандютиппара, Эреншёльд осушал до дна свою кружку и стучал по столу в знак того, что пора собираться в путь.

– Твоя тоска по родине не дает нам ни отдыха, ни срока, – роптали его товарищи. – Не успеют обед подать – мясо даже еще не нарезали, а ты уже кричишь, что пора двигаться дальше…

Постепенно он стал относиться к своим бывшим друзьям подозрительно, потом даже с ненавистью, а однажды утром покинул их и один-одинешенек продолжал путь.

Он не смотрел на дорожные указатели и ни у кого не спрашивал дорогу. Он был уверен, что идет на север и чутье всегда ему подскажет, где надо вовремя свернуть, чтобы пройти кратчайшим путем. Год от года его все сильнее терзала тоска по родине, и вот наконец теперь, когда с каждым шагом он все ближе подходил к тем местам, о которых никогда не говорил, но постоянно думал, тоска его еще возросла. Иногда он останавливался и, опершись на палку, устремлял свой взор вдаль, а потом, сам того не замечая, вновь начинал шагать. Иной раз в дождливую ночь, когда хозяин в ответ на его смиренную просьбу подать бедному солдату из шведского обоза кусок хлеба и разрешить погреться у очага грубо прогонял его, он забывал о том, что война уже кончилась. Увидев в окно на кухонном столе хлебы и кувшины с молоком, он отгибал свинцовые полосы оконной рамы, вынимал два-три стекла и брал себе столько еды, сколько мог. Но, утолив жажду и набив свой мешок хлебами, он вспоминал о том, что он все-таки воин, и тогда, прежде чем уйти, он с размаху стучал палкой по столу с такой силой, что хлебы и кувшины с молоком подпрыгивали. И обитатели дома, сбежавшись на шум, видели, что перед ними не обыкновенный воришка.

Он добрался до Штральзунда раньше других, но оказалось, что город сдался неприятелю, флот которого запирал Балтийское море.

После долгих мытарств ему удалось найти в Амстердаме голландское одномачтовое рыбацкое судно, собиравшееся отплывать в Бухюслен. Он был до того измучен, что спустился в каюту и тут же улегся спать на соломе, укрывшись лоскутным одеялом шкипера. Но когда он заслышал скрип брашпиля, он постучал палкой в потолок каюты, чтобы позвать шкипера.

– Как только покажутся шведские шхеры – тотчас скажи мне, чтобы я успел вовремя привести себя в порядок и подняться на палубу.

Шкипер обещал выполнить его просьбу, но едва он поднялся на палубу, как сильный стук вновь призвал его назад.

– Домой, домой… – проговорил Эреншёльд, запинаясь, и схватил шкипера за руку. – Ты объездил все моря и океаны, ты многое испытал. Объясни мне, в чем причина нашего душевного смятения, почему нет нам покоя, пока мы не вернемся домой? Там, у турок, когда блаженной памяти Функен помер от лихорадки, мне пришлось на похоронах командовать караулом, но, поверь мне, я едва был в силах держать шпагу и с трудом мог вымолвить слова команды… Вокруг – белые могильные камни… Равнодушно стоят кипарисы… Если бы меня там похоронили, я не нашел бы покоя. Я разворошил бы могилу и взмолился Господу Богу о милосердии.

– Разве не та же рука Господня сотворила все сущее, и даже этот вот утлый корабль, что несет нас сейчас по бушующим волнам? – ответил шкипер. – Повернись-ка лицом к стене и усни! Вы, сухопутные воины, плохо переносите качку, а сейчас разыграется шторм.

На следующее утро, на рассвете, когда шкипер стоял рядом с рулевым, он снова услышал стук в потолок каюты.

– У меня между ребрами засела пуля, – сказал Эреншёльд, – но я никак не могу толком понять, что так расстроило мое здоровье – я ведь еле держусь на ногах: пуля или тоска по родине. Вот как раз под утро, когда только-только начинает светать, я больше всего тоскую по родине.

Море бушевало, и качка не унималась. Однажды ночью шкипер, освещая себе путь фонарем с прозрачной роговой пластинкой, спустился в каюту. Эреншёльд не спал, а сидел на соломе, положив палку около себя; подушкой ему служил мешок; волосы его отросли уже настолько, что ниспадали на уши.

– Милостивый государь, – начал шкипер, вешая фонарь на крюк под потолком, – показались шхеры, те, что близ Уддеваллы, но бушует шторм, да к тому же поднялся туман, а ночь темная – хоть глаз выколи. Нам придется держаться подальше от берега и подождать, пока прояснится.

– Да, да, разворачивай свою барку! – закричал Эреншёльд во весь голос. – Я не хочу домой! Нет, нет… Что мне дома делать? В кальмарской кирке похоронен мой отец, и его герб висит там на стене… Мой брат в плену… мои маленькие сестрички успели вырасти, повыходить замуж и даже состариться… Они уже не те… Можно сказать, нет у меня больше сестер… И дома у меня тоже нет…

Так ответил он шкиперу, но, когда тот стал подыматься на палубу, опять схватил его за рукав.

– Не слушай меня! – воскликнул он. – Продолжай смело держать прежний курс. После долгой и честной службы своему королю храбрый солдат не может вернуться домой как трус!

– А судно, милостивый государь? Это мое единственное имущество, и я должен с ним обойтись по-хозяйски. Я, правда, вижу как будто сигнальный огонь на северо-востоке, но здешние шхеры опасны, а кроме того, здесь много каперов, которые разжигают ложные сигнальные огни.

Эреншёльд сразу помолодел. Он выпрямился и, выставив вперед ногу, схватил шкипера за руку.

– Если слово офицера для тебя что-нибудь значит, то продолжай идти вперед! При себе у меня, правда, нет ничего, кроме жалких лохмотьев, которые я все-таки с честью буду носить, когда сойду на берег, но под Кальмаром у меня есть небольшая усадьба, если только я ее не лишился. Вот ее ты и получишь в награду, если барка погибнет.

Шкипер решил, что тоска по родине помутила у старого воина рассудок, он хорошо знал, что если своевременно не повернуть руль, то можно напороться на подводные скалы, и пытался вырваться, но Эреншёльд держал его железной хваткой. Когда он очутился наконец на трапе, оторванный рукав его куртки оказался в руках Эреншёльда.

Но тут раздался толчок такой силы, что свеча в фонаре опрокинулась и погасла.

– Иисусе! Вот вам, сударь, и шведские шхеры!

– Да будет благословен этот миг. С детских лет я еще ни разу не вставал с постели с таким легким сердцем.

До слуха Эреншёльда донеслись звуки выстрелов и шум рукопашной схватки. Он взял свой мешок и палку и выбрался на обледеневшую палубу, через которую то и дело перекатывались волны. Его тут же обдало ледяной волной, но сквозь снежную мглу уже брезжил рассвет, и он смог разглядеть, что судно село на мель у каменистого островка, и толпа каких-то людей разоружает их экипаж.

– Что там у тебя в мешке, давай сюда! – приказал ему человек с рыжей бородой и поднял мушкет.

Корабль, севший на мель, по негласному закону принадлежит местным жителям.

Эреншёльд крепко сжал в руке палку и швырнул свой мешок под ноги рыжему.

– На, держи! Я обрел наконец душевный покой, и ваши пули бессильны меня его лишить, но не будь у тебя ружья, эта игра обошлась бы тебе дорого… Я офицер Его Величества!

Рыжебородый нерешительно опустил свой мушкет.

На скале догорал ложный сигнальный огонь, а чуть подальше стоял на якоре галиот без флага. На его палубе около притушенного кормового огня сидел закутанный в дорогую лисью шубу молодой человек болезненного вида, с бледным желтоватым лицом; на коленях у него лежали два костыля.

– Чего там еще, Нуркрос? – закричал он тонким, пронзительным, как свисток, голосом. – Пошевеливайтесь, да поживей!

– Да здесь один говорит, – ответил рыжебородый, – что он на королевской службе. Пожалуй, его лучше прикончить, чем спускать на берег, а то будет еще болтать лишнее. Эй, ты, скажи, кто ты такой? Я вижу на тебе лохмотья, а не гвардейский мундир. Тебя так долго не было дома, что ты, наверное, ничего не слыхал о Парне с Большой Дороги? Вон он сидит там на галиоте. Это комендор Гатенельм, слышишь?

– Мое имя, – ответил Эреншёльд, – ты узнаешь не раньше, чем достанешь мне одежду, соответствующую моему рангу, но и я тебя не спрошу, какое зло ты мне намерен причинить, если только мне дадут возможность еще хоть раз в жизни ступить на шведскую землю. Я, конечно, понимаю, что вы каперы и нет у вас совести, что я вернулся не в ту светлую и счастливую страну, которую когда-то покинул… Но так или иначе, я дома… Дома! Я легко расстанусь теперь с жизнью, но не лишайте меня права прежде сойти на шведскую землю.

– Что ж, это справедливо, – промолвил Гатенельм. – Но только, слышишь, живее!

Он все нетерпеливее постукивал костылем по борту.

Эреншёльд бросил свою палку на палубу, словно воин, сдающий оружие, и сошел на берег. Он медленно сделал несколько шагов, с трудом подымая ноги, словно земля их притягивала. Потом он опустился на колени, стал гладить, ласкать скалу и, наклонившись, прижался к ней щекой.

– Хвала тебе, Господи, – прошептал он, – за то, что ты привел домой бездомного сына своего после стольких лет скитаний в чужих краях. Хвала тебе, Господи!

По знаку Гатенельма, Нуркрос, все еще стоя на борту их суденышка, поднял мушкет и, прицелившись, выстрелил Эреншёльду в голову.

Когда совсем рассвело, каперы со своей добычей уже подходили к бухюсленскому берегу. А на скалистом островке в шхерах лежал, обхватив руками скалу, вернувшийся на родину воин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю