412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Бунина » Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью » Текст книги (страница 25)
Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:10

Текст книги "Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью"


Автор книги: Вера Бунина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

Когда мой багаж был вручен работнику, мы сели в тарантас, тройка сытых лошадей вынесла нас из-за станционного садика на дорогу в просторное, с огромными выгонами село Измалково, где с каким-то сладострастным лаем собаки то кидались чуть ли не в тарантас, то с визгом взвивались почти к самым шеям лошадей.

– Собачья атака всегда возбуждает, – как часто говорил Ян, – становится весело от проявления этой звериной силы, ярости, неукротимости...

Выехав из села, мы стали спускаться вдоль тенистого сада графа Комаровского. Ян сказал мне, указывая вправо на дорогу, поднимающуюся в гору:

– А вот тут сворачивают в Предтечево...

Мне все же было немного не по себе: стеснял Коля, хотелось расспросить о Васильевском, о Софье Николаевне Пушешниковой... И я не понимала, зачем он взял его с собой? Теперь понимаю: ему хотелось упростить мой приезд, сделать его менее торжественным, – приехать втроем, но тогда меня это очень задело.

Мимо нас расходилась серо-зелеными волнами рожь, ярко густели овсы и темно-лиловыми пятнами выделялись пары. И так несколько верст – поля, одни поля... Здесь не было той чуть-чуть волнистой местности, что я так люблю в Крапивенском уезде Тульской губернии, не было и широких рек и лесов, тянувшихся на несколько верст, ни живописных каменоломен, что я видела на реке Осетре близ впадения его в Оку в Рязанской губернии, не было и пустынной шири астраханской степи, по которой я ехала однажды целый день. Но зато здесь была спокойная простота с необыкновенно нежными далями. Ян сказал, что это уже подстепье, переходящее в настоящую степь в Воронежской губернии.

Налево вырастает небольшой лесок, далее показывается Глотово, деревня довольно зажиточная, с кирпичными избами под железными крышами. И опять собаки заливчатым лаем, которых с каким-то злорадным наслаждением дразнит Ян, высовывая из тарантаса костыль с железным острым концом. На порогах появляются бабы в ситцевых платьях, ребятишки всех возрастов, худой согнутый старик поднимается с завалинки и низко нам кланяется, сняв с голой головы зимнюю шапку. Далее – дом Глотовых, потонувший в густом старом саду за каменной оградой. Спускаемся к узкой реченьке, Семеньку; налево за мостом богатая усадьба Бахтеяровых с безвкусным домом в саду, спускающемся по горе, и с безобразным зданием винокуренного завода у реки, а направо, на пригорке, за темны-{368}ми елями серый одноэтажный дом, смотрящий восьмью окнами, – дом, где я буду жить.

Перед крытым осевшим крыльцом мы останавливаемся. Выскакивают горничные, а в зале нас встречает сдержанно-любезно высокая статная женщина с седеющей головой и очень внимательными карими глазками, хозяйка дома, и на длинных ногах юноша с приятным лицом, очень приветливо мне улыбнувшийся своим большим ртом, обнажив сверкающие белизной зубы под черной полоской усов, младший сын Софьи Николаевны, Петя, собиравшийся поступать на зубоврачебные курсы.

Комната моя (гостиная) оклеена темными обоями, велика, со старой мебелью и новой кроватью, выходит, как и зала, на запад тремя окнами: рамы в этих окнах поднимаются, а не растворяются, стекла мелки, что мне очень нравится, и тень от них на полу, который поражает меня шириной половиц, клетчатая.

Рядом комната Яна, угловая, с огромными старинными темными образами в серебряных ризах, очень светлая и от белых обоев и от того, что третье окно выходит на юг, на фруктовый сад, над которым вдали возвышается раскидистый клен. Мебель простая, но удобная: очень широкая деревянная кровать, большой письменный стол, покрытый толстыми белыми листами промокательной бумаги, на котором, кроме пузатой лампы с белым колпаком, большого пузыря с чернилами, нескольких ручек с перьями и карандашей разной толщины, ничего не было; над столом полка с книгами, в простенке между окнами шифоньерка красного дерева, набитая книгами, у южного окна удобный диван, обитый репсом, цвета бордо.

Другая одностворчатая дверь вела в полутемную комнату, в которой стоял кованый сундук Яна, тоже с книгами, и умывальник. Она была отгорожена, там за перегородкой стоял сепаратор, гудевший по вечерам. Из нее был выход на третье, самое заднее крыльцо дома.

За ужином я познакомилась с братом хозяйки, Петром Николаевичем Буниным, очень живописным смугло загорелым человеком, с нависшими седеющими, слегка растрепанными бровями над черными блестящими глазами. Он всегда ходил в косоворотке навыпуск, в черных шароварах в сапоги, в простом картузе и поддевке. Он был в некотором роде легендарной личностью, отличался силой, смелостью, был прекрасным охотником, ездил в метель в одних нагольных сапогах. Медлительный, застенчивый и мирный, когда бывал трезв, во хмелю шумел и лез на скандал. Жил у сестры, в двух комнатах, летом занимался пчелами, дававшими ему хороший доход, потом охотой, а зимой только охотой; запивал он почти всегда в стужу, в метель.

Меня несколько разочаровало, что при доме нет балкона и цветника: дом строил дед Пушешниковых, председатель елецкой земской управы, человек серьезный, не стремившийся, {369} по-видимому, к поэзии в жизни, хотя имел в своей библиотеке всех современных ему поэтов. Но фруктовый сад, находившийся в двух шагах от дома, прорезывался липовой аллеей, которая вела в поле, к заброшенному погосту с каменными плитами, на которых уже почти все буквы стерлись. Кроме того, были в саду запущенные дорожки с прогнившими скамейками, окруженные кустами акации и шиповника, была заброшенная аллея, ведущая к клену, видневшемуся из комнаты Яна. Под этим кленом были устроены широкие деревянные постели-ложи с чуть легким возвышением для головы; Ян заказал их для нас: мы почти все лето занимались тут. В этом году оно было исключительно погожее, – в июле не было ни одного дождливого дня!

После нескольких дней праздной жизни мы принялись за свои дела. Ян без меня не начинал работать, а между тем ему уже хотелось, хотя он высказывал опасения насчет своей бездарности. Мне тоже было пора готовиться к оставшимся выпускным экзаменам. Может быть, если бы у меня их не было, я острее отнеслась бы к своей новой жизни в чужой семье, уклад которой несколько отличался от нашего. Защищал и тот туман, в котором я жила и о котором писала в первой части.

Но все же я понемногу стала разбираться в окружающих. Как всегда в чужой семье, прежде всего бросаются в глаза общие черты, а затем уже отмечаешь особенности каждого.

Первое, что я отметила, это то, что за столом всегда бывает оживленно, часто раздается взрыв смеха, вызванный тем, что почти все, когда что-либо рассказывают или передают, всех представляют в лицах. Ян бывал оживлен больше всех. Смеялся над Колей, над его рассеянностью, над тем, что он не может сидеть за столом, а все выскакивает, подбегает к пианино, берет аккорд и опять садится есть...

Второе, что было очень ново для меня, это то, что они совершенно иначе относятся к народу, чем мы, идеалистически настроенные к нему люди. У них не чувствовалось никакой вины перед ним, но зато гораздо сильнее, чем у нас, было развито чувство равенства с ним, даже как бы некоторой родственности. Мы снисходили к народу, в лучшем случае относились к нему, как к ребенку, то есть нам хотелось воспитывать его, учить, помогать ему. Здесь же никто об этом не думал; говорили с мужиками совсем не тем слащавым языком, каким говорят горожане, а языком подлинным, сильным, мужицким, пересыпанным разными прибаутками и ядреными словечками. Меня сначала удивило, а потом очень нравилось, когда при встречах с бабами и мужиками вместо расслабленного «здрасте» роняли сильное «здорово».

С мужиками все Пушешниковы жили в близком общении, а Петр Николаевич с некоторыми водил даже компанию, особенно когда запивал. Усадьба стояла в двух шагах от бывшей их деревни, и они хорошо знали не только «своих» мужиков, но и многих из окрестных деревень. {370}

Третье, что поражало меня, это то, что среди них не оказалось ни одного настоящего хозяина, любящего землю, как любят ее богатые мужики, то есть жадно и со страстью работающие на ней. Все любили свое имение, свои места, уклад жизни, но то была любовь скорее порядка поэтического.

Управляла имением Софья Николаевна, но ее управление сводилось главным образом к переписыванию векселей, к доставанию денег на проценты. Хозяйство же шло как-то само собой, приходя постепенно в упадок. В 1907 году в имении было много лошадей, коров и всякого другого мелкого скота, а через десять лет, кажется, насчитывалось чуть ли только по паре каждого сорта.

Софья Николаевна в 28 лет осталась вдовой с четырьмя малыми детьми, из которых двое все время болели. Но все же ей удалось вырастить троих. Понятно, что ей впору было лишь воспитать их, поднять на ноги, дать им образование, и, конечно, ей приходилось прибегать к банкам, к векселям.

Старший сын Дмитрий Алексеевич, или как все его звали, Митюшка, который только что окончил курс на юридическом факультете и осенью намеревался приписаться к адвокатуре, вскоре после моего приезда вернулся домой из путешествия по Волге. Немного выше среднего роста, уже лысеющий шатен в пенсне; с серьезным лицом, он отличался здравым смыслом, логическим, хотя и очень медлительным мышлением и тоже был не лишен некоторого художественного восприятия жизни. Хозяйством не интересовался, в дела матери не вникал совсем, жил в деревне как бы гостем.

Коля, как я уже заметила, был немного странный человек, – совершенно не проявлявший в то время склонности к практической деятельности. Он больше других братьев живал в деревне из-за частых болезней и постоянной астмы, приобрел благодаря этому массу сведений по астрономии и орнитологии. Но едва ли знал даже, сколько чего посеяно у них.

Петя был ближе к матери, к ее интересам, но хозяйственные заботы и его мало трогали. Днем он делал чучела птиц или проводил время с дядей, с которым он был дружен, на пасеке. Охоту он любил до самозабвения. Мог часами говорить о ней. Стрелок он был великолепный.

Когда молодых людей укоряли, что они нерадивы к своему состоянию, они оправдывались тем, что если они станут вмешиваться, то мать будет недовольна и возникнут лишь неприятности, но, конечно, это лишь были отговорки, тяги к земле у них не было, ведь и хозяином нужно родиться.

Мне это нравилось, роднило меня с ними, так как я сама была сделана из подобного же теста: я была счастлива, что живу в настоящей деревне, у коренных помещиков, но еще более меня восхищало, что мне не приходится вести самой домашнего хозяйства,– вить свое гнездо у меня не было еще никакой охоты. {371}

БУДНИ В ВАСИЛЬЕВСКОМ

Я уже почти втянулась в тот простой уклад жизни, который был здесь установлен испокон веков и который Ян несколько изменил для нас. Население дома делилось на две части: Софья Николаевна, Петр Николаевич и Петя вели настоящий деревенский образ жизни: рано ложились, рано вставали, спали днем, долго просиживали за самоваром, а иногда и просто в зале у окна, ничего не делая; в меру сил занимались хозяйством. Мы же – Ян, Коля и я – жили по часам, напряженно работая, и от деревни брали лишь одни удовольствия, ощущая ее, так сказать, поэтически. С нами делил наши досуги и Митюшка. Мы всегда гуляли вместе с ним и Колей. За прогулками бывали интересные для меня разговоры на самые разнообразные темы, особенно много времени уделялось литературе, и больше всего Толстому, Флоберу... Ян указывал на уменье Льва Николаевича даже о переписи писать интересно и самую мелкую черту превращать в незабываемый образ.

Много нового я почерпнула для себя из этих бесед о мужиках и о подлинной деревне. И на многое начинала смотреть иначе, хотя, сознаюсь, изменение взглядов шло у меня очень туго. Я никогда не идеализировала мужиков по Златовратскому, отчасти потому, что была под влиянием марксистских идей, а отчасти и потому, что я просто очень мало знала их, знала больше рабочих – мне приходилось давать уроки на вечерних бутырских курсах. Я живала в имениях бабушки, тетки, друзей, но дела, конечно, с народом никакого не имела. Усадьбы эти находились сравнительно далеко от деревни, и мне приходилось видеть деревенских людей только за работой, или на молотьбе, или в саду. Да и жизнь наша в усадьбах превращалась в сплошной праздник. Поездки верхом, катанья в экипажах сменялись варкою варенья или приготовлением смокв под яблонями на специально для этого сложенной печке. Здесь же жизнь была очень близка к деревне. Помещики жили круглый год и сильно отличались по психике от тех, кто приезжал в деревню на отдых от городских трудов для деревенских развлечений. Ни «Вишневым садом», ни «Месяцем в деревне» тут и не пахло. И я с несколько жутким интересом слушала о новом для меня быте, о той грубости, какая царила в деревне, о отсутствии поэзии, которой так богата деревня Гоголя, Тургенева и даже Толстого, но повторяю, освоила я это с большим трудом, может быть потому, что, как я писала, Ян никогда не старался в чем бы то ни было убедить меня, а просто рассказывает, показывает, а выводы предоставляет делать мне самой.

Понемногу я втягивалась в несложную жизнь усадьбы. Кое-что в ней было и уже совсем новым для меня, например, я никогда не жила с охотниками: мне казался сошедшим с картины из далекой чуждой жизни Петр Николаевич, когда он, на вечерней {372} заре, с каким-то особым спокойствием, в синей рубахе, в сдвинутом на затылок картузе, стоял посреди двора, окруженный смирными борзыми, жадно косившимися на ведро в его руке, из которого шел пар.

Я уже любила наши утренние занятия под кленом, сиденья днем в саду под яблонями на траве, покрытой кружевной тенью, любила наши прогулки в поле, где как раз в то время цвела рожь, которая походила на «серебристый мех», как неожиданно сказал однажды Ян, или в Остров, где пестрела цветами еще не скошенная трава, и стояла заброшенная караулка, и были необыкновенно красивы могучие дубы с еще молодой, свежей листвой. Я научилась ценить вечерние зори, иногда очень нежные, а иногда с разноцветными клубящимися на западном небосводе облаками. Ян всегда обращал мое внимание на краски и учил смотреть, видеть то, на что не всегда обращают внимание люди.

Одной из наших частых прогулок была прогулка к так называемым Крестам, то есть к перекрестку дорог по направлению к синеющему вдали лесу, мимо ветряной мельницы, где жил очень странный лохматый мельник со своей любовницей, некогда богатый, а теперь все бедневший и бедневший, все ниже и ниже падавший человек, отчасти послуживший прототипом к Шаше («Я все молчу»). Но, пожалуй, самой любимой прогулкой была прогулка в Колонтаевку, в очень запущенное имение Бахтеяровых, некогда принадлежавшее Буниным, с чудесными березовыми и еловыми аллеями, с заросшими дорожками, с усеянными желтыми иголочками скатами. («Рыжими иголками// Устлан косогор...» Есть стихи Ивана Алексеевича, так начинающиеся, и это именно было так, под хвойными деревьями, с чащами жасмина, шиповника, акаций, бересклета, с заколоченным темным домом.) Эта усадьба под именем Шаховское перенесена в «Митину любовь»...

Ян после моего прибытия все только читал (он всегда перед писанием много читал). Я внутренне очень волновалась: будет ли он писать? Особенно стихи? Его сомнения и опасения не на шутку тревожили меня. Но вот настал счастливый момент: он прочел мне первое стихотворение, написанное при мне в деревне, которое было тогда озаглавлено «Роза», а потом переименовано в «Смерть», а теперь – в «Воскресение». Я представила себе католический монастырь, какие я видала в Палестине, монаха в верблюжьей одежде, синеву неба, каменную ограду в розах и черные лепестки рассыпавшегося цветка... И все это слилось с радостью, что я не буду помехой ему...

После этого он довольно долго писал стихи. А затем на прогулках читал их, иногда вызывая длинные разговоры, иногда споры. Тогда бывало особенно оживленно и весело.

С утра парит. Даже под нашим кленом нет прохлады. Голова мутна, и трудно ей усваивать всяких морских ежей, звезд, – {373} невольно начинаешь думать о море, купанье... Вдруг

Файл bun374g.jpg

И. А. Бунин (в первом ряду крайний справа) среди нобелевских лауреатов.

Стокгольм, 1933.

Файл bun375g.jpg

Шведский король Густав V вручает Бунину диплом нобелевского лауреата

и золотую медаль. Стокгольм, 1933.

под яблонями мелькнула красная рубашка.

– Коля! – крикнул Ян.

И через минуту:

– Ты что это к девкам пробираешься?

– Нет, просто задохнулся в комнате, жара, мухи, не могу сегодня заниматься...

– Да и мне ничего не идет в голову... такая лень, ничего не хочется делать, так бы и лежала...

– Проехаться надо куда-нибудь, – сказал Ян.

Чего мне недоставало в первый год моей жизни в Васильевском, так это собственной лошади. У небогатых помещиков, живущих в деревне круглый год, наблюдалась большая жадность на лошадей, катание им казалось бессмысленным баловством праздных горожан. Поэтому мы всегда стеснялись просить у Софьи Николаевны лошадь без дела.

– Знаешь, сегодня мама говорила, что нужно узнать у Федора Дмитриевича насчет покоса. Вот мы и предложим ей свои услуги и поедем в наш лес, а оттуда в Скородное, – сказал, смеясь, Коля.

В пятом часу мы выходим на крыльцо. На просторном дворе белеют своей жаркой шерстью сонные борзые. Из каретного сарая весело выезжает в допотопной тележке на гладком буром меринке Илюшка, жизнерадостный малый с очень милым загорелым лицом, исполнявший в то лето роль кучера. Мы со смехом усаживаемся, Ян с Митюшкой на козлы, а Коля рядом со мной.

Едем прямо через сад по липовой аллее, где жужжат пчелы, вылетающие с пасеки Петра Николаевича.

Лес находится в двух верстах от усадьбы и отделяется от нее полями, над которыми то спускаются, то поднимаются со своими песнями грациозные жаворонки, порхают с колоса на колос простенькие бабочки, синеет придорожный цикорий, и розовеет на межах изящная вьющаяся повилика, а в синем небе громоздятся блестящие белоснежные облака.

Вправо остается Остров. Старожилы рассказывают, что вся эта местность была в старину покрыта лесами, а теперь и впрямь здесь леса кажутся островами среди неоглядного моря хлебов.

В лесу наша безрессорная тележка подскакивает то на корнях, то на чуть видных пенышках. От внезапной прохлады, от острых лесных запахов и от веселого птичьего щебета на душе становится особенно радостно.

– Слышите, какие высокие переливы? – это иволга! – замечает Коля.

Я всегда удивлялась, как он так различает птиц. Он рассказал мне о своем увлечении ими, о том, как обшаривал он в лесах вместе со своими друзьями мальчишками все кусты и деревья в поисках за гнездами и как они пытались надувать его, принося ему все новые и новые яйца редких окрасок, так как за это он {376} обещал им платить: он быстро догадался, что они сами подкрашивают их... Он изучил Брэма, Мензбира...

Чем дальше мы ехали, тем трава все становилась гуще, выше, больше пестрела цветами, а когда мы очутились на полянке с избушкой, в которой могла прекрасно жить баба-яга, то увидели на припеке против нее необыкновенно красивый, яркий ковер разнообразных тонов.

Конечно, первыми встретили нас лаем лохматые собачонки, а затем из низкой двери, плечом вперед, вылез и стал отгонять их небольшого роста крепкий мужик с одним прищуренным глазом на синеватом в морщинах лице, знаменитый охотник, бывший дворовый Пушешниковых, лесник Федор Дмитриев. Я уже слышала о его беспощадной строгости к своим детям, о том страхе, который он умел внушать мужикам, почитавшим его за колдуна. Он взял лошадь под уздцы и медленно привязал ее за повод к серому блестящему стволу осины. Затем подошел и поздоровался за руку, или, как здесь говорили, «повитался»* со своими господами. Затем пригласил нас к себе в караулку.

Худая женщина с милым лицом ласково приветствовала нас. Мы сели у большого стола на широкие лавки, которые шли вдоль стен. Митюшка говорил с лесником относительно покоса, а я рассматривала обстановку. Все как водится: огромная русская печь, широкие нары-постель, крошечные окна с тусклыми стеклами, засиженными мухами, с какой-то неслыханной силой жужжавшими вокруг. Хозяйка ласково предложила поставить самовар, мы отказались, ссылаясь на то, что спешим.

Затем мы направляемся в соседний лес, Скородное, принадлежавший помещикам Победимовым. Это сравнительно большой лес, довольно старый, идущий в гору, с косогорами, полянами, оврагами, даже болотцем, от чего он кажется таинственным. Там тоже еще не начинали косить. И мы долго прохлаждались на одной полянке, утонув в высокой сочной траве, горьковато пахнущей, перемешанной с душистой земляникой и самыми разнообразными цветами.

Я последние годы перед тем не бывала летом в деревне, проводя каникулы или в Крыму, или под Петербургом, а потому-то, вероятно, и памятен мне тем этот день. Я помню, с какой жадностью я вдыхала липкий, чуть уловимый аромат коричневых стеблей розовой гвоздики, сосала сладкие трубчатые лепестки разных кашек, любовалась лилово-синими колокольчиками; даже Иван-да-Марья казались мне восхитительными. Мы долго валялись, ели нагретую солнцем землянику, молча смотрели на синеву небес в пухлых облаках... И как я была счастлива этой простой, столь близкой и понятной мне природой. Вот уж действительно, «где родился, там годился», и никогда ни сказоч-{377}ный Константинополь, ни несказанно прелестное Геннисаретское озеро, ни величавый Египет, ни благодатный Прованс не могут заменить мне ни родных цветов, ни золотистых беспредельных нив, ни наших полевых далей...

Из леса мы выезжаем тогда, когда белые стволы берез уже порозовели от низкого солнца и наступила особенная предзакатная тишина. В полях стало очень мирно, где-то в кустах напевала свою коротенькую песенку овсяночка, чуть ли не самая любимая птичка Яна, связанная у него с первым впечатлением детства. Приятно было не спеша ехать среди хлебов прямо на закат, но у Крестов мы увидали, что из-за села Знаменского поднимается грозовая туча.

– Боишься? – с усмешкой спросил Ян Колю.

– Как, вы боитесь грозы? – удивилась я. – Не может быть!

– Нет, но неприятно, конечно...

– Ну, уж не стыдись, – сказал Ян, обернув к нам свое веселое загорелое лицо, – у них весь дом боится, а бабушка его чуть ли не под перины пряталась, вот и его напугала, когда он жил с ней в Каменке...

Домой мы попали вовремя, к ужину, но там уже били тревогу: Софья Николаевна накинулась на нас: «куда пропали», «разве не видали, что туча идет», «того гляди, гроза могла захватить», «в пору было посылать за вами»...

Мы, конечно, смеялись, а она не на шутку была испугана.

Но гроза началась гораздо позднее, часов в десять, и никто, кроме Петра Николаевича, не спал, пока она не прошла.

Коля лежал в своем кабинете на диване, закинув правую руку за голову, уставившись в одну точку своими черными глазками на смертельно бледном лице; Софья Николаевна и обе горничные сбились в его комнату и имели не менее испуганный вид, один Петя сидел в меланхолической позе, слегка подшучивал над их страхом.

Вот откуда в «Суходоле» этот страх грозы, – он шел из Каменки, родового имения Буниных, – Каменка и есть Суходол.

Я иду в наши комнаты, Ян стоит в темноте у окна, за которым почти ежеминутно полыхают фиолетово-голубые молнии, разверзая огненно-белое небо. Я подхожу к нему и смотрю в сад, то необыкновенно мрачный, то зловеще ослепительный. Ян берет маленькое зеркало и внимательно следит за молниеносными зигзагами в нем.

Потом я опять иду к Коле. В столовой сидит Митюшка и спокойно читает газету, а у Коли царит все такой же страх. И вдруг я и сама начинаю испытывать некоторую жуть, когда после ослепительной вспышки чуть ли не без всякого промежутка раздается оглушительный удар, от которого, кажется, рухнут стены...

На следующий день мы узнали, что на Глотовской деревне молния, влетев через трубу в одну избу, опалив чепчик на груд-{378}ной девочке в люльке и задев малого лет четырнадцати, вылетела в открытую дверь. Малого по пояс закапывали в землю, и он остался жив. Мы навестили это счастливое семейство и видели испепеленное место на чепчике.

У БУНИНЫХ В ЕФРЕМОВЕ

Из Васильевского мы поехали в уездный город Ефремов к матери Яна.

Мне памятна наша первая поездка туда не только по новизне впечатлений, но и по остроте их.

В декабре минувшего года скончался Алексей Николаевич Бунин в Огневке, усадьбе своего второго сына, Евгения, который, продав имение после смерти отца, переселился с женой в Ефремов, где он купил каменный дом с флигельком и садом. В начале июня этого 1907 года к ним приехали погостить его мать, Людмила Александровна, и сестра, Марья Алексеевна Ласкаржевская с детьми, а к Петрову дню из-за границы вернулся Юлий Алексеевич, который всегда вторую половину своего отпуска проводил с родными. Для полного счастья матери не хватало ее любимца, и Ян уже получал письма, в которых его укоряли, что он не хочет приехать и, как бывало в Огневке, пожить хоть недолго с ними. Уездный город не деревня, жить там летом тяжко, а Яну, который только что наладился писать, просто было невозможно менять место да и работать среди шумной, ничего не делающей семьи было бы трудно. Как ему было ни жаль, приходилось огорчать мать: после долгих раздумий и колебаний он решил съездить к ней лишь на день.

Если ехать в Ефремов из Васильевского без пересадки, – а с пересадкой через Елец нужно было бы потратить чуть ли не весь день, так хорошо были подогнаны поезда, – то нужно садиться на станции Бобарыкино, которая находится от Ефремова в получасе езды по железной дороге, а от Васильевского – в тридцати пяти верстах.

Все в тот день для меня было полно интереса: и езда на тройке по полевым уютным дорогам между густых стен золотистых хлебов, под безоблачным низким небом с мутными горизонтами; и село Знаменское, где в церковной ограде под темными покатыми плитами покоились предки Буниных со стороны матери, а в глубине помещичьего сада высился двухэтажный мрачный дом помещика Ремера, имевшего славу маркиза де-Сада; и Озерки, живописно раскинувшиеся вокруг высохшего пруда со своей деревней и усадьбами, где некогда проводил дни отрочества и ранней юности Ян; и большак, пролегавший за ними со своими зеленеющими в глубоких колеях дорогами, с редкими дуплистыми ветлами, одно из лучших наследий Екатерины Второй, так {379} хорошо слившихся с русской ширью, точно эти дороги существовали испокон веков... У меня к большакам была особая слабость, потому что впервые в детстве я ехала по той большой дороге, которая называется «Муравкой» и которая описана в рассказе Тургенева «Стучит». Мама моя, большая поклонница Тургенева, с детства мне внушила волнующее чувство к этому писателю. А потому «Муравка» и «Стучит» облеклись для меня в особую поэтичность, – виденное мешалось, сливалось с прочитанным...

Затем, оставив в стороне Каменку, родовое имение Буниных, мы снова едем некоторое время по проселкам, держа путь на имение княгини Шаховской, после которого очень скоро наш тарантас неприятно загремел по шоссе.

Ян указал мне вдали на темнеющее пятно – Огневку, лежащую от Бобарыкина верстах в пяти. Поблизости от этих мест находилось имение поэта Жемчужникова, как и лермонтовское Кропотово.

Оставив кучеру на харчи и на корм лошадей, мы сказали, чтобы он нас ждал до вечернего поезда.

Приехали мы на станцию Бобарыкино чуть ли не за два часа до поезда.

Довольно острое чувство я испытала при мысли, что вот я сейчас увижу семью, которая должна стать для меня совершенно особой семьей.

Первое впечатление от Ефремова: бешеная езда извозчиков в клубах раскаленной пыли, огромные не виданные мною ранее петухи, расхаживающие возле деревянных заборов, и барский с колоннами особняк Арсеньева, как-то независимо стоящий на стыке двух улиц.

Дом Евгения Алексеевича, выделяясь своим красным кирпичным фасадом, находился на Тургеневской улице.

Звоним. Отпирает молодая горничная, радостно встречающая нас и пропускающая в длинную темную переднюю. Ян быстро идет дальше, я задерживаюсь на несколько мгновений, чтобы сбросить с себя полотняный пыльник и снять шляпу. В дверях останавливаюсь, оглядываю увешанную картинами гостиную с мягкой мебелью и большими растениями, затем вижу худую, несколько согнутую женщину в темном платье, в кружевной черной наколке на еще чуть седых волосах, смотрящую темными, немного измученными глазами на сына. Это и есть его мать, Людмила Александровна, удивляюсь ее бодрости, – ведь ей за семьдесят и она уже много лет по ночам страдает астмой, лежать не может, дремлет в кресле.

– Что это у вас за красные пятна на лице? – спросил Ян, внимательно взглянув на нее.

– Вчера поела земляничного варенья...

Потом мы знакомимся. Она церемонно, по-старинному здоровается со мной.

Не успели мы сесть к круглому столу, покрытому скатертью, {380} как отворилась

Файл bun381g.jpg

Фотография с надписью Бунина на паспарту:

«В. Н. Бунина. Стокгольм, декабрь 1933 г.».

дверь и вошел полный, с большим брюшком, пожилой человек и внимательно посмотрел на меня своими светло-голубыми глазами, лицом напоминающий старшего брата Юлия. Я сейчас же догадалась, что это и есть Евгений Алексеевич. Я уже знала его по рассказам, знала, что он не развил своего таланта художника, посвятив себя сельскому хозяйству, что хозяйничал он удачно, со страстью, вообще что он человек сильных страстей, живший всегда очень самобытно, какой-то своей непохожей на других жизнью, деля время между хозяйством, писанием портретов и романами. Поэтому я тоже с большим интересом взглянула на него.

Он быстро заговорил с Яном, – и говор у него был какой-то свой, неинтеллигентский.

– И чего вам уезжать сегодня! Отлично погостили бы, мы дадим вам две комнаты рядом, диваны превосходные, сегодня Марья с Колей уезжають домой, в Грязи... Да и матери будить не так грустно...

Он отворил дверь в соседнюю комнату, где стоял турецкий диван, а у окна высокое тропическое растение в кадке.

– И ты хочешь, чтобы я под этим деревом спал, – сказал Ян. – Да я тут задохнусь. Окна не занавешены, и с самого раннего утра мужики гремят в своих телегах на базар...

В этот момент вошла молодая брюнетка с живыми горячими глазами, в белой блузке, черной юбке, и сразу очень оживленно стала занимать меня.

Я не поняла, что это Марья Алексеевна, – как не похожа была она на братьев!

Затем снова отворилась дверь, и показалось веселое, загорелое, очень помолодевшее с зимы лицо Юлия Алексеевича, который совсем по-родственному поздоровался со мной, и мне стало сразу легко.

За ним вышла худая женщина с рыжеватыми волосами, хозяйка дома, Настасья Карловна, пригласившая всех к столу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю