412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Бунина » Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью » Текст книги (страница 3)
Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:10

Текст книги "Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью"


Автор книги: Вера Бунина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)

Людмила Александровна была культурнее мужа, очень любила поэзию, по-старинному нараспев читала Пушкина, Жуковского и других поэтов. Ее грустная поэтическая душа была глубоко религиозной, а все интересы ее сосредоточивались на семье, главное, на детях.

В 1874 году Бунины решили перебраться из города в деревню, на хутор Бутырки, в Елецкий уезд, Орловской губернии, в последнее бунинское поместье. В эту весну Юлий кончил курс гимназии с золотой медалью и осенью должен был уехать в Москву, чтобы поступить на математический факультет университета.

Бутырки находились в глуши Предтечевской волости. Поля, поля – и среди них усадьба. «Зимой безграничное снежное море, летом – море хлебов, трав, цветов... И вечная тишина этих полей, их загадочное молчание...» Так через много лет воскресли эти детские воспоминания в «Жизни Арсеньева». Туда, распрощавшись навсегда с Воронежем, отправилась вся семья Буниных в просторном дормезе сразу после экзаменов Юлия.

Однажды летом, когда мы жили с Иваном Алексеевичем в Васильевском после 1907 года, в имении его двоюродной сестры, Софьи Николаевны Пушешниковой, мы с ее сыном Колей и с Юлием Алексеевичем ездили туда, где был хутор Бутырки, на {27} месте которого колосилось, действительно, «море хлебов»... Иван Алексеевич все же указал место дома, варка, сада... Он с грустным видом долго слушал полевую овсяночку и неожиданно воскликнул: «Да это не Босфор, не Дамаск, не Италия и даже не Васильевское! Это мое грустное детство в глуши!..» А мне эта глушь несказанно понравилась тишиной и простором.

По возвращении из Воронежа Алексей Николаевич Бунин быстро приспособился к деревенской жизни. Он, вообще, жил настоящим, совершенно не умел унывать. Быстро возобновил дружбу с родными и знакомыми соседями. Завел легаша, гончих, борзых. Охотился, – он был лучшим стрелком в округе, попадал в подброшенный двугривенный. И, к несчастью, опять начал пить. Пил и в одиночестве, иногда по четверти водки в сутки, а затем отрезвлялся молоком, любил и сладкое, так что типичным алкоголиком не был. Иногда бывал буен во хмелю, но не первые годы в деревне, а, вероятно, когда начала давать себя знать печень. Хозяйством занимался спустя рукава, долги росли, и бедная Людмила Александровна имела много оснований жить в большой тревоге и глубокой печали.

В деревне она почувствовала одиночество: в Воронеже Алексей Николаевич почти никогда не отлучался надолго, были и знакомые, и родные. А здесь он неделями пропадал на охоте, гостил у соседей, а она только по большим праздникам ездила в село Рождество, да к матери в Озерки. Старшие сыновья были заняты своим: Юлий по целым дням читал Добролюбова, Чернышевского, так что нянька говорила ему: «Если будете так все время в книжку глядеть, то у вас нос очень вытянется...» Да и жил он в деревне только на каникулах, и у матери сжималось сердце при мысли, что ее первенец вот-вот уедет за четыреста верст от дому! Евгений немного занимался хозяйством, это было ему по душе; ходил на «улицу», – на сборище деревенской молодежи, где под гармонию плясали и «страдали». Страдательными назывались ритмические, протяжные, рифмованные строчки. Он купил себе дорогую гармонию-ливенку и все досуги упражнялся на ней. И мать все время проводила с Ваней, все больше привязываясь к нему, избаловала его донельзя.

А он, попав на деревенский простор, прежде всего поразился природой, и ему запомнились, как он пишет в «Жизни Арсеньева», не совсем обычные в младенчестве желания: взобраться на облачко и плыть, плыть на нем в жуткой высоте, или просьба к матери, когда она его убаюкивала, сидя на балконе, перед сном, дать ему поиграть со звездой, которую он уже запомнил, видя ее из своей кроватки. Через тридцать восемь лет, тоскуя по матери, умершей за два года до того, он писал стихи, начинающиеся: {28}

Файл bun29g.jpg

В. Н. Бунина – гимназистка.

– Дай мне звезду, – твердит ребенок сонный,

– Дай, мамочка

........................................

– Дай, мамочка... Она с улыбкой нежной

Берет худое личико: – Что, милый?

– «Вон ту звезду...» – «А для чего?» – «Играть...»

........................................

И кончается:

Прекрасна ты, душа людская! Небу

Бездонному, спокойному, ночному,

Мерцанью звезд подобна ты порой!

За природой в сознание Вани входят животные. И только с переходом из младенчества в детство жизнь его начинает наполняться людьми, хотя в ту пору он совсем не помнит братьев; вероятно, они на него не обращали внимания, – слишком велика была разница в возрасте. Между старшими сыновьями и Ваней было четверо детей: три сына – Анатолий, Сергей, имя третьего Иван Алексеевич забыл, и одна дочь Олимпиада.

После матери, которую он запомнил еще в Воронеже, он осознал няньку, отца, новорожденных сестер, слуг и, наконец, пастушат.

Самое сильное из радостных событий его детства была поездка в Елец, – ему нужно было купить сапожки, и родители взяли его с собой в город.

У ребенка эта поездка оставила глубокий след. В «Жизни Арсеньева» Бунин так пишет о ней: «Эта поездка, впервые раскрывшая мне радости земного бытия, дала мне еще одно глубокое впечатление». На возвратном пути из города, где его очаровали и берестовая коробочка с блестящей ваксой, и сапожки, о которых кучер сказал: «В аккурат сапожки», и эти слова запомнились Ване на всю жизнь, и подаренная плетка со свистком, а главное «звон, гул колоколов с колокольни Михаила Архангела, возвышавшейся надо всем в таком великолепии, в такой роскоши, какие не снились римскому храму Петра, и такой громадой, что уже никак не могла поразить впоследствии пирамида Хеопса», он увидал за решеткой тюремного окна узника, «с желтым пухлым лицом, на котором выражалось нечто такое сложное и тяжелое, чего я еще тоже отроду не видывал на человеческих лицах: смешение глубочайшей тоски, скорби и тупой покорности, и вместе с тем какой-то страстной и мрачной мечты», как не раз рассказывал он мне и писал в «Жизни Арсеньева».

Года через два родились сестры Вани, одна за другой: сначала Мария, потом Александра. И его перевели спать к отцу. С этого времени у мальчика начинается восхищенная любовь к нему и увлечение холодным оружием, висевшим по стенам кабинета. {30}

Алексей Николаевич Бунин принадлежал к тем редким людям, которые, несмотря на крупные недостатки, почти пороки, всех пленяют, возбуждают к себе любовь, интерес за благостность ко всем и ко всему на земле, за художественную одаренность, за неиссякаемую веселость, за подлинную щедрость натуры.

В его доме даже во времена крепостничества никого не наказывали. Никаких наказаний не существовало и для детей. Рассказывали со смехом, что однажды он, рассердившись, повел старших сыновей в сад, чтобы они сами себе сорвали для порки прутья, но на этом дело и кончилось, розги были сломаны, и отец их отпустил, сказав, чтобы в будущем они вели себя хорошо.

Маленький Ваня рос, окруженный лаской и любовью. Но в душе его жила грусть. Услыхав от взрослых фразу: «Ему и горя мало» и поняв ее по-своему, он стал часто задумываться, сидя у окна с ручонкой под подбородком, и однажды, на вопрос, что с ним,– отвечал:

– У меня горя мало.

В детстве он картавил, не произносил буквы «р». Он думает, что это было из подражания кому-нибудь, ибо когда брат Евгений накричал на него за это, – ему было уже лет восемь, – он сразу перестал картавить. Но в детстве, выходя из себя, если не исполнялось его желание, он падал на пол и кричал: «Умиаю-ю! умиаю-ю!»

С очень раннего возраста обнаружились в мальчике две противоположные стороны натуры: подвижность, веселость, художественное восприятие жизни, – он рано стал передразнивать, чаще изображая комические черты человека, – и грусть, задумчивость, сильная впечатлительность, страх темноты в комнате, в риге, где, по рассказам няньки, водилась нечистая сила, несмотря на облезлую иконку, висящую в восточном углу. И эта двойственность, с годами изменяясь, до самой смерти оставалась в нем. Все, кто соприкасался с ним, хорошо знали его первые свойства, но очень немногие, только близкие по духу, знали о его других чертах.

Эта двойственность зависела от резко противоположных характеров родителей.

Мать имела характер меланхолический. Она подолгу молилась перед своими темными большими иконами, ночью простаивала часами на коленях, часто плакала, грустила. Все это отражалось на впечатлительном мальчике.

А тревожиться и горевать у нее уже были основательные причины: долги все росли, дохода с хутора было мало, а семья увеличивалась – было уже пять человек детей.

Уравновешивал грустную атмосферу дома отец. Он, когда не пил, за столом бывал всегда весел и оживлен, хорошо рассказывал, представлял всех в лицах. Особенно часто вспоминал Севастопольскую кампанию, когда они с братом Николаем, рано {31} умершим, с собственным ополчением отправились на войну. Повествовал, как их по городам встречали колокольным звоном, как он играл в карты с писателем Львом Николаевичем Толстым... Оба они с братом в то время были холостыми и изрядно порастрясли свое состояние. До Севастопольской кампании он никогда не брал в рот вина, а там попробовал. Все эти рассказы очень волновали маленького сына, а когда он подрос и стал читать «Детство и отрочество» и «Севастопольские рассказы», то восторгу не было границ. И этот писатель живет всего в ста верстах от них!

В детстве он впервые ощутил смерть: деревенский мальчишка из пастушат сорвался вместе с лошадью в Провал, находившийся в поле за усадьбой, нечто вроде воронки с илистым дном, покрытой бурьяном и зарослями.

Вся усадьба кинулась спасать, но и пастушонок, и лошадь погибли. Слова: «мертвое тело», сказанные при Ване, ужаснули его. Он долго жил под впечатлением этой смерти. Часто смотрел на звезды и все думал: «На какой душа Сеньки?»

Вот как он сам пишет об этом в «Жизни Арсеньева»:

«Люди совсем не одинаково чувствительны к смерти. Есть люди, что весь век живут под ее знаком, с младенчества имеют обостренное чувство смерти (чаще всего в силу столь же обостренного чувства жизни). Протопоп Аввакум, рассказывая о своем детстве, говорит: «Аз же некогда видех у соседа скотину умершу и, той нощи восставши, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть...» – «Вот к подобным людям принадлежу и я».

Когда подросла Маша, то он стал с ней проводить свои досуги. Иногда он будил ее на заре и уговаривал пойти «встречать зою», обещая ей рассказывать сказки. И если она соглашалась, то они через окно выскакивали в сад, и он вел ее за ручку на гумно и, чтобы она не заснула, исполнял обещание. Любимой его сказкой была «Аленький цветочек», рассказывал он и в ту пору хорошо.

Любили дети проводить время и в каретном сарае. Особенно бывало уютно куда-то ехать в дедовском возке, и тогда он тоже рассказывал сестренке всякие истории. Нравилось им на дворе прятаться под края каменного корыта, вросшего в землю.

Много времени они проводили летом и с пастушатами, которые научили их есть всякие травы, буйно росшие за огородом, за кухней, за варком. Но однажды они чуть не поплатились жизнью. Один из пастушат предложил им попробовать белены. Родителей не было дома, но их решительная няня, узнав об этом, стала отпаивать детей парным молоком, чем и спасла их.

Его стихи «Дурман», написанные через несколько десятков лет, были отчасти автобиографические. {32}

Файл bun33g.jpg

И. А. Бунин. 1889.

Дурману девочка наелась.

Тошнит, головка разболелась,

Пылают щечки, клонит в сон,

Но сердцу сладко, сладко, сладко, —

Все непонятно, все загадка,

Какой-то звон со всех сторон,

Не видя, видит взор иное,

Чудесное и неземное,

Не слыша, ясно ловит слух

Восторг гармонии небесной —

И невесомой бестелесной

Ее домой довел пастух.

На утро гробик сколотили,

Над ним попели, покадили,

Мать порыдала... И отец

Прикрыл его тесовой крышкой,

И на погост отнес под мышкой...

Ужели сказочке конец?

Последнюю строфу он изменил в первых трех строках за несколько месяцев до своей кончины. Его рукой написано: «Ив. Бунин 1916—1953 г.»

Лет восьми на Ваню напало желание лгать, и так продолжалось с год. Вот как он сам объясняет это явление:

«Я многое кровно унаследовал от отца, например, говорить и поступать с полной искренностью в том или ином случае, не считаясь с последствиями, нередко вызывая этим злобу, ненависть к себе. Это от отца. Он нередко говорил с презрением к кому-то, утверждал свое право высказывать свои мнения, положительные или отрицательные, о чем угодно, идущие вразрез с общепринятыми.

– Я не червонец, чтобы всем нравиться!

Он ненавидел всякую ложь и особенно корыстную, прибыльную; говорил брезгливо:

– Лгут только лакеи.

И я был в детстве и отрочестве правдив необыкновенно. Как вдруг случилось со мной что-то непостижимое: будучи лет восьми, я вдруг предался ни с того ни с сего страшной бесцельной лживости; ворвусь, например, из сада или со двора в дом, крича благим матом, что на гумне у нас горит рига или что бешеный волк примчался с поля и вскочил в открытое окно людской кухни, – и уже душой всей веря и в пожар, и в волка. И длилось это с год, и кончилось столь же внезапно, как и началось. А возвратилось, – точнее говоря, начало возвращаться, – в форме той сюжетной «лжи», которая и есть словесное творчество, художественная литература, ставшая моей второй натурой с той ранней поры, когда я начал писать как-то совершенно само собой, став на всю жизнь только писателем». {34}

Лет восьми Ваня написал стихи – о каких-то духах в горной долине, в месячную ночь. Он говорил мне, что видит ее до сих пор.

В отрочестве он и натолкнулся на картинку, под которой была подпись: «Встреча в горах с кретином», об этом он часто вспоминал и среди близких, и на своей лекции, и в «Воспоминаниях». Слово кретин его поразило, он прочел его впервые и вот как он сам об этом пишет:

...«Но кретин? В этом слове мне почудилось что-то страшное, загадочное, даже волшебное! И вот охватило меня вдруг поэтическое волнение. В тот день оно пропало даром, я не сочинил ни одной строчки. Но не был ли этот день все-таки каким-то началом моего писательства?»

Евгений должен был отбывать воинскую повинность. Льгот у него не было, и ему нужно было идти простым солдатом. У него шел роман с одной девушкой из Выселок, застенчивой и милой, которую любили в его семье. И решили, если его «забреют» и ему удастся устроиться писарем, то она поедет к нему и будет жить с ним на «вольной» квартире.

– А какой аппетит был у отца в пору моего раннего отрочества, – часто вспоминал Иван Алексеевич, – раз он, уже совсем одетый, чтобы отправиться на охоту, проходил мимо буфета, где стоял непочатый окорок. Он остановился, отрезал кусок, окорок оказался очень вкусным, и он так увлекся им, что съел его весь... Да и вообще, – продолжал Иван Алексеевич, – аппетиты у помещиков были легендарные: Рышков съел в Ельце за ужином девять порций цыплят!... А вот Петр Николаевич Бунин заваривал кофий всегда в самоваре...

В детстве он застал древний обычай. Он так записал его:

«Из моих детских воспоминаний: в снежные глухие сумерки под Рождество горят в деревне, на снегу, возле изб костры.

Спросил бабу на пороге: зачем это?

– А затем, барчук, чтобы покойники погрелись.

– Да ведь они на кладбище.

– Мало ли что! все ночью, каждый к своей избе, придут погреться. Им под Рождество это всегда дозволяется».

Еще запись Ивана Алексеевича из этих времен:

«Мой отец рассказывал, что у его брата Николая Николаевича был жеребец какой-то «страшной Бунинской породы» – огромный, рыжий, с белой «проточиной» на лбу. {35}

– А у меня, – говорил отец, – все менялись верховые жеребцы: был вороной с белой звездой на лбу, был стальной, был соловый, был караковый, иначе сказать, темно-гнедой»...

2

В эту пору в семье Буниных поселился очень странный человек, сын состоятельного помещика, предводителя дворянства Ромашкова (соседа бабушки по имению). Он нигде и ни с кем не мог ужиться, а у Буниных прожил целых три года, оставался до самого поступления Вани в гимназию.

Николай Осипович Ромашков окончил курс в Лазаревском институте восточных языков в Москве, был образован, начитан, знал несколько языков, в том числе и греческий, но из-за своего трудного, самолюбивого характера, очень несдержанного, не мог ни служить, ни оставаться в имении отца, с которым он рассорился, а затем при дележе наследства рассорился и с братом, возмутился и, с презрением разорвав какой-то акт, навсегда покинул родной дом.

У Буниных он гостил и раньше, но иногда, когда они с Алексеем Николаевичем бывали во хмелю, дело доходило чуть ли не до кинжалов, – оба были «вспыльчивы, как порох», и в таких случаях Николай Осипович быстро исчезал.

Людмила Александровна, которую он очень почитал, обрадовалась, что будет кому подготовить в гимназию Ваню. Она благоволила к нему и жалела его. Николай Осипович оказался оригинальным педагогом: стал учить грамоте по «Одиссее» и «Дон Кихоту», возбудил в своем ученике любовь к странствиям и рыцарству, к средневековью и вообще сыграл большую роль в развитии его ума, вкусов и мечтаний.

В Ване он души не чаял, любил его и Ваня. Вместе перечитали они все, что было в Бутырках. Вместе искали на чердаке какую-то зарытую дедовскую саблю. Николай Осипович, забывая о возрасте своего питомца, рассказывал ему о своей жизни, о всех гадостях и подлостях, какие ему делали люди, и Ваня дрожал от негодования и гнева, слушая о том, что приходилось переживать его учителю. Рассказывал он талантливо, умел представлять всех в лицах, сообщил с большим волнением, что однажды ему посчастливилось видеть Гоголя. Вот как Иван Алексеевич передает его рассказ об этом:

«– Я его однажды видел. Это было в одном московском литературном доме. Когда мне его показали, я был поражен, точно увидел что-то сверхъестественное. Подумать только: Гоголь! Я смотрел на него с неописуемой жадностью, но запомнил только то, что он стоял в толпе, тесно окружавшей его, что голова у него была как-то театрально закинута назад и что панталоны на нем были необычайно широки, а фрак очень узок. Он что-то говорил, и все его почтительно и внимательно только слушали. {36}

Я же слышал только одну фразу – очень закругленное изречение о законах фантастического в искусстве. Точно я этой фразы не помню. Но смысл ее был таков, что, мол, можно писать о яблоне с золотыми яблоками, но не о грушах на вербе».

Николай Осипович много скитался, был где-то в лесах за Волгой – и возбудил в душе мальчика желание видеть свет. Помогали этому и «Всемирный Путешественник» и «Земля и люди», которые они читали и перечитывали, рассматривали картинки, начиная с египетских пирамид, всевозможных пальм и кончая морями с коралловыми островами, с пиратскими кораблями и дикарями в пирогах, – зарождалась мечта о тропиках и дальних путешествиях.

Николай Осипович недурно играл на скрипке, владел кистью. Он дал почувствовать своему воспитаннику «истинно-божественный смысл и значение земных и небесных красок», и акварельные краски чуть не свели с ума Ваню, – он уже решил стать художником.

Его учитель всегда носил старенький сюртучок, а на голове парик, отчего его и прозвали «Париком». Через несколько лет он попал в полую воду, которая унесла его «головной убор», что было истинным горем для этого странного человека. Питался он только черным хлебом, намазанным горчицей, под водку. Никто не понимал, как он может жить на таком режиме.

С самого детства Ваня стал водиться со сверстниками, сначала с пастушатами, а затем и с ребятишками из Выселок, которые находились в версте от Бутырок. Бывали они и у него в гостях, бывал и он в их избах. С некоторыми из ребят он очень дружил, а одного так полюбил, что требовал, чтобы он оставался у него ночевать, что порой возмущало их строгую, чинную няню. Со всеми он был на равной ноге, и от более сильных ему иногда попадало «под микитки», но он никогда не жаловался дома.

Родители брали Ваню, а потом и сестер, в церковь в селе Рождество, куда ездили на тройке с кучером в цветной рубашке и плисовой поддевке. Бог Саваоф, написанный в куполе, вызывал в нем страх. Несмотря на утомление, он любил церковные службы, нравился ему и почет, которым они в храме пользовались. Священник присылал матери просфору, крестьяне давали им дорогу, когда они немного опаздывали к службе.

Стали брать детей, когда ездили к бабушке, матери Людмилы Александровны, в Озёрки, которые находились в нескольких верстах от их хутора. На Ваню произвел впечатление въезд в усадьбу с двумя каменными столбами, поразил дом с необычайно высокой крышей и пленили цветные стекла в окнах гостиной и угловой комнаты. А старую ель перед домом они с сестрой называли «заветной». {37}

...Когда Ване было лет семь-восемь, на Рождество приехал из Москвы Юлий, уже окончивший математический факультет и учившийся на юридическом, чтобы специализироваться по статистике. Понаехало и много гостей. Алексей Николаевич, хотя и был во хмелю, но находился в благостном настроении, был гостеприимен, пел под гитару, сыпал остротами и ни с кем не поссорился. Людмила Александровна чувствовала себя счастливой: все птенцы были с ней.

В жизни случается, что после счастливых дней наступает горе, и с самой неожиданной стороны, так было и на этот раз. В конце Святок заболела младшая девочка, очень веселая, синеглазая, на крепких ножках, любимица всего дома.

Гости быстро разъехались, и наступили тяжелые дни, полные тревоги, подавленности и беспомощности. Что была за болезнь? Неизвестно. Все произошло в несколько недель. Приезжал из Предтечева фельдшер, который ничего не понял, И в начале февраля девочки не стало.

Исчезновение из жизни любимой сестренки Саши поразило мальчика так, что он на всю жизнь был потрясен, и никогда уже не проходило у него жуткое изумление перед смертью. И дума о Саше жила долгие годы: где теперь она, ее душа? На какой звезде? Тяжкое впечатление оставило и то, что нянька накинула черную материю на зеркало в комнате, где он спал...

Вот как он сам записал об этом:

«В тот февральский вечер, когда умерла Саша и я (мне было тогда лет 7—8) бежал по снежному двору в людскую сказать об этом, я на бегу все глядел в темное облачное небо, думая, что ее маленькая душа летит теперь туда. Во всем моем существе был какой-то остановившийся ужас, чувство внезапного совершившегося великого, непостижимого события».

Вскоре после смерти Саши кто-то из Ельца привез копеечные книжки «Жития святых», и мальчик набросился на это чтение, стал много молиться, держать посты, даже сплел из веревок нечто похожее на «власяницу» и носил ее под рубашкой. И все бегал к сапожнику, ездившему за товаром в город, давал ему медяки, прося покупать для него все новые и новые книжки о святых.

Года за два до поступления в елецкую гимназию была привезена программа и учебники для вступительных экзаменов, и Николай Осипович засадил своего воспитанника за них, заставляя его без всяких объяснений зубрить, а сам ходил по комнате, что-то бормоча себе под нос.

Поздней осенью 1880 года Ваня тяжело заболел, по-видимому, скарлатиной, – он помнил, как шелушилась кожа на его руках. Эта болезнь оставила глубокий след в его душе. О чем, мне кажется, он пишет и в «Жизни Арсеньева». {38}

Файл bun39g.jpg

Герб рода Буниных {39}

...В начале марта 1881 года, когда Ваня играл с Машей, сидя на полу и что-то строил из книг, вошел из Новоселок мужик, перекрестился на темный образ, поклонился господам и неторопливо, торжественно произнес:

– Государь наш Александр Николаевич приказали долго жить, его убили...

Это известие произвело огромное впечатление на взрослых. Отец на следующее утро кинулся в Елец.

Вернувшись оттуда и сообщив некоторые подробности, Алексей Николаевич поехал по соседям. Прежде всего в Предтечево, к своим приятелям, помещикам Муромцевым, почти единственно по-настоящему культурным людям в округе.

На Ваню эта смерть не произвела сильного впечатления.

В Бутырках и не думали, что их Юленька был знаком с этими революционерами и что он совсем иначе переживал те жуткие дни в России. Осенью его выслали из Москвы в Харьков, где он и поступил в университет, продолжая заниматься подпольной работой.

В отрочестве у Вани было еще одно событие, поразившее, даже потрясшее его:

Однажды, выйдя во двор, он увидал грача с подбитым крылом, который ковылял по земле. Неожиданно для самого себя он кинулся в кабинет, схватил со стены кинжал, который восхищал его с детства, и, поймав несчастную птицу, стал колоть ее, она, – как рассказывал он, – сильно защищалась, исцарапала ему руку, но он все же с каким-то упоением прикончил ее, вонзив кинжал в самое сердце... И долго его мучило это убийство, и он втайне ото всех молился, чтобы Бог простил ему это преступление.

В мае 1881 г. в Озерках скончалась его бабушка. Она была чудовищной толщины и последнее время уже почти не двигалась, ей было за восемьдесят лет. Детей на похороны не взяли. Людмила Александровна сильно горевала по матери, но все же было и утешение: Озерки по наследству переходили к ней.

Летом Ване пришлось заниматься, повторять пройденное, так как экзамены были назначены в начале августа. Помогал и Юлий, живший на каникулах дома.

Мальчик был хорошо приготовлен, память у него была редкая. Благодаря матери, читавшей ему стихи с самого младенчества, и Николаю Осиповичу, много сделавшему в развитии его литературного вкуса, он уже без волнения не мог слушать или читать Пролог из «Руслана и Людмилы». Волновали и «Старосветские {40} помещики», а «Страшная месть» его потрясла, и он целые куски из этого несравненного произведения знал на память и всю жизнь любил читать их.

Он говорил о том высоком чувстве, какое «Страшная месть» пробудила в его душе, чувство, которое, по его мнению, «вложено в каждую душу и будет жить вовеки, – чувство священнейшей необходимости конечного торжества добра над злом и предельной беспощадности, с которой в свой срок зло карается. Это чувство есть несомненно жажда Бога, есть вера в Него...» («Жизнь Арсеньева»).

3

Наконец наступил день отъезда в Елец. Повез его Алексей Николаевич. Прощанье было тяжелое: мать едва сдерживала рыдания, плакали Маша и нянька, слезы навертывались и у Николая Осиповича, только Юлий с отцом посмеивались, переглядываясь, и отец быстро положил конец прощанью.

– Присядем!

Сели. Поднялись. Помолились перед образом. Алексей Николаевич быстрым шагом вышел на крыльцо, вырвал сына из рук обнимавших его, и лошади тронулись.

Хотя Ваня и был взволнован, но бодрость отца, прелесть августовских полей и большая дорога успокоили его. Кроме того, в душе он надеялся: «авось не выдержу», хотя Юлий уверял, что ничего нет страшного.

Экзамены оказались легкими: рассказал о амаликитянах, написал под диктовку: «снег бел, но не вкусен», помножил два двузначных числа, начал читать стихи, но, к его огорчению, учитель не дал ему кончить их. Вот и все.

«Да, Юлий прав, – думал новоиспеченный гимназист, – он все знает».

К старшему брату он уже относился, как к необыкновенному человеку; кроме того, ему нравилось его лицо, юношеская худоба, лучистость синих глаз; вызывало уважение, что он уже на втором факультете, а по окончании гимназического курса был награжден золотой медалью! Ему, как, впрочем, почти всем их родным и знакомым, казалось все это чем-то необыкновенным, так как большинство из его сверстников в их округе не кончило и курса гимназии.

После экзаменов отец заказал Ване форму и купил гимназическую фуражку, которую он тотчас же надел на голову, несмотря на жаркую погоду. Форму портной обещал сшить к началу занятий. И они поехали домой недели на две.

А дома отец все повторял: «Зачем ему эти амаликитяне?» – и стал брать его с собой на охоту, когда ездили на дрожках, а рядом бежал легаш. Ходили и пешком. Отразилось это и в «Далеком» и в последних главах первой книги «Жизни Арсеньева». {41} Эти последние свободные недели в Бутырках были особенно сладки. Юлий тоже стал брать его с собой на вечерние прогулки, и он почувствовал себя старше.

На душе было двойственно: пугала теперь уже и долгая разлука с родными, Николаем Осиповичем, житье «нахлебником» в мещанской семье, и в то же время интересовала новая жизнь, товарищи, родилась мечта о закадычном друге. Правда, Елец, разочаровал его, не произвел того впечатления, как четыре года тому назад: показался и меньше, и грязнее, но все же это город...

Утешал себя, что вернется на Святки, приедет и на Святую, а затем и на долгое лето и опять будет в хлебах слушать свою любимую овсяночку, о которой он вспоминал всю свою жизнь в эмиграции, до самой смерти, сильно тоскуя по ней; будет с отцом ловить перепелов, слушать жаворонков, соловьев, иволгу, любоваться быстротой ее полета, с восхищением смотреть на цветы, драться с мальчишками, лазить с ними по деревьям, разорять гнезда...

Сжималось сердце, когда он думал о Николае Осиповиче: он понимал, что ему будет одиноко и скучно без него; жалко было и Машу, она останется совсем одна среди взрослых.

И опять прощанье, слезы, благословения. И приятная езда в покойном тарантасе, сначала по уже накатанным проселочным дорогам, затем по мягкому большаку с заросшими муравой колеями, со старыми дуплистыми ветлами. На одной сидел черный ворон, и Ваня вспомнил, как мать ему говорила, что вороны живут по несколько сот лет, а отец тут сказал, что, может быть, этот ворон видел татарское нашествие: по этим местам шел Мамай.

Потом проезжали мимо станции Становой, где некогда свили гнездо разбойники с атаманом Митькой Становлянским, которого четвертовали и которым в детстве его пугала нянька.

От Становой до Ельца – шоссе, пятнадцать верст.

Елец вкусно пахнул яблоками. Базар был завален арбузами, дынями, всякими фруктами и овощами. Город тогда жил широкой торговой жизнью, особенно ссыпкой зерна.

Но Ваню в этот раз больше всего интересовала гимназическая форма. С какой радостью он в нее облекся; сшита она была «в самый аккурат», как говорил их кучер.

Отец поместил его в нахлебники к мещанину Бякину за 15 рублей в месяц на всем готовом. Там они уже застали приехавшего накануне незаконного сына двоюродного племянника Людмилы Александровны, Валентина Николаевича Рышкова, Егорчика Захарова, и Ваня обрадовался, что все-таки он будет не совсем один. Когда он бывал у бабушки в Озерках, где у Рышковых тоже было имение, напротив через пруд, то он часто с ним играл.

Дом Бякиных находился на Торговой улице. Хозяин был богобоязненный человек, семья состояла из жены, сына, гимназиста четвертого класса, и двух девочек, очень тихих. В доме был {42} заведен строгий порядок, отец всю семью держал в ежовых рукавицах, был человек наставительный, неразговорчивый, требовательный. И Ване было очень странно попасть к таким людям после их свободного беспорядочного дома. Первый день был особенно темный от низких туч, и когда отец уехал, то мальчикам было грустно сидеть в чужой комнате в полутьме, но лампы зажечь раньше положенного времени не полагалось. Запомнился на всю жизнь и первый ужин, состоявший из похлебки, рубцов с соленым арбузом и крупеня. Ваня не мог из-за запаха есть рубцов и ел только соленый арбуз, который ему нравился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю