412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Бунина » Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью » Текст книги (страница 24)
Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:10

Текст книги "Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью"


Автор книги: Вера Бунина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)

С вокзала – на пароход, где нас ожидает и большая радость и легкая досада. Радость: пароход тот же самый, на котором мы плыли в Александрию. Нигде не встречали мы такого радушного приема, как на пароходе, когда мы попадали на него вторично. Все, начиная от капитана и кончая горничной, стараются оказать всякое внимание и, если можно, сделать то или иное исключение. Нам отвели лучшую каюту, и через пять минут мы почувствовали себя дома. Досада: пароход снимается только в 4 часа, – мы могли успеть побывать в Каирском музее!

Ян предлагает ехать завтракать в Александрию:

– Закажем морской рыбы, кебаб...

Берем извозчика и едем в ресторан. Потом бродим немного {354} по улице Шерифа Паши, любуемся в окнах переливающимися серебром шалями, шарфами, кружевами, страусовыми перьями необыкновенной величины. Затем направляемся к морю, там не так знойно. Идем вдоль стены, которая тянется мили на три, защищает город от морских волн и является излюбленным местом прогулок александрийцев, затем поворачиваем, направляемся к Маяку.

Вспоминаем, что в древней Александрии, от которой почти ничего не осталось и которая была гораздо больше нынешней, доходила до станции Рамлэ, здесь находился дворец Цезаря, перед которым возносились к небу «Иглы» Клеопатры, то есть два обелиска. Оба они увезены – один англичанами, другой американцами.

Мне всегда грустно смотреть на обелиск в Париже, всегда кажется, что он тоскует по своей столь непохожей на Францию стране, что он чувствует себя очень неуютно в дождь, слякоть, непогоду, что даже в самые жаркие дни ему недостает солнца...

На пароходе совсем Россия. Весь трюм и нижняя палуба носа полны паломников, возвращающихся из Святой Земли. Среди серой толпы яркими пятнами выделяются полосатые халаты, белые чалмы, пестрые тюбетейки, закрытые чадрой лица женщин с желтовато-смуглыми детьми, испуганно смотрящими раскосыми глазенками: это туркестанцы, вероятно, тоже возвращающиеся с паломничества, может быть из Мекки...

Когда скрылся белый город со своими пальмами, мачтами, маяком, зазвонили к обеду, который прошел очень весело: классных пассажиров почти не было, и казалось, что мы в гостях у моряков...

После обеда мы были уже совсем в открытом море. По-южному ночь наступила почти без сумерек. Крупные звезды вставали одна за другой и придавали всему какую-то таинственность. Но после почти бессонных каирских ночей очень хотелось спать.

И как было приятно вытянуться в чистой постели и, засыпая, дышать свежим соленым воздухом из приотворенного иллюминатора.

На другой день – полный отдых. Можно целый день лежать в лонгшезе, не нужно никуда спешить, ничего осматривать!

Ян не может долго сидеть на одном месте, он то и дело спускается на нижнюю палубу к паломникам. Со многими он подружился, передает мне свои с ними разговоры в лицах, затем опять куда-то убегает. {355}

Я же наслаждаюсь покоем, густой синевой неба, тяжелым лиловатым морем. Я чувствую большое утомление, и не только от путешествия, но и от всего минувшего года, который я провела в большом умственном, душевном и нервном напряжении, а потому несколько дней морского покоя мне как нельзя кстати.

Опять пришел Ян, сел около меня, и мы заговорили о Египте, с которым мысленно еще не расстались.

– Подумай, – сказал он, – какая прекрасная была страна и на какой высоте она находилась!

– А у тебя в деревне есть книги о Египте? – спросила я.

– Да. Ты непременно прочти хотя бы Масперо. Бог даст, опять побываем в Египте, только, конечно, зимой. Поднимемся непременно тогда до первых порогов Нила.

– Путешествовать – самое приятное, что есть в мире, – сказала я. – Кажется, что мир раздвигается перед тобой, делается глубже и шире, – недаром я раньше мечтала участвовать в экспедициях...

– Да, – ответил он, – всякое путешествие очень меняет человека...

После обеда мы долго слушали пение паломников, – и как странно было ощущать Россию на спокойном Средиземном море в прелестный вечер!

– А как они равнодушны к морю, – заметил Ян. – Я многих расспрашивал, говорят все одно и то же: когда плыли туда, дюже качало, намучились, а теперь хорошо, как на реке...

Мы долго сидели на носу в эту ласковую звездную ночь. Все уже давно стихло, а нам все еще не хотелось расставаться с тем, что дает летняя ночь в тихую погоду в южных морях...

В Пирей мы только завернули, а потому в Афины на этот раз не поехали. Да и слишком горячим зноем дышал теперь акропольский холм. Мы с прежним восторгом издали смотрели на стройные колонны, изящные храмы, ничего не утерявшие от того, что мы столько перевидали за это время. На лодке мы переехали бухточку, вышли прогуляться по Пирею. Набережная уже накалена, улицы грязны и пусты. Мы посидели в пустом кафе, попробовали мастики, красного вина, которое здесь называется черным...

Когда наш пароход медленно вышел из порта и завернул на Восток, мы опять увидели Акрополь с его храмами. Ян различает каждую колонну. Мы уже идем по Архипелагу, опять мимо «ковриг» и «Крымов». Море стало совсем лиловым, на востоке клубятся причудливые облака.

Ян опять восхищается сухостью и пустынностью островов.

– Как нужно все видеть самому, чтобы правильно все представить себе, а уж если читать, то никак не поэтов, которые все искажают. Редко кто умеет передать душу страны, дать пра-{356}вильное представление о ней. Вот за что я люблю и ценю, например, Лоти. Он это умеет и всегда все делает по-своему. Я удивлен, как он верно передал, например, пустыню, Иерусалим. Ты обязательно прочти это...

На закате разнообразие и богатство красок прямо поразило нас. Высоко на западном небосводе облака стали красно-фиолетовыми, пурпурными, а острова приобрели какую-то удивительную воздушность, и все было окутано золотым прозрачным дымом, к востоку же шла вода спокойно-нежная, зелено-лазоревая, и острова с этой части были розоваты и очень четки.

Дарданеллы мы проспали, они были на заре. Мраморное море показалось нам иным, оно не имело на этот раз мраморных разводов.

Ян то читал Саади и все восхищался им, то спускался к паломникам. И я иногда слышала, какой взрыв смеха вызывали его шутки.

Я почти весь день перелистывала его третий том, в издании «Знания», единственную книгу, которую я захватила с собой, – первый его подарок мне.

В Константинополе мы остались ночевать на пароходе. Ночь была нежная, звездная, с темно-синим небом. С берега доносилось пение соловьев, восточные звуки Галаты и сладкий запах каких-то цветов. Галата и Пера долго блестели огнями, Стамбул и Скутари были строги и темны. На этот раз мы долго сидели на палубе и молча слушали то соловьев, то легкий плеск воды, смотрели то на лес мачт, с топазовыми топовыми огнями, то на зеленые и красные фонари на пароходах, то на чуть видный силуэт Стамбула, усеянный звездами.

В солнечное утро съезжаем с нашего парохода и у моста Валидэ садимся на колесный маленький пароходик, похожий на те, что ходили у нас по Неве. Направляемся в Скутари. Хорошо плыть по Босфору в такой близости к воде! Скутари со своими мрачными кипарисами не соответствует радостному, с легким ветром, утру. Когда мы высадились и, побродив по берегу, почувствовали голод, то направились в ресторан – близился полдень. Сели у раскрытого окна, из которого можно было любоваться всей сказочной жизнью Босфора, его нарядными каиками с красавцами в фесках, золотистыми косыми парусами, минаретами Стамбула, садами на европейском берегу.

«Ах, хорошо было бы провести здесь лето в беломраморной вилле с тенистым садом, спускающимся к воде!» – подумала я.

Потом мы пошли мимо деревянных с печальными решетчатыми галереями домов, мимо белых мечетей, направляясь к знаменитому кладбищу. Идти было приятно, как всегда после паро-{357}хода. Кладбище в кипарисовом лесу очень большое, с белыми простыми памятниками, иногда увенчанными мраморными фесками, над каждой могилой зелено-черное дерево, уходящее в нежно-синее небо. Мы долго сидели у чьих-то могил, пахло нагретым кипарисом, соловьи, не обращая внимания, праздновали свою любовь, и от этого соединения смерти с высшей радостью жизни было несказанно хорошо.

Потом мы пошли дальше по лесу и почти дошли до приюта прокаженных. Когда Ян издали указал мне на одиноко стоящий в ограде деревянный дом, похожий на помещичий, у меня дрожь прошла по спине...

Вечером, на пароходе, мы говорили о магометанстве, о многих необыкновенных человеческих обычаях, которых нет в других религиях; в Скутари, например, в полночь муэдзин возносит молитвы за страдающих бессонницей, и я вспоминаю стихи Яна «Тэмджид».

И мне представилось такое же звездное небо, белый минарет той простой мечети, в которую мы зашли сегодня в Скутари, и дервиш, посылающий тихий вопль к Аллаху.

Как эта звездная ночь навеки слилась у меня с этими стихами!

Пароход уходит в полдень. Выпили кофе, в Стамбул, – еще раз нам страстно захотелось побывать в Айя-Софии...

Там, на полу, в солнечном блеске, сидя на коленях, покачивались десятка два белых, издали казавшихся очень маленькими, фигурок вокруг почтенного муллы: это будущие служители Аллаха отвечали наизусть Суры Корана. Хорошо, весело сочетались их белоснежные одежды с золотистыми циновками, блестевшими в солнечных лучах, падавших из окна купола. Наше внимание привлекают восемь порфировых колонн из Баальбека. Они были похищены и перевезены в Рим, затем пожертвованы Византии благочестивой Марсиа... Опять то же, что с обелисками, – жадность и жажда всего, что можно забрать себе, разрушая чужие ценности, чужие произведения искусств!

Когда мы опять были в Галате, Ян неожиданно сказал:

– А мое дело пропало, – писать я больше, верно, не буду...

Я посмотрела на него с удивлением.

– Ну да, – продолжал он, – поэт не должен быть счастлив, должен жить один, и чем лучше ему, тем хуже для писания. Чем лучше ты будешь, тем хуже...

– Я, в таком случае, постараюсь быть как можно хуже, – сказала я, смеясь, а у самой сердце сжалось от боли.

На почте нас ждало много писем. Мне написали почти все мои близкие, родные и друзья.

Мы читали их вслух в нашей каюте перед завтраком, и они опять на время вернули меня к моей прошлой жизни, дали ощу-{358}щение Москвы, дома. И я с радостью подумала, что скоро увижу всех близких.

Медленно и плавно пошел наш пароход по слегка извилистому Босфору. Я стою на корме и с грустным чувством смотрю на медленно удаляющийся Стамбул со своими мечетями, на многочисленные суда, на парусные лодочки, уходящие в Мраморное море, на безалаберную и в то же время деловитую Галату, на блестящую Перу с грубой, но в этой первобытности прекрасной Башней Христа, на турецкие дома под черепицей, похожей местами на мухоморы...

Но вот и Каваки. Пропуск на выпуск из Босфора. Я смотрю, пока она не скрылась из виду, на маленькую лодочку с турецкими чиновниками, на красный развевающийся флаг с белым полумесяцем и белой звездой, затем на широкое устье Босфора, сливающееся с Черным морем.

Скоро мы опять не видим берегов. Мне становится очень грустно, чужие края – позади. Завтра Одесса, а там Москва, и тот мир, в котором я жила полтора месяца, канул в вечность. На память приходят слова Яна, его опасения, что он не будет больше писать. И мне вдвойне становится грустно. Они вывели меня из того повышенного настроения, в котором я жила уже несколько месяцев, напомнили, что не стоят сплошь погожие дни. Ян, вероятно, и не подозревал, как сильно он ранил меня; ведь мы так мало знаем, в конце концов, что думает и, особенно, чувствует даже самый близкий человек; не только чужая душа потемки, но и родная, и в этом и заключается, может быть, главная наша мука. К тому же мне были еще неизвестны суеверия Яна, и я поэтому придала слишком серьезное значение его словам.

Я уже чувствовала, что моей самостоятельности приходит конец, что жить по собственному вкусу, завоевывать собственное место в жизни мне едва ли теперь придется. И хотя я твердо решила докончить экзамены, но уже в глубине души знала, что Ян прав, смотря на это, как на мой каприз. С химией, которой я так пристально занималась зимой, я уже, собственно, рассталась, если не считать еще одного экзамена. Химия – наука ревнивая, требующая известного уклада жизни, совершенно несовместимого с кочевой жизнью Яна. Конечно, ни для химии, ни для меня в этом разрыве большой беды не было. Я по натуре не естественница, юридические науки, история, а в особенности литература увлекали и интересовали меня гораздо больше. Выбрала я естественный факультет главным образом потому, что, поступая на курсы, надеялась пройти чуть ли не все отделения и тогда окончательно на чем-нибудь остановиться; да и вообще, чего только я не слушала, начиная с астрономии и кончая философией, было какое-то ненасытное сумасшествие все, все познать!

К биологическим наукам я не имела никакой склонности. {359} Химия меня интересовала, но известный химик Меншуткин недаром говорил: «Химия – наука любопытная. Многие начинают заниматься ею не из любознательности, а именно из любопытства». Может быть, он и прав. Я и сама не знаю, что больше любила: занятия ли в лаборатории или то поэтическое чувство, которое я испытывала, например, в вечерние часы, когда почти никого не оставалось там, кроме двух-трех усердных курсисток, от зеленоватого света ламп, от тишины, нарушаемой лишь бульканьем в чьей-нибудь колбе или шумом огня, раздуваемого мехами, от запаха эфира, смешанного с газом, от блеска стеклянной чистой посуды? Часто я, вместо того, чтобы думать о ходе реакции в своей реторте, сравнивала ее с головой: как там, рядом с главной реакцией, идут побочные, так и в голове с главной мыслью всегда возникают, переплетаются новые, идущие параллельно, так называемые двойные мысли... А иногда я начинала наблюдать то за той, то за другой курсисткой, примеривать к ней рассказ, повесть... И если бы естествоиспытатели знали, что порой было у меня в мыслях, ох, каким презрением наградили бы они меня, – презирать не-естественников они умели необыкновенно! Все-таки я очень довольна, что приобщилась к этому миру; я много получила и от занятий своих, и от профессоров, среди которых было немало талантливых; я всегда буду благодарна им за то, что они научили меня мыслить, бояться предвзятых идей, неуклонно идти к намеченной цели, не обращая внимания на неудачи. Отношения, установившиеся в наших лабораториях и с профессорами, и с лаборантами, были хорошие, с некоторыми даже дружеские, чувствовалась какая-то сплоченность, казалось: друг друга не выдадим. Среди курсисток было много милых, серьезных девушек, прирожденных естественниц, но было немало и подобных мне, то есть таких, которые тоже не меньше меня интересовались гуманитарными науками, жизнью... И мне делалось все грустнее и грустнее при мысли, что я, вероятно, навсегда порываю с этим миром. Меня утешало то, что, быть может, я найду какое-нибудь применение своим силам и способностям в другой области, в связи с Яном, а сегодняшнее его заявление разбивало мои надежды.

Я так задумалась, что не заметила, что стало качать и как подошел ко мне Ян и накинул мне на плечи пальто.

– Я ищу тебя чуть ли не час. Что ты тут делаешь? Не озябла ли? Это тебе не Средиземное море, поднимается ветер, и волна все усиливается, ночью будет сильно качать... А я сидел с поклонниками. Там уже есть больные, все больше животом. Очень слаба одна старушка, сухонькая, маленькая, с милым лицом. Говорят, она очень боится умереть до Одессы, не хочет, чтобы ее бросили в море «рыбам». И правда, будет очень неприятно, если она умрет... {360}

Файл bun361g.jpg

И. А. Бунин в Стокгольме на вокзале. 1933.

...Обед мне принесли в каюту. За столом из пассажиров был только Ян да еще один молодой человек. Некоторые уже сильно страдают. А из третьего класса даже доносятся крики. Там много хуже. А Ян, как ни в чем не бывало, бегает, возбужден, жалуется, что ему очень холодно в его легком пальтишке.

Я поднимаюсь и смотрю в иллюминатор: в свете угасающего дня громоздятся внушительные облака дымчатого цвета, подернутые красным, море почти черное, покрытое крутыми валами. Пароход ныряет.

Я закрываю глаза, и мне приятно, как на качелях. Все начинает казаться неважным, кроме этих взлетов и падений, и я впадаю в сон...

С утра качка стала гораздо легче, но Ян советует мне остаться подольше в постели. Я не возражаю, так как лежать мне приятно. Я прошу Яна справиться о старушке.

Опять заглядываю в иллюминатор, – небо в крупных белых облаках, море зеленое, и волны уже небольшие.

– Старушка еще жива, но пульс у нее едва бьется... – сообщил Ян, вернувшись в нашу каюту.

Скоро показалась и земля, а с нею и чайки, которые вьются за нашей кормой. Я слежу за ними, они то летят, то опускаются в воду, то кувыркаются в воздухе, они очень красиво отливают серебром на солнце, над зеленоватой водой.

– Вот и Большой Фонтан, – говорит Ян, указывая на что-то белое, блестящее. – Это маяк, он стоит у монастыря. Я очень люблю это место, хорошо было бы провести здесь лето. Если бы не мать, я так бы и сделал...

Спустя час мы входим в порт.

Наше сказочное путешествие кончилось. Оно так не похоже на все, что было до него и будет, вероятно, после него, что мне кажется, что это был только сон.

Просмотр документов, таможня, – все возвращает нас к повседневности, к будням.

При прощании с моряками мы узнаем, что старушка скончалась.

– Как увидела город, перекрестилась и испустила дух, значит: похоронят в русской земле, – рассказывает нам второй помощник капитана, очень добрый и милый человек, с живыми карими глазами.

Опять Петербургская гостиница – и сообщение по телефону, что через полчаса к нам придут Нилус и Куровский. И правда, едва я успела переодеться и привести себя в порядок, как они пришли и мы все отправились обедать к Кузнецову. Одесса вся благоухала: цвела белая акация.

Меня удивляло, что Нилус и Куровский совсем не изменились: я так много пережила за это время, что мне казалось, что и все должны были стать какими-то иными. {362}

Весь обед прошел в смехе, в беспорядочных расспросах друг друга, в рассказах об общих знакомых. Федоровы уже на даче. Мы сговорились с Нилусом ехать к ним на следующий день прямо после завтрака; Куровский не может: у него служба в Управе. Он приглашает нас завтра обедать к себе. «Кстати, вы посмотрите наш музей», – говорит он, обращаясь ко мне.

Кофий идем пить в какой-то греческий ресторан, где турецкий кофий приготовляется «по самому настоящему восточному рецепту». Ян все время очень весел и оживлен, рассказывает о нашем путешествии. Куровский слушает его с интересом, расспрашивает, требует подробностей; Нилус часто, видимо, думает о другом, но вдруг задаст тот или иной бытовой вопрос...

Побродив немного по улицам, заканчиваем наш столь разнообразный день у Брунса, где мы застаем Заузе с художником Лепетичем, которого все называют Тич. Очень веселый, говорящий сладкой скороговоркой, держащий себя, как школьник, он все время подшучивал и острил то над собой, то над приятелями. Все делал талантливо; кажется, художник он одаренный, но беспутный. Пробовал писать стихи. Яну порой удавалось некоторые из них печатать.

После завтрака, в прелестный день конца мая, мы отправляемся с Нилусом к Федоровым. Они живут за Большим Фонтаном, за монастырем, где маяк. Сообщение на паровике, который, после некоторых первых станций, идет между дачами, с большими, иногда заботливо содержащимися садами, мимо просек, в глубине которых синеет море. Я вспоминаю стихи Яна – «С обезьянкой» – только день нынче не такой яркий и знойный и море светлее. Дачи здесь наряднее, богаче, чем подмосковные, больше каменные, но есть и деревянные, небольшие, простенькие. На одной даче в цветнике краснели в яркой зелени огненные маки, напомнившие мне Иудею...

Федоровы живут в маленьком «домчике», как здесь говорят, стоящем на огромном голом пространстве, кончающемся обрывом; вид с балкона у них чудесный. За оградой – дорога, за дорогой – степь.

Мне очень понравилось здесь, и я поняла любовь Яна к этим местам.

Пробыли мы недолго, – надо поспеть к Куровским. Федоров едет с нами. Он в хорошем настроении: пишет новый роман, работой своей доволен. Работает так: диктует уже все заранее обдуманное Лидии Карловне, которая сидит за пишущей машинкой.

На возвратном пути меня восхищают за монастырем купы белоснежной акации на фоне синего неба и моря.

У Куровских очень радушный прием, к Яну они относятся, как к родному. Кроме нас, еще Дворников и Заузе, но без жен. {363} Жена Куровского Вера Павловна, маленькая, нервная женщина, говорящая южной скороговоркой, с острым лицом, кажется старше своего возраста, может быть, от того, что у нее короткая шея и плохой цвет лица от неумеренного куренья.

Куровский предлагает осмотреть музей. Все поднимаются и идут вместе с нами.

Квартира их – часть музейного особняка. Очень светлая, состоящая из четырех больших, высоких, неправильной формы комнат.

Обед обильный, много опять новых для меня южных блюд, любимых Яном. Оживление, веселость, дружеские споры, подшучивание друг над другом – все доставляло мне большое удовольствие.

После обеда сидели в саду, я знакомилась с детьми, с двумя хорошенькими девочками-подростками и семилетним Шуриком с глазами-коринками, как у матери. Дети тоже говорят скороговоркой, очень странной для моего великорусского уха.

Потом опять в дом, пить чай. Нилус с Куровским, под аккомпанемент Заузе, поют дуэты. Все трое очень музыкальны. Особенно хорошо у них выходит «Не искушай меня без нужды» Глинки.

– Поедем в Аркадию, там очень красиво, – сказал Ян на другой день утром.

– А это что такое? – полюбопытствовала я.

– Загородное место на берегу моря с очень живописными камнями; сегодня прибой, будет очень красиво. Там и позавтракаем...

Мы берем извозчика и едем через весь город, по Маразлиевской улице с красивыми особняками одесских аристократов, по Французскому бульвару, проезжаем Малый Фонтан – дачное место, соответствующее нашему Петровскому парку и Сокольникам, с очень богатыми дачами.

Завтракать было очень приятно. Нам дали чудесную кефаль с соусом тартар, затем киевские котлеты. Вино Кристи, которое было очень хорошо, так как Ян спрашивал все полбутылками. Он объяснил мне, что вино в полбутылках всегда лучше, потому что редко кто спрашивает так.

Море было очень красиво, с сильным прибоем, который так хорошо разбивался о камни, что брызги сверкали на солнце всеми цветами радуги.

После завтрака мы долго сидели на камне и смотрели на море, – ведь вечером мы уезжаем. Ян вспомнил, как, когда Андреев с молодой женой после свадьбы приехал в Одессу, он с Куровским и еще с кем-то повез их после обеда сюда. Был чудесный, мягкий вечер. Молодые сели и тихо разговаривали... {364}

На вокзал проводить нас приехали друзья Яна. Цветы, прощанье. Наконец мы двинулись. И вот опять вдвоем в купе, более просторном, чем на других дорогах... Завтра утром Киев, послезавтра Москва. Мне и теперь трудно передать, что я чувствовала в те дни. Там, в чужих краях, там все было необычно, и я не отделяла своего нового от того нового, что меня окружало. Теперь же, когда мы остались в русском вагоне, я опять почувствовала удивление, что как будто все осталось по-прежнему.

В Киеве несколько времени мы можем истратить на осмотр города. На этот раз – Владимировский собор, столь знакомый мне по снимкам. Богоматерь Васнецова всегда восхищает меня тонкостью овала лица и влекущими византийскими глазами, на которые не наглядишься. Когда мы вошли в собор, кончалась обедня, которую мы и достояли. Собор новый, – слишком все блестит и нет того страха Божьего, который я ощутила в Софийском. Ян долго стоял перед Страшным Судом Васнецова. Потом мы поднимаемся к памятнику Владимиру, чтобы взглянуть на Днепр: он очень сузился, но все же красив и величав среди неоглядных полей. Затем завтрак в маленькой ресторан-кофейне, – фаршированная щука, кофий, мазурки, – и возвращение пешком на вокзал по веселым улицам среди хорошеньких и изящных женщин под разноцветными зонтиками.

В вагоне мы стали говорить о наших планах по приезде в Москву. Мне нужно было пробыть там некоторое время, чтобы узнать относительно экзаменов, достать нужные учебники, лекции, собраться в деревню; кроме того, не хотелось огорчать своих быстрым новым отъездом. Яну же в Москве делать нечего, он должен заехать перед деревней в Грязи, к матери, которая жила у его сестры Маши. Ему хотелось успеть выехать туда в день приезда.

Лето мы будем проводить в имении Софьи Николаевны Пушешниковой, в шести верстах от Предтечева, где была земля и моего деда.

Унылые подмосковные места встретили нас на следующий день. Деревянные дачи с маленькими садиками, невысокие деревья в цвету, затем скучное предместье, бесконечное пространство рельсовых путей, и блестящих и ржавых, наконец, вокзал. Я высовываюсь из окна и вижу ищущие лица двух моих братьев; увидя меня, они радостно улыбаются, влетают в наше купе, хватают вещи...

Ян едет с младшим братом, я – с другим. Когда мы поднимаемся к Даргомилову, я с умилением смотрю на столь любимые мной деревянные домики с палисадниками, всегда казавшиеся мне перенесенными из провинциального городка, смотрю {365} на крутой, заросший муравой берег реки. Ян оборачивается и с улыбкой показывает мне на небо, я понимаю его: да, небо не каирское!

Дома нам, конечно, очень рады. Обычные расспросы, любимые блюда, восхищение нашим загаром, особенно моим, так как я почти никогда не загораю, некоторое огорчение быстрым отъездом Яна, радость, что я остаюсь чуть ли не на полмесяца. Первый день проходит в суматохе, но сквозь нее я чувствую еще большее удивление, что все осталось по-прежнему, я же стала какой-то иной. Ян уехал. Я опять живу в своей комнате, которую мама всегда с такой любовью и уменьем обставляла, что никому не хотелось уходить из нее. Окно выходило в маленький садик с кустами сирени, с длинными зелеными дачными скамейками и столом, за которым немало было проведено часов в оживленных разговорах, в страстных спорах и даже в девичьих мечтах... Возвращение к себе, домой, особенно усиливало мое странное чувство удивления, что все вокруг осталось по-старому, тогда как я сама в чем-то очень изменилась...

Дни летели за днями. Приехал Сева, старший из братьев, из Казани, где он учился. Побывала на курсах, узнала все, что мне было нужно, повидалась с приятельницами. Долгие вечера проводила с братьями и друзьями на нашем милом дворе с развалившимся колодцем, сидя на скамейке под старыми тополями. Я рассказывала о нашем путешествии, строила всякие планы на будущее. От Яна шли письма, он уже настойчиво звал меня в деревню. Мама чувствовала себя плохо, ее посылали лечиться в Карлсбад, и мне было жаль ее оставлять, хотя я отзывалась на все внешнее очень слабо, жила как бы в тумане, ничего по-настоящему не воспринимая и как-то по-новому ощущая людей.

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ ОТ ВАСИЛЬЕВСКОГО

Наконец наступил день отъезда. Когда мои вещи были уложены, мы пошли с мамой к Бартельсу, где она накупила баранок, сухарей, печенья и всяких сладостей, чтобы послать гостинцев со мной в деревню. Запомнились в это предвечернее время запах клубничного варенья, обдавший нас снизу, из подвала, да хорошо освещенный густой шатер деревьев в нашем переулке, во дворе Арбатской части...

Поезд отходил с Павелецкого вокзала, очень скучного, на Зацепе. Меня поехали провожать только братья и некоторые друзья. У папы заседание в Думе, маме нездоровилось, – расстроилась новой разлукой со мной.

После долгих грустно-веселых прощаний я остаюсь наконец одна и неожиданно чувствую облегчение, какую-то радость от своего одиночества. {366}

Меня волнует, что я еду в чужой дом, к почти незнакомым людям. Но то, что я буду жить в деревне, меня радует. Мы всегда презирали дачную жизнь, считая, что нам подобает проводить лето в имении. Но жизнь так слагалась, что мы почти всегда ездили на дачу в Царицыно, к которому как раз подходил поезд с его тыловой, так сказать, стороны. И мы, несмотря на наше презрение к дачам, очень любили эту редкую по разнообразию и красоте местность, с ее огромным тенистым парком, в котором находились екатерининские развалины, заросшие непролазной чащей, с «садами Семирамиды», с беседками, воротами, с полянами, на которых росли столетние сибирские кедры, террасами, спускающимися к причудливому пруду. Но особенно любили мы лес, тянущийся на несколько верст, и поля, примыкающие к нему. Как раз мимо одного из полей шел поезд. И я вспомнила теннис, устроенный на противоположном краю его, те прекрасные летние зори, когда мы с наслаждением ударяли по упругому мячу или, сидя на дерновой скамье, следили за этой увлекательной игрой.

И я вдруг пережила в один миг все свои счастливые годы отрочества и юности в этом полном поэзии, широко раскинувшемся селе, начиная с волнующих воображение игр по романам Купера и кончая теми тревогами и раздумьями, какие томят всегда юную девичью душу, и мне стало радостно, и будущее показалось заманчивым, как бы оно ни сложилось.

В Ельце, где я должна была пересаживаться на поезд Юго-Восточной железной дороги, чтобы попасть на станцию Измалково, ближайшую от Васильевского, имения Пушешниковых, мне пришлось ждать часа три.

С момента, как я раскрыла глаза и в окно вагона увидела чуть розоватые пары над каким-то болотом, я ощутила радость и какое-то спокойствие, которое, впрочем, быстро перешло в нетерпение.

И на вокзале за обедом я все время смотрела на часы, которые почему-то шли очень медленно. И первый путь мой от Ельца до Измалкова не оставил во мне никакого впечатления, – я жила мыслями о будущем и окружающего не замечала.

Наконец Измалково. Обычная деревенская станция с высокими деревьями вдоль платформы. Знакомый синий костюм и чуть-чуть встревоженные густо-синие глаза.

– Здорова? – слышу знакомый голос.

Ян не один, что меня чуть задевает; с ним его племянник, Коля Пушешников, которого он очень любит и с которым он близок. Это очень одаренный от природы молодой человек. Он недурен собой, с маленькими угольными глазками, с курчавыми черными волосами, очень застенчив и рассеян. У него редкий баритон бельканто, но он астматик, уже перенесший раз семь воспаление легких, а потому хотя он и учится пению, но Ян не надеется, что он будет настоящим певцом, тем более, что он со-{367}вершенно не может петь при ком-нибудь постороннем. Ян посоветовал ему изучать языки, английский и немецкий, чтобы стать переводчиком, так как кроме голоса у него несомненно есть художественные способности и сильная любовь к книге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю