412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Бунина » Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью » Текст книги (страница 5)
Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:10

Текст книги "Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью"


Автор книги: Вера Бунина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

Пронесутся года. Заблестит

Седина на моих волосах,

Но об этих блаженных часах

Память сердце мое сохранит...

.........................

(Строчка точек в подлиннике).

Остальное время вечера я был как в тумане. Сладкое, пылкое чувство было в душе моей. Ее милые глазки смотрели на меня теперь нежно, открыто. В этих очах можно было читать любовь. Я гулял с ней по коридору и прижимал ее ручки к своим губам и сливался с нею в горячих поцелуях. Наконец, пришло время расставаться. Я увидал, как она с намерением пошла в кабинет Пети. Я вошел туда же и она упала ко мне на грудь. «Милый, шептала она, милый, прощай! Ты ведь приедешь на Новый год?» Крепко поцаловал я ее и мы расстались ...............................................................................

(Точки строчек в подлиннике. – И. Б.)

Домой я приехал полный радужных мечтаний. Но при этом в сердце всасывалось другое гадкое чувство, а именно ревность. «Она завтра поедет домой с Федоровым – да еще вдвоем только... Впрочем ведь она меня любит, а все-таки я бы не хотел, что бы она с кем-нибудь даже разговаривала... Да, глупость, глупость это», разуверял я себя...

Наконец я лег спать, но долго не мог заснуть. В голове носились образы, звуки... пробовал стихи писать, – звуки путались и ничего не выходило... передать всё я не мог, сил не хватало, да и вообще всегда когда сердце переполнено, стихи не клеятся. Кажется, что написал бы Бог знает что, а возьмешь перо и становишься в тупик... Согласившись наконец с Лермонтовым, что всех чувств значенья «стихом размерным и словом ледяным не передашь», я погасил свечу и лег. Полная луна светила в окно, ночь была морозная, судя по узорам окна. Мягкий бледный свет луны заглядывал в окно и ложился бледной полосой на полу. {60} Тишина была немая... Я все еще не спал... Порой на луну, должно быть, набегали облачка и в комнате становилось темней. В памяти у меня пробегало прошлое. Почему-то мне вдруг вспомнилась давно, давно, когда я еще был лет пяти, ночь летняя свежая и лунная... Я был тогда в саду... И снова все перемешалось... Я глядел в угол. Луна по-прежнему бросала свой мягкий свет... Вдруг все изменилось; я встал и огляделся: я лежу на траве в саду у нас в Озерках. Вечер. Пруд дымится... Солнце сквозит меж листвою последними лучами. Прохладно. Тихо. На деревне только где-то слышно плачет ребенок и далеко несется по заре словно колокольчик голос его. Вдруг из-за кустов идут мои прежние знакомые. Лиза остановилась, смотрит на меня и смеется, играя своим передничком. Варя, Дуня... вдруг они нагнулись все и подняли... гроб. В руках очутились факелы. Я вскочил и бросился к дому. На балконе стоит Эмилия Вас., но только не такая, какая была у тетки, а божественная какая-то, обвитая тонким покрывалом, вся в розах, свежая, цветущая. Стоит и манит меня к себе. Я взбежал и упал к ней в объятья и жаркими поцалуями покрывал ее свежее личико... Но из-за кустов вышли опять с гробом Лиза, Дуня, Варя; она вскрикнула и прижалась ко мне... Вдруг всё потемнело... Кругом поле на сколько можно разглядеть, на руках у меня Мила... она шепчет и цалует меня: «милый, милый»... Далеко где-то звенит колокольчик... и... я проснулся: в комнате так же темно, луна не светит. Эк! что мне снится, подумал я, постарался поскорей заснуть опять...

27 января 1886 г.

Вечер. Сижу один в зало и хочу записать то, что за неимением... да нет, впрочем, даже по небрежности, не внес в свой журнальчик. Особенного ничего не случилось. Но все-таки надо припомнить. Как я провел остальное время Святок.

30 декабря я встал уже с сладким мучением влюбленного и опять с ревностью в груди но не только к Федорову, но и даже (глупо) ко всем. Когда нонче утром заговорили о ней, я не мог слышать и, что всего удивительней, даже, хотя говорили о ней что-то хорошее и притом мать с Настей. Я уже не знаю отчего, только я ревную и не могу выносить. А тут еще поедет с Федоровым, и хотя я уверен, что она не изменит, но мне бы не хотелось, чтобы подобные Федоровы были близко около нее. Это малый, не кончивший курс учения, хромой и притом пошляк, это один из...»

«Продолжение дневника 27 января 1886 года.

Юлий живет в Озёрках – под надзором полиции, обязан три года не выезжать никуда.

Зимой пишу стихи. В памяти морозные солнечные дни, лунные ночи, прогулки и разговоры с Юлием». {61}

...Когда после Святок пришло время ехать в Елец, Ваня твердо заявил, что он не хочет больше возвращаться в гимназию, а будет учиться дома с Юлием.

7

Почему все же допустили старшие, чтобы он бросил гимназию?

Отец думал: «Зачем ему амаликитяне?» Но во хмелю кричал на него: «Недоросль!» – а позже: «Неслужащий дворянин!»

Мать от счастья, что сын будет жить при ней, не упрекала его, надеясь, что Юлий подготовит Ваню к аттестату зрелости, ибо она понимала, что ему необходим диплом, заработок.

Но почему Юлий не воспротивился тому, что брат бросил гимназию, пожелав после праздников остаться дома? Он ведь лучше матери знал, что такое жизнь и как нужно высшее образование.

Я думаю, что, с одной стороны, ему не нравилось, что Ваня в Ельце живет у Веры Аркадьевны, у которой дом полон провинциальными праздными гостями: пока Ваня был подростком, это было не опасно, но вот у него начинается юность, пробудилось чувство влюбленности и для его возраста – общество не подходящее. Он тоже надеялся, с другой стороны, что подготовит брата к аттестату зрелости или, по крайней мере, к седьмому классу гимназии за время своей ссылки. Он еще летом почувствовал, что Ваня – одаренный мальчик, но совершенно недисциплинированный, с неразвитым чувством долга, усваивает охотно и крепко только то, что ему нравится; словом, Юлий попробовал отговаривать брата, но настаивать не стал: несмотря на серьезность, в нем жило эгоистическое легкомыслие, присущее Буниным, – он чувствовал, что без Вани ему будет уж очень тоскливо...

И началась новая жизнь для бывшего гимназиста.

С середины января они засели за учебники четвертого класса. Все шло гладко, кроме математики – алгебру он совершенно не мог постичь: a плюс b равняется c, он так и не уяснил себе, – все абстрактное его ум не воспринимал. И как ни бился Юлий, ничего не выходило, пришлось махнуть рукой на математические науки. Познакомил его только с главными законами физики и астрономии и обратил все внимание на историю, языки и особенно на литературу. И тут Ваня удивил брата необыкновенными успехами в этой области.

Юлий Алексеевич рассказывал мне: «Когда я приехал из тюрьмы, я застал Ваню еще совсем неразвитым мальчиком, но я сразу увидел его одаренность, похожую на одаренность отца. {62} Не прошло и года, как он так умственно вырос, что я уже мог с ним почти как с равным вести беседы на многие темы. Знаний у него еще было мало, и мы продолжали пополнять их, занимаясь гуманитарными науками, но уже суждения его были оригинальны, подчас интересны и всегда самостоятельны.

Мы выписали журнал «Неделя» и «Книжки Недели», редактором которых был Гайдебуров, и Ваня самостоятельно оценивал ту или другую статью, то или иное произведение литературы. Я старался не подавлять его авторитетом, заставляя его развивать мысль для доказательства правоты своих суждений и вкуса».

Обычно они гуляли два раза в день: перед дневным чаем и после ужина. Во время этих прогулок и велись серьезные разговоры, обсуждались произведения литературы. Юлий Алексеевич умел разнообразить темы, иногда прибегал к сократовскому методу беседы.

Близко от Озерок пролегала большая дорога, и они выходили на нее и в солнечные дни, и в лунные или тихие звездные вечера, когда там бывало сказочно хорошо. И тут иногда Юлий под клятвой сообщал Ване о своей подпольной деятельности, рассказывал, что еще в Воронеже у них был кружок гимназистов, который распропагандировал «очень умный и образованный семинарист», «светлая личность», член партии Земли и Воли. Узнал он, что Юлий присутствовал на знаменитом «Липецком съезде» в июне 1879 года, где революционеры партии «Земля и Воля» разделились на «Народную Волю» и «Черный передел», из которого вышла партия социал-демократов во главе с Плехановым, жившим за границей... Юлий был знаком с Софьей Перовской, незадолго до 1 марта 1881 года встречался с Желябовым, осенью 1879 г. близко сошелся с революционером Ал. Дм. Михайловым. Позднее, весной 1884 года, в Москве познакомился с Германом Лопатиным. После 1 марта 1881 года, осенью его исключили из Московского университета, и поэтому он и переселился в Харьков, где ему удалось поступить в университет и продолжать занятия по статистике. В Москве он жил вместе со своими воронежскими друзьями: Гончаровым, Пономаревым, Анциферовым, Преображенским и Босяцким; у них на квартире в Козицком переулке устраивались собрания, которые посещали и студенты университета, Петровской Академии, Технического училища и курсистки. Этими собраниями руководили настоящие революционеры. Главная цель их заключалась в помощи заключенным и ссыльным товарищам, расклеивали они на улицах и прокламации, рассылали их и по деревням и заводам. В Харькове у них была тайная типография. Юлий писал брошюры и листовки под псевдонимом Алексеев. На допросах он почти всегда отмалчивался и не дал себя поймать. По-видимому, на следователя Юлий Алексеевич произвел впечатление случайно попавшего в дело; он поверил, что сапоги были посланы прияте-{63}лю по данному им адресу, о революци-

Файл bun64g.jpg

Орел. Правый берег реки Оки.

Покровская и Преображенская церкви.

Файл bun65g.jpg

Орел. Базар на берегу реки Оки.

онной деятельности которого он ничего не знал, – уж очень тих и спокоен бывал Юлий Алексеевич на допросах, и, не раздражая следователя, он обманул его, поэтому и была присуждена ему ссылка на родину, вместо Сибири.

После вечерней прогулки вся семья собиралась вокруг чайного стола. За самоваром сидела молодая жена Евгения Алексеевича. Она была сильная, энергичная женщина, трудолюбивая, – весь день что-нибудь делала. Когда отец бывал трезв, эти вечера были полны интереса: тут шли рассказы из другой области, больше воспоминания о старине. Алексей Николаевич поведал и о своем роде, о том, что они выходцы из Литвы: о роде Буниных в «Гербовнике дворянских родов» сказано, что Бунины происходят от Симеона Бутковского, мужа знатного, выехавшего в XV веке из Литвы со своей дружиной на службу к Великому Князю Московскому Василию Темному. Узнал Ваня в эти вечера, что при взятии Казани погиб их предок Александр Бунин, а другой, Козьма Леонтьевич, был стольником при великих князьях Иоанне и Петре Алексеевичах, и что это все записано в Воронежских дворянских книгах, что род их вписан в шестую книгу, которая называется бархатной, – все это занимало его, льстило ему, но под влиянием Юлия глубокого впечатления не оставляло.

Юлий же сообщил, что он читал, что первыми граверами были «знаменщики» или рисовальщики Серебряной Палаты, составлявшей отделение Оружейной Палаты. Среди первых московских граверов встречается имя знаменитого «знаменщика» Серебряной Палаты Леонтия Бунина. «Так там и написано, – продолжал Юлий Алексеевич: – плодовитый гравер сей Леонтий Бунин, кроме множества отдельных листов, награвировал целые книги: букварь Кариона Истомина 1692 («Сий Букварь очини Иеромонах Карион,) а знамени и резал Леонтий Бунин х ЗСВ – и Синодик 1700 г.» «Л. Б.». То, что в скобках, и последнюю фразу Юлий Алексеевич, по словам младшего брата, записал в книжечку, а начало рассказывал наизусть.

Иногда отец брал гитару и пел старинные русские песни; пел он музыкально, подняв брови, чаще с печальным видом и производил большое впечатление.

В своих стихах «На хуторе», написанных в 1897 году, Бунин дает картину этого вечера:

Свечи нагорели, долог зимний вечер...

Сел ты на лежанку, поднял тихий взгляд —

И звучит гитара удалью печальной

Песни беззаботной, старой песне в лад.

«Где ты закатилось, счастье золотое?

Кто тебя развеял по чистым полям? {66}

Не взойти над степью солнышку с заката,

Нет пути-дороги к невозвратным дням!»

Свечи нагорели, долог зимний вечер...

Брови ты приподнял, грустен тихий взгляд...

Не судья тебе я за грехи былого,

Не воротишь жизни прожитой назад!

Больше всего Ваня любил песню на два голоса, которую его отец пел один или с кем-нибудь. К сожалению, середину ее он забыл, и никто ему не мог ее восстановить; вот как он сам о ней записал:

«Мой отец пел под гитару старинную, милую в своей романтической наивности песню, то протяжно, укоризненно, то с печальной удалью, меняя лицо соответственно тем двум, что участвовали в песне, один спрашивал, другой отвечал:

– Что ты замолк и сидишь одиноко,

Дума лежит на угрюмом челе?

Иль ты не видишь бокал на столе?

Иль ты не видишь бокал на столе?

– Долго на свете не знал я приюту,

Долго носила земля сироту!

Раз, в незабвенную жизни минуту,

Раз я увидел созданье одно,

В коем все сердце мое вмещено!

В коем все сердце мое вмещено!

Средины песни не помню, – помню только ту печальную, но бодрую, даже дикую удаль, с которой вопрошавший друг обращался к своему печальному другу:

– Стукнем бокал о бокал и запьем

Грустную думу веселым вином!»

Эту песню приводит Иван Алексеевич в своем рассказе «Байбаки», потом озаглавленном «В поле», написанном в 1895 году, но и там нет середины. Вероятно, он не запомнил середины песни и писал этот рассказ вдали от отца, в Полтаве, не мог спросить, а потом забыл, так и пропала середина песни, которую так хорошо исполнял его отец. Он даже перед смертью жалел, что забыл ее.

Отец любил повествовать и о более близких предках, о своем деде, который был человек богатый, имел поместья в Воронежской и Тамбовской губерниях и только под старость поселился в своей родовой вотчине Орловской губернии, Елецком уезде, в Каменке. «Он не любил лесов, – а ведь не так давно все эти места были покрыты лесами, а теперь остался только Трошинский лес», – смеялся отец.

– При моем отце, Николае Дмитриевиче, – рассказывал {67} Алексей Николаевич, – был здесь уже полустепной простор, засеянные поля. Но сад еще был замечательный: аллея в семьдесят развесистых берез, а фруктовый сад какой! а вишенник, малинник, сколько крыжовнику, а дальше целая роща тополей, а вот дом оставался под соломенной крышей и горел несколько раз, потом опять отстраивался, икона безглавого Меркурия тоже несколько пожаров выдержала, даже один раз раскололась!

Рассказывал, что мать его (рожденная Уварова) была красавицей: «Она рано умерла, и отец так тосковал, что даже тронулся, впрочем, говорят, что во время Севастопольской кампании, когда мы были на войне, он как-то лег спать после обеда под яблоней, поднялся вихрь, и крупные яблоки посыпались на его голову... После чего он и стал не вполне нормальным».

Мать тоже иногда вмешивалась в разговор и сообщала детям, что ее предки были помещиками Костромской, Московской, Орловской и Тамбовской губерний и что в их семье жила легенда: некогда Чубаровы были князьями. Петр Великий казнил одного князя Чубарова, стрельца, сторонника царевны Софьи, и лишил весь род княжеского титула.

Иногда разговоры касались более близких родных, еще живых, например, тети Вари. Дети уже знали, что она «помешалась», когда отказала сделавшему ей предложение офицеру, товарищу по полку дяди Николая. Тут они узнали, что ее лечили и доктора, и знахари, возили ее и к мощам Митрофания в Воронеж, и к мощам Тихона Задонского. Долго ничего не помогало, ей казалось, как и ее тетке, Ольге Дмитриевне, что в нее по ночам вселяется «Змий эдемский и иерусалимский». Теперь она успокоилась, только стала очень неряшлива, живет в страшной грязи, у нее несколько десятин земли, корова и куры, она держит работника, который обращается с ней очень грубо: раз чуть не убил ее, замахнулся топором; она воскликнула:

– Ну, что же, убьешь меня, я в Царство Небесное попаду, а ты на каторгу, а потом в аду гореть будешь...

Все это очень веселило ее племянников и племянницу, и подобные вечера проходили очень оживленно, к юмору они все были чутки.

На масленице приезжали Туббе с гувернанткой и внесли оживление и веселье. Молодежь решила ехать ряжеными по соседям: Ваня был в восторге, предвкушая поездку в санях с Эмилией. Ему подвили его густые волосы, подрисовали углем усики, нарумянили свеклой щеки, одели добрым молодцем, и он лихо, вприсядку, отплясывал «русскую» вместе со своей невесткой. Юлий Алексеевич был наряжен пашой: в тюрбане и в материнском капоте. Вообще костюмы были незатейливые, но зато веселье было непосредственное и безграничное. Побывали они у Рышковых, в Каменке у Буниных, заехали и к Ромашковым, везде их радушно принимали и обильно угощали. {68}

После масленицы, постом, опять принялись за занятия. Ваня, начитавшись поэтов, писал стихи, но они не дошли до меня. Он нигде не печатал их, но писал, по его словам, с удовольствием и увлечением.

17 марта, в день Алексея Божьего Человека, именины отца. Было много гостей. В Ельце Алексей Николаевич закупил вина, закусок, – деньги еще не перевелись, и вот в этот-то день дьякон из Знаменского съел один всю икру, два фунта, что так восхитило Чехова, когда он услышал это от Ивана Алексеевича, и этим он начал свою повесть «В овраге»; только у него не дьякон, а дьячок.

Именинник был в отличном настроении, много пел и один и вместе с Пушешниковым под гитару, пели они и любимую песню Вани, где один вопрошает, а другой отвечает. У Алексея Николаевича был небольшой, но приятный по тембру голос, а у Пушешникова – чудесный баритон.

После пения плясали под гитары: Ваня опять с редкой легкостью «выписывал ногами кренделя», стараясь пленить Эмилию, Настя закидывала «ножку за ножку», чем немного шокировала свекра, или плыла лебедем, держа платочек в поднятой руке.

Дней через десять к ним приехал из Васильевского Петя Бунин и сообщил, что с его зятем плохо: «упал утром в гостиной, потеряв сознание».

Отец взволновался, он любил Алешу Пушешникова и неожиданно предложил Ване ехать с ним в Васильевское. Мигом собрались и понеслись в бегунках.

Но там уже было спокойно: Алеша сам их встретил в передней, сказав, что чувствует себя хорошо и что он не понимает, что такое с ним приключилось.

– А ты пей поменьше, – посоветовал Алексей Николаевич.

Потом пошли навестить Туббе, где их угощали полотками, разными закусками, всякими наливками, соленьями и маринадами. Жена Отто Карловича, Александра Гавриловна, чистокровная русская, была дважды замужем за немцами, любила хозяйство и научилась всяким немецким блюдам вплоть до сладких супов, что не было по вкусу Буниным.

Ваня с Эмилией, взяв с собой детей, Зину и Сашу, отправились в любимую Колонтаевку. Девочки бежали впереди и не мешали влюбленным нести восторженный вздор. Ваня читал стихи, читал и свои произведения, которые на нее действовали, – она была по-немецки сентиментальна.

В поле было хорошо, вдали стояли в снегу деревья, ведущие к усадьбе. Колонтаевка принадлежала тоже некогда их матери, и Ваня всегда чувствовал грусть, что она у чужих. {69}

Колонтаевка, действительно, была прелестна, но я воздержусь от описания ее, ибо она дана в «Митиной любви» под именем «Шаховское».

Вскоре пошла полая вода, и в том году она была бурна и обильна, и никто из Васильевского не приезжал к ним, и они никуда не ездили. К Пасхе подсохло, на первый день Святой вся семья решила отправиться к Пушешниковым и Туббе. Все были уже на крыльце, чтобы сесть в экипажи, как в воротах увидали сходящего с дрожек Петю.

– Вы к нам? – спросил он.

– Да...

– Как нельзя вовремя, – медленно в нос, немного нараспев по своей манере, продолжал он, – Алексей Иванович приказал долго жить, – сегодня утром вошел в спальню сестры, поздоровался, упал, и дух вон...

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В Васильевском нашли покойника уже на столе, заплаканную жену и испуганных маленьких детей.

Смерть Алексея Ивановича Пушешникова образовала грань в жизни юноши Бунина, тем более что совпала с первой влюбленностью, точно наметила две главные темы будущего писателя: любовь и смерть.

Всякую смерть в детстве и в раннем отрочестве, когда все события, если и не стираются, то уходят куда-то под спуд, он переживал с необыкновенной остротой и болью и долго после не мог прийти в себя. В начале юности он переживал это уже несколько иначе.

Алексей Иванович ему нравился и своей удалью, и красотой цыганского типа, и очень приятным голосом, и тем родственным чувством, с каким он относился ко всей его семье. Бывал он с ним и на охоте, когда Алексей Иванович был очарователен в своей несколько дикой красоте и отваге.

Бунин выводит его в рассказе «Антоновские яблоки» – в лице Арсения Семеновича Клементьева.

«...А на дворе трубит рог и завывают на разные голоса собаки. Черный борзой, любимец Арсения Семеновича, пользуясь суматохой, взлезает среди гостей на стол и начинает пожирать остатки зайца под соусом. Но вдруг он испускает страшный визг, опрокидывает тарелки и рюмки, срывается со стола: Арсений Семенович стоит и смеется. {70}

Файл bun71g.jpg

Орел. Ильинская площадь. 1913.

– Жалко, что промахнулся! – говорит он, играя глазами.

Он высок ростом, худощав, но широкоплеч и строен, а лицом красавец-цыган. Глаза у него блестят дико, он очень ловок, в шелковой малиновой рубахе, в бархатных шароварах и длинных сапогах. Напугав и собаку, и гостей выстрелом, он декламирует баритоном:

– Пора, пора седлать проворного донца

И звонкий рог за плечи перекинуть! —

и громко говорит:

– Ну, однако, нечего терять золотое время!» («Антоновские яблоки»).

И вот этот жизнерадостный человек лежит на столе. «В том самом зале, где две недели тому назад он стоял и улыбался на пороге, щурясь от вечернего солнца и своей папиросы. Он лежал с закрытыми глазами, – до сих пор вижу их лиловато смуглую выпуклость, с великолепно расчесанными еще мокрыми смольными волосами и такой же бородой...» («Жизнь Арсеньева»).

Сначала Ваня тупо смотрел на покойника, ничего не чувствуя. Но к вечеру, к панихиде он понял, что случилось, и его объял ужас. Поражало и то, как «зловеще звучали возгласы священнослужителей, странно сменявшиеся радостно и беззаботно настойчивыми «Христос Воскресе из мертвых» («Жизнь Арсеньева»).

После панихиды к вдове стали подходить знакомые и выражать ей сочувствие. Подошел и один из лавочников в Глотове со словами:

– Позвольте вас поздравить с новопреставленным...

И несмотря на ужас и горе, Ваня это поздравление запомнил и через двадцать один год в рассказе «Астма» приводит его.

Им с Юлием постелили в кабинете. Ваня так одетый и повалился на диван, спал со странными кошмарами, – все казалось, что сам покойник ходит вместе с гостями и все переставляет, переносит мебель из комнаты в комнату.

Утром его особенно остро пронзила лиловая крышка гроба, поставленная у главного крыльца. Весь день ходил, как ошалелый, по саду, заглядывал в детскую, где малыши уже беззаботно играли, не понимая, что случилось. Трогала и плачущая украдкой нянька, называвшая их сиротами.

В доме шли панихиды, приезжали и уезжали родные, соседи, заходили местные друзья и знакомые. Прислуга с ног сбивалась, подавая то обед, то чай, то ужин...

На утренней панихиде было положение во гроб, и в гробу покойник казался страшнее, особенно от замены простыни золотым парчовым покровом.

Вторую ночь Ваня почти совсем не спал, в коридоре через {72} дверь в зал он услышал чтение дьячка: «возвышают реки голос свой... возвышают реки волны свои...»

«Дрожь восторженных слез, охватила меня...» («Жизнь Арсеньева»). Он вышел через коридор на заднее крыльцо и долго ходил вокруг дома по двору, затем остановился и стал смотреть за реку на флигель, где жили Туббе, увидел в одном окне огонь...

«Это она не спит, – подумал я, – «Возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои», – подумал я, – и огонь лучисто задрожал у меня в глазах от новых слез счастья, любви, надежд и какой-то исступленной, ликующей нежности» («Жизнь Арсеньева»).

На третий день были похороны. Они воскрешены в «Жизни Арсеньева».

После поминального обеда все родные, друзья и знакомые разъехались. Остался только Алексей Николаевич с младшим сыном, который находился все «в том же обостренном и двойственном ощущении той самой жизни, непостижимый и ужасный конец которой я только что видел воочию» («Жизнь Арсеньева»).

Дни он делил между книгами, читал «Фауста» Гёте, и свиданиями с Эмилией, которая, увы, собиралась к себе в Ревель. Может быть, Туббе и отсылали ее, боясь этого юного увлечения. Конечно, для него это был удар.

В день, когда Эмилия уехала, он, после обильных слез, ушел пешком в Озерки, не дожидаясь отца, которому нужно было еще остаться, чтобы помочь племяннице-вдове в делах.

Мать, увидя своего любимца, обомлела, – до чего он исхудал за полмесяца!

Потеря близкого, любимого человека, затем разлука с Эмилией окончательно превратили его из подростка в юношу. Он почувствовал себя взрослым, хотя ему шел всего шестнадцатый год. И он уже стал задумываться о будущем.

За зиму он, под руководством Юлия Алексеевича, сильно развился, приобрел много знаний, перечитал немало книг – почти всех русских классиков, некоторых иностранных и уже видел мир не по-детски, а со всей остротой своей восприимчивой натуры.

После возвращения из Васильевского занятия с Юлием, беседы с ним, чтение серьезных книг продолжались с большим напряжением.

Начал он и о себе думать как о поэте, много писал стихов, по-новому стал смотреть на природу, как бы изучая ее, а не только восхищаясь ею. Он обладал тонким слухом, редким обонянием, зрение у него было удивительное: мог в созвездии Плеяд различать семь звезд.

Отец, желая отвлечь его от мрачных мыслей, подарил ему {73} Кабардинку, и он подолгу ездил верхом. Он на редкость хорошо сидел в седле, любил охоту, его приводили в восторг трубный глас и гон в осенних лесах.

Долго в ту весну за всем прекрасным он чувствовал смерть, повсюду чудилось быстрое увядание. Спасло от нервной болезни увлечение Эмилией, хотя оно было уже безнадежным. Но все равно ему, как поэту, это было по душе: он тоже страдает, – у него есть своя дама...

За лето он поздоровел, вытянулся, часто ездил в Васильевское, молодая вдова, – ей было всего 28 лет, – понемногу приходила в себя. У нее на руках было четверо детей, хозяйство по имению, и ей приходилось волей-неволей, несмотря на горе, втягиваться в жизнь.

Бывали Бунины и в Каменке, где теперь жил в одиночестве их двоюродный брат, Петр Николаевич Бунин, так как его мать, Христина Андреевна, переехала к дочери в Васильевское. Это была полная с усиками жизнерадостная женщина, очень энергичная, восторженная институтка, страстная картежница, более образованная, чем ее свойственники и соседи, говорившая по-французски и по-немецки. Иногда они с Николаем Осиповичем Ромашковым, воспитателем Вани, вели разговор на иностранном языке.

Юлий стал уже читать Ване лекции, даже некоторые университетские курсы: по политической экономии, истории и философии, стал его чувствовать по развитию почти равным себе, а по поэтической одаренности – выше.

Осенью Ваня особенно рьяно писал стихи. И уже Юлий начал поговаривать, что следует послать их в какой-нибудь журнал, например, в «Родину».

В Озерках жили еще хлебно. Урожай был хороший. Все были вместе. Отец иногда запивал, буянил, всех остроумно ругая, но не так еще свирепо. Когда он бывал трезв, то по целым дням читал; прочел даже все лекции Юлия, вплоть до высшей математики, а по вечерам чаще всего, сидя на лежанке, брал гитару и пел старинные песни, например:

На сумерки буен ветер загулял,

Широко мои ворота растворил,*

Широко мои ворота растворил,

Белым снегом путь-дорогу заметал...

Вся семья любила слушать его пение.

Осенью Ваня уже стал ездить с отцом и другими «моншерами» на охоту, – были еще и борзые и гончие. {74}

Он вырос из своей гимназической формы. Начались страдания, когда нужно было отправляться куда-нибудь в гости. Юлий подарил ему свой серенький костюмчик, в котором его везли в тюрьму. Денег свободных на одежду у родителей не было. Но и в сереньком костюме ему становилось не по себе, – казалось, что все видят, что костюм на нем с чужого плеча. Особенно тяжело стало, когда приходилось, набив бумаги в носки ботинок, надевать отцовскую обувь. И он чувствовал, что и другие начинают относиться к нему не так, как прежде, когда у них все было.

Как-то он приехал к Пушешниковым на старой лошади и остановился у окна, возле которого сидел маленький Коля с черными внимательными глазками.

– Вы бедные? – спросил он, с грустью смотря на него.

И как потом дразнил его Иван Алексеевич этой фразой, когда обстоятельства изменились!

С непередаваемым юмором, хотя и некоторой горечью, он рассказывал, как однажды, когда он был на именинах у Вукола Иванова, богача по сравнению с его односельчанами, единокровного брата покойного А. И. Пушешникова, он именно был так обут. Хозяин схватил его под руку и, подведя к столу, в пьяном упоении от гостеприимства и сознания своего богатства кричал:

– Пей, глупец!

Запись Вани Бунина 20 декабря 86 года.

«Вечер. На дворе, не смолкая, бушует страшная вьюга. Только сейчас выходил на крыльцо. Холодный, резкий ветер бьет в лицо снегом. В непроглядной крутящейся мгле не видно даже строений. Едва-едва, как в тумане, заметен занесенный сад. Холод нестерпимый.

Лампа горит на столе слабым тихим светом. Ледяные белые узоры на окнах отливают разноцветными блестящими огоньками. Тихо. Только завывает мятель да мурлычет какую-то песенку Маша. Прислушиваешься к этим напевам и отдаешься во власть долгого зимнего вечера. Лень шевельнуться, лень мыслить.

А на дворе все так же бушует мятель. Тихо и однообразно протекает время. По-прежнему лампа горит слабым светом. Если в комнате совершенно стихает, слышно, как сипит керосин. Долог зимний вечер. Скучно. Всю ночь будет бушевать мятель и к рассвету нанесет высокий снежный сугроб».

В январе 1887 года младшего сына Буниных потрясла смерть Надсона. Вот как он воскрешает это событие в «Жизни Арсеньева»:

«...Какой восторг возбуждало тогда даже в самой глухой провинции это имя! Я кое-что из Надсона читал, и сколько ни {75} старался, никак не мог растрогать себя. «Пусть яд безжалостных сомнений в груди истерзанной замрет» – это казалось только дурным пустословием. Я не мог питать особого уважения к стихам, где говорилось, что болотная осока растет над прудом и даже склоняется над ним «зелеными ветвями». Но все равно, – Надсон был «безвременно погибший поэт», юноша с прекрасным печальным взором, «угасший, среди роз и кипарисов на берегу лазурного южного моря...». Когда я прочел зимой о его смерти и о том, что его металлический гроб, «утопавший в цветах», отправлен для торжественного погребения «в морозный и туманный Петербург», я вышел к обеду столь бледный и взволнованный, что даже отец тревожно поглядывал на меня и успокоился только тогда, когда я объяснил причину своего горя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю