Текст книги " Последнее танго"
Автор книги: Вера Лещенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Дело было не в артистах, не в их аморальном облике. Напротив, какие были талантливые и прекрасные имена в те годы, и что с ними сделала советская пропаганда! Беда в том, что мы не могли реализовать себя как артисты. Если ты, где бы ни выступал, мог перекраивать и менять программу, чувствуя и понимая, что твоему зрителю нужно, то мы, тоже чувствуя и понимая, не могли отступить от программы. И каждый концерт завершался не попыткой разобраться, что сделал не так, что нужно изменить, а неудовлетворенностью и некоторой обреченностью. Ты знаешь, что нужно, ты можешь это сделать, но на твое желание, самое позитивное, всегда было «нельзя». Ты можешь, да нельзя. И певцы, одаренные, из артистов превращались в исполнителей чужой воли, сверху спущенной. О каком творчестве можно было говорить, если тебе диктовали – как нужно – роботы, далекие от сцены, ничего не понимающие в искусстве. Так что Савичам свои опусы надо было писать об этих проблемах советской эстрады. Впрочем, в журналистике царил тот же диктат. На волне оказывались лишь те, в ком легко уживалась двуликость.
Мне было трудно, я прошла твою школу, и сладить с ошейником на шее я не могла. Тема эта больная, но мои заметки на полях затянулись. Что делать, хорошее и гадкое, радость и боль, сладость и горечь так тесно переплетены в жизни. Но о светлом приятнее вспоминать.
Вернусь в лето 1942 года. Спела я «Маму». Получила свои аплодисменты. Руки-ноги дрожат, начинаю складывать аккордеон в футляр, ты мне помогать стал:
– Веронька, инструмент очень тяжелый. Как вы играете на нем?
– Это мне знакомый парень дал на время. Я сейчас в харчевне на Привозе подрабатываю, а там нет пианино.
В твоих глазах столько сочувствия:
– А не могли бы вы сегодня не ходить на работу? Если согласны, то я приглашаю вас прослушать концертную программу «набело».
– Согласна, конечно, согласна. На работе договорюсь.
Ты вручаешь мне контрамарку, в которой указаны ложа и место. Я хватаю аккордеон, ты останавливаешь, просишь своего помощника проводить меня. Я отказываюсь, но тебе надо готовиться к концерту, ты уже меня не слышишь. Я помчалась на Привоз в сопровождении тобой приставленного Миши. До концерта оставалось три часа. Поработала около часа, отпросилась у хозяина, рассказала, куда спешу. А он мне вслед:
– Завтра без Лещенко не приходи, выгоню.
Шутник! Я представила тебя в нашей забегаловке:
– Тогда выгоняйте!
Домой летела как на крыльях. Периодически проверяла, не потеряла ли маленькую розовую картонку – билет в сказку. Мама меня не ожидала, я ведь работать должна была. Только я дверь квартиры распахнула, она выходит:
– Доча, что случилось? Не заболела?
Я ее подхватила, закружила:
– Моя родная, любимая мамулечка, я, кажется, влюбилась. Петр Константинович меня пригласил на концерт. Не знаю, что делать. Хочешь – ты пойди.
– Тю… Что ты придумываешь? Я не пойду. Глупости не говори, лучше расскажи, как все было, и давай делом займемся. В театр идешь, надо переодеться.
Гардероб мой обилием не отличался, но одно платьице выходное было. Крепдешиновое, нежного салатового цвета. Туфельки концертные на каблучке, чулочки тоненькие, фельдиперсовые. На прическу времени не было, да и ни к чему было тогда. Расчесала гриву и – порядок! Пока одевалась, прихорашивалась, да перед зеркалом вертелась, рассказывала маме о репетиции, какой ты необыкновенный, талантливый, как я пела, как волновалась. Мама слушала, помогала мне в моих сборах:
– Ты моя хорошая! Еще реснички чуть-чуть подкрась. Вот, доча, теперь хорошо. Иди, я буду ждать тебя. Тогда все доскажешь и про репетицию.
Поцеловала, перекрестила меня:
– Храни тебя Господь!
Столько лет, проходя мимо драмтеатра, я мечтала попасть сюда, а тут за день второй раз иду. Гордая, уверенная в себе, такая счастливая. До театра еще минут пять ходу. Боже, что это? Народу не пройти. Разом моя горделивая осанка осела. Куда иду, зачем иду? А тут проныры-спекулянты с билетами, предлагают купить. Тут же на них толпа налетает. Кому не хватило, отходят с кислыми лицами, а счастливчики несутся к светящемуся огнями парадному входу. Я уже сомневаюсь, пропустят ли меня с кусочком моей картонки. Увидела, что программки продают, подошла, услышала цену, поняла, что не по мне. Знакомых поискала глазами, с кем-то перекинулась ничем не значащими фразами. Отметила, что все местные, чужих не было. Постояла еще, потом все же решилась подойти к входу. Протягиваю контрамарку, билетерша улыбается:
– Проходи, милая. Администратор тебя ожидает уже.
Действительно подошел дежурный администратор, вручил мне программу, ту самую, что купить не смогла, проводил до ложи, в которой никого не было. Я первая. Вошла, села на указанное в контрамарке место. Прямо передо мной сцена, вспомнила свою дневную зависть к тем, кто будет в первом ряду партера сидеть. Там в моем кресле какой-то дяденька, перехватил мой взгляд, явно решил, что кокетничаю с ним. Пошли звонки: первый, второй, третий. В ложе так никто и не появился. А в зале все места заняты, в проходах стоят, только что на люстрах не висели. Даже неловко было, что я одна. Решила, что народ опаздывает.
В это время свет в зале погас, медленно стал расходиться занавес. На сцене уже сидели музыканты в черных костюмах, белых рубашечках с бабочками. Ты вышел с гитарой, в русском костюме с легким цыганским налетом, в сапожках. Мне показалось, ты был немного напряжен, но когда зал взорвался аплодисментами, приветствуя тебя, стало заметно, как заблестели глаза, ты и двигаться стал увереннее. Было ясно – одесситы тебя приняли. Первой была та самая народная песня на румынском «Поведи меня снова, дорожка». Прозвучало очень мелодичное вступление. На первом куплете мне показалось, что возникло легкое напряжение в зале. Странно, румынские народные песни очень лиричны. И «Поведи меня снова, дорожка», которой начинался твой концерт, не просто красивая песня, она и о твоей дорожке, и о дорожке каждого в свое детство. Я так восприняла, передаю те свои ощущения, хотя поняла всего 5–7 слов, не более. Сегодня я знаю, о чем эта песня. Такими песнями не развлекают, а думать и плакать заставляют.
По залу прошел шепоток. Те, у кого были программки, в недоумении стали изучать их. Но музыка и ты победили, захватили внимание зала очень быстро и увлекли. Ты понимал, что это реакция на румынский язык. Знал, что это результат пропаганды, что на тот момент румыны считались оккупантами, значит все, что с ними связано, их язык, традиции – плохо. У тебя на то своя философия была – красивая песня не должна иметь национальности. И ты это доказал. Напряжение в зале исчезло, и зритель вернулся к тебе. Без объявления и перехода ты спел «Две гитары». Песня была встречена восторженно, аплодисментами и криками «браво!».
Я уже писала, что твой репертуар знала плохо, но после репетиции каждая песня стала старым добрым другом. Ловила себя на том, что подпеваю. Ты поглядывал на мою ложу, я в такие минуты чувствовала, что щеки у меня горят. Но когда объявили «Вам девятнадцать лет» и заиграл оркестр, ты подошел к краю сцены, ближе к ложе… Ты пел только для меня. Зал тоже смотрел на мою ложу. Кто с интересом, кто с улыбкой. Наверное, были и завистливые взгляды. Моя реакция? Растерялась! Мне как раз в том году в ноябре должно было исполниться девятнадцать лет.
Вам девятнадцать лет,
У Вас своя дорога,
Вы можете смеяться и шутить.
А мне возврата нет, я пережил так много,
И больно, больно так в последний раз любить.
Но дальше я никого не замечала, кроме тебя. Я была на сцене, рядом с тобой. И мне казалось, что в зале, да что в зале – во Вселенной мы одни. Закончилась песня. Последний аккорд прозвучал. Лишь аплодисменты вернули меня в действительность. А ты, уже без оркестра, под гитару повторил последние строчки. Как жаль, что этого романса не сохранилось в записи. Как жаль…
Потом звучали знакомые и незнакомые романсы, танго, шуточные песни.
Я не раз пыталась вспомнить, кто вел концерт в тот вечер. Не смогла. Только тебя помню. Ты очень легко двигался, голос прекрасно звучал. Как жаль, что Сокольский тебя не слышал в тот вечер. Он бы больше не переживал, что голос твой слаб. Первое отделение заканчивалось «Чубчиком». В последнем куплете ты заменил слова «Сибирь ведь тоже русская земля» на «Сибирь ведь будет вольная земля». Завершил «Чубчик» своим любимым очень эффектным танцевальным пируэтом-вертушкой. И застыл в луче света и шквале аплодисментов.
Что творилось в зале! К сцене ринулись зрители с цветами, очень скоро образовалась очередь. Почти два часа длилось первое отделение. Ты не устал, ты улыбался. Ты был счастлив – первый концерт на родной земле. И такой триумф!
Ты приехал за месяц до концерта, жил в гостинице «Бристоль», репетировал с музыкантами в театре, гулял по городу. Многих, с кем пересеклись твои дороги в Одессе, успел очаровать. Уже всем было известно, что ты раздавал деньги голодным мальчишкам на улице, что ты говоришь «по-одесски», что знаешь Одессу и любишь ее. Говорили, что бываешь в церкви, которая открылась в дни оккупации. Какие-то невероятные истории придумывались о тебе, но все фантазии были со знаком плюс. В Одессе можно маленький, незаметный поступок совершить, но если он понравится, то человек обречен на успех. Тебя Одесса приняла еще до концерта. И ты был обречен на удачу. В тот вечер одесситы еще раз это подтвердили.
В антракте я осталась в ложе, ты зашел уже в концертном костюме для второго отделения. Был одет в английском стиле: черные атласные брюки, белая рубашка, бабочка, черный смокинг:
– Вам понравилось, Веронька?
– Не знаю, разве могло быть иначе? Я слышала, что вы мировая звезда, но что к этой звезде можно прикоснуться и не обжечься, не ожидала. Я так многому у вас научилась за эти часы. Спасибо вам!
– Что вы, родная, вам спасибо, что уважили.
– Я могу нос задрать, если будете так говорить.
– Это как? Покажите. Может, мне понравится. Я вас очень прошу, после концерта зайдите за кулисы или здесь подождите меня. Только не убегайте. Дождитесь. Обещаете?
– Да, постараюсь.
И во втором отделении были несмолкаемые овации после каждого номера, было очень много цветов. Мне казалось, в городе скупили все цветы. Были песни, которые я услышала впервые, даже на репетиции их не было. Очень понравилась «Ты и эта гитара», любимая мною по сей день:
Как и эта гитара —
Неразлучная пара.
Пусть никто не узнает,
Что на сердце ты одна.
Второе отделение длилось дольше, около трех часов. Праздник закончился, но зрители не хотели расходиться. Цветы. Автографы. Когда публика подхватила тебя на руки и понесла через весь зал к выходу, я поняла, что домой я отправлюсь в одиночестве. И я сбежала. Каюсь.
Шла домой и ревела. Чувствовала себя несчастной, брошенной. Понимала, что сердечко мое там, с тобой осталось. Как жить дальше без тебя, представить не могла. Опять потекут грустные и одинокие будни. Мама меня ждала. Стала утешать: «Радуйся, милая, тебе пел сам Лещенко. Пойди умойся, а то тушь потекла. Рева».
Холодная водичка не только тушь и слезы смыла, но и немного взбодрила.
Вернулась к маме, она сидела в гостиной за столом. На сладкое – горсть семечек на блюдечке. Не могу сказать, что в доме пусто было. Мама умудрялась из продуктов, которые я приносила, что-то приготовить, но без «баловства». Сидим в темноте, электричества-то не было с начала войны. Братишка Толечка в своей комнате. Я маме рассказываю о концерте:
– Мамочка, родная! Его на руках унесли, он теперь и не вспомнит меня. Мне кажется, он сам не ожидал такого. Сидят сейчас в ресторане отмечают, не до меня ему… Мама, какие у него глаза красивые. На афишах не разглядеть. Мама…
И вот так, прерываясь на: «Мама, ах, мама! Ты не поверишь…» – я заново проживала тот концерт. Далеко за полночь раздался стук в дверь… Проверка очередная? Нет, проверяющие иначе стучат. Скорее всего, кто-то из своих. Толик пошел дверь открывать, зовет меня. Выхожу. Даже в полутьме тебя сразу узнала:
– Вы? Здесь?
А ты стоишь, улыбаешься – с цветами, какими-то кульками:
– Нашел я вас, моя дорогая принцесса. Сейчас будем примерять хрустальную туфельку. Обманули. Не дождались. Нехорошо.
– Ну, не знаю, я подумала, что вам не до меня. Вот и ушла.
– За меня думать не надо. Прощу вас, если впустите в дом и познакомите со своими родными. Договорились?
– Познакомлю. Конечно. Но чтобы вы знали, Петр Константинович, «Золушка» не самая любимая моя сказка. Туфельку примерять не буду. Моя мама…
– Анастасия Пантелеймоновна, – продолжил ты, подошел к маме, обнял и поцеловал ее. Потом Толика обнял: – А это Анатолий Белоусов, ваша охрана. Я прав?
Вручаешь мне цветы, Толику – кульки. Я пытаюсь выяснить:
– Откуда вы все знаете? Как нашли нас?
– Мир не без добрых людей.
Тут мама всполошилась, провела дорогого гостя в гостиную:
– Петр Константинович, мы с сестрой вас слушали по болгарскому радио. Но там ваших песен мало. «Чубчик» часто крутят. Еще «Марусечку». Когда вы пришли, Верочка мне рассказывала о вашем концерте. Я так рада, что наши вас приняли хорошо.
– Моя дорогая, я тоже всегда был ваш. Сегодня почувствовал, что не я один так считаю. Всю ночь бы пел для своих. Как дальше – посмотрим. Строю планы. От политики бегу, а она за мной. На пятки наступает. Никак не уйти.
– Нам вас не разрешают слушать. Что уж вы там натворили? Покаялись бы – и домой.
– Нет моей вины. Каяться должен тот, кто виноват. Не грешил я против своих родных людей. Что с того, что где-то жил, я так и остался русским Петей.
Я в тот момент цветами занималась, не участвовала в разговоре. Букет меня очаровал, такой неожиданный – из белых садовых ромашек и темно-вишневых роз. Богатое сочетание, не оторвать взгляда. Но твои слова меня зацепили, хотела спросить, что все же случилось, почему тебя запрещают? Вопросы эти готовы были с языка сорваться, но увидела твое лицо и промолчала. Тема явно для тебя очень больная. Подсела к вам с мамой. Толик кульки на стол сложил и ушел к себе. Я хотела их убрать, но ты попросил достать содержимое. В пакетах я обнаружила печенье, кофе, шоколад – целое состояние. Тебе вдруг стало неловко:
– Надеюсь, не обидел, захватил вот с собой, знаю, что сейчас в Одессе несладко.
– А вы подсластили уже концертом своим, – решила я отвлечь тебя от грустных мыслей и возникшей неловкости.
Не получилось, ты продолжал с мамой разговор:
– Уделите мне внимание. Мне хочется вам многое рассказать. Не выгоните?
В тот вечер говорил только ты. Рассказывал, как, добравшись до Одессы, стал на колени, в ладони набрал родной земли и прикоснулся губами. О своих ощущениях говорил, закрыв лицо ладонями. Говорил, что целовал землю не украинскую, не русскую, не советскую. Ты целовал родную землю. Пересказываю и понимаю, что, не слыша тебя, эти слова можно воспринять иначе. Но не было в той исповеди квасного патриотизма. Просто наболело. Перед нами с мамой сидел человек, истосковавшийся по родной земле.
Так бывает: живешь, все у тебя хорошо, но стоит отработанному годами ритму сбиться, и механизм ломается, и не починить, не залатать. Ты уже готов все отдать, ради одного такого концерта на родной земле. Снова, как и в восемнадцатом году, все сошлось: опять война, опять ты «ничей», в семье – непонимание. Да и с годами внутри накопилась усталость от чужбины. Но даже рассказать некому. С тобой как раз это и случилось. Концерт в Одессе был глотком эликсира. В первый вечер я услышала признание в любви к родине от состоятельного и успешного человека, который повидал и покорил весь мир. Мне было странно слышать от тебя о твоей тоске по родине. Пока на себе не ощутила эту гнетущую тоску.
– Меня столько раз упрекали, что не тем пел, не тех развлекал, – продолжал ты. – А я не умею развлекать. Я пою. Я танцую. Я делаю только то, что люблю. Развлекать не могу. Я всегда пел о том, что мне близко и дорого, я пел на родном русском языке, хотя свободно владею пятью.
Мама всплеснула руками:
– Тю, пятью?! А думаете, милок, на каком? Сны на каком видите?
– На русском. Чувствую и думаю на русском. Музыку, поляком, немцем, англичанином или евреем написанную, только на русском чувствую. Румынский знаю как русский, но не стал мне язык родным. Я благодарен румынам за любовь, и это взаимно, столько лет среди них прожито! Это очень музыкальный народ, с богатыми корнями. Моя привязанность к этим людям вне политики. Когда мне нравилась песня, я не задумывался, какой стране она принадлежит. Я переводил слова на свой родной язык, немного переделывал и тогда пел. Я пою молдавские, польские, румынские, югославские песни, но на русском языке. И я только поклониться могу румынам, которые никогда не упрекали и не запрещали мне петь на моем родном языке. Они приходили на мои концерты, в мой ресторан послушать песни на моем языке. И полюбили эти песни. Я всегда пел на русском языке, даже там, где его запрещали.
Я слушала тебя и, честно говоря, не понимала, почему для артиста так важно, для кого и на каком языке он поет? Я выходила на сцену, и уже это было счастьем. Какие песни, на каком языке, кто зритель – меня это не волновало.
Много позже я поняла, что творилось с тобой во время одесского бенефиса. Что у тебя было раньше? В Бухаресте? Лондоне? Париже? Прекрасный зал. Благодарная, очень культурная публика. Фантиками не шуршат, пиво не пьют во время выступления. Чопорно. Сдержанно. Достойно. Им нравится, они в знак признания просят еще и «на бис» спеть. И чужая речь не раздражает, кажется музыкой. Это новый мир, который нравится. Нравится год. Другой. А потом такая тоска подступает! Душа-то привыкла к иному, и она рано или поздно потребует своего. С годами не хватает остроты реакции зала, не хватает эмоций.
Я осознала это в Бухаресте. Румыны меня прекрасно принимали, и ты был рядом – пой на здоровье, купайся в аплодисментах. Все перевернул один концерт. Зал битком набит нашими военными. Не сразу, но тебе удается их расшевелить. Мы поем дуэтом, потом я остаюсь на сцене одна. Все привычно. Все прекрасно. Спела «Синий платочек». И вдруг что-то случилось. Зал другой, аплодисменты другие, речь родная. Горло перехватило, сердце заныло. Вот это «другое» ты и ощутил в Одессе, вот поэтому ты и тосковал.
Я смотрела в зал, а перед глазами картинка: ты в нашей одесской квартире исповедуешься маме. Лишь спустя два года я сердцем, душой, кожей почувствовала, о чем ты тогда говорил. Прости, что не поняла сразу. Если бы молодость знала…
За десять лет, что мы были рядом, я больше не слышала таких признаний от тебя, но чувствовала – тебе не хватало родного зрителя. Это чувство ничего общего не имеет с патриотизмом, любовью к Родине. Это выше. Артист, выходящий на сцену, меня поймет. Невозможно оценить это, только почувствовать можно. Вот об этом ты в тот первый вечер нашей встречи говорил.
– Мечта одна – вернуться домой. Все для этого делаю. Хочу в Москву, хотя бы раз там на сцену выйти. Хочу всю Россию с гастролями проехать. Хочу, чтобы в родной земле похоронили. Я вижу, вы меня понимаете.
Ты говоришь с мамой, обращаешься только к ней. Меня тогда как током пробило: ведь вы с мамой – ровесники. И у тебя, как у мамы, наверное, семья, ты же взрослый. Нет, кажется, я тебе нравлюсь. Иначе бы не пришел. А мои родители дадут согласие? И сама себе: «Что будет, то и будет».
Ты даже не подозревал, что в моей душе творится. А может, знал. Не спросила. Не успела. Светать стало, мы тебя пошли провожать. Мама сокрушалась, что заслушалась, а так и не выпили чаю. Ты пообещал, что еще успеем. Уходя, спросил меня:
– Не соизволите ли вы, Верочка, прокатиться со мной на конке, показать мне Одессу? Если не возражаете, я мог бы за вами заехать.
– Конечно. Заезжайте.
Ты ушел. Я не могла уснуть, перебралась, как в детстве, к маме со своей подушкой:
– Мамочка, я счастливая, но мне очень страшно. Что будет?
– Все хорошо будет, доча. Спи, родная. Я все вижу. От себя не убежишь. Если все всерьез, сердечко тебе постучит. А Петру верить можно. Он добрый. Но, кажется, очень несчастный человек. Подружка моя, Леля, видела его дня два назад в церкви. Он пел в хоре. Говорит: смотрю на него и насмотреться не могу. Святой человек.
Около мамы мне спокойно, я засыпаю.
Разбудило меня солнышко. Яркое, радостное. Мама уже встала. Хочу позвать и не решаюсь. Вдруг она скажет, что вчерашнее – это сон. Вижу ромашки с розами. При дневном свете они такие прекрасные. Нет, вчерашнее – не сон. Вчерашнее – сказка, у которой сегодня будет продолжение. Набрасываю халат, иду на кухню. Надо зайти в комендатуру отметиться, потом на работе предупредить, что сегодня не приду, а в свои выходные отработаю. Уволит хозяин меня. Что я творю? Хлопнула дверь, по шагам угадала: мама. Опять за водой ходила, сколько раз просила ее не таскать тяжелые ведра.
– Сколько мне с тобой ругаться, мамочка. Опять ты за свое?
– Да мне сосед помог. Выспалась, доча?
– Да. Надо собираться. На работу зайти. Боюсь, уволят меня.
Но мама уверена, что теперь у меня защитник есть, в обиду не даст. Но на работе, конечно, предупредить надо. В привычных заботах пролетело полдня. Возвращаясь, встретила у дома свою заветную подружку Людочку Бетту. Она мне диагноз сразу поставила правильный: «Ты влюбилась!»
Вот как она догадалась? Мы поболтали и разбежались. Смотрю на часы. Как медленно движется время! Ты обещал зайти в четыре. Еще два часа ожидания. Не спеша поднимаюсь по лестнице. Оказалось, дом полон гостей. Ты пришел раньше и не один. С тобой пришел твой отчим. Мы знакомимся:
– Алфимов, а по-домашнему О-Папа. С Петром в Одессе с первого дня.
О-Папа театрален, мил, разговорчив. Если в твою сторону я и смотреть не решалась, то О-Папа разглядела. Он пришел при параде, в костюме, при галстуке, с тросточкой. Кажется, глаза были чуть подведены, волосы подкрашены. Он своей картинностью больше походил на артиста.
Ты стал меня расспрашивать, как я провела день. Обещал договориться с комендатурой, чтобы мне не ходить к ним отмечаться каждый день. После ночной исповеди ты немного растерян, да и я пока не знаю, как себя вести. Для меня всегда главным оставалось правило: будь естественной. Со сверстниками мне это удавалось, но ведь тебя я не знаю совсем. Я боюсь тебя разочаровать.
Вот так случилось, что с первой встречи и по сей день, и до того часа, пока мое сердце будет стучать, я жила и живу, чтобы тебя удивлять.
Мама с балкона увидела, что подъехали дрожки, сообщила нам об этом. Мы спустились. О-Папа пошел в гостиницу, а мы покатили смотреть город. Одесские дрожки ты называл конкой. А это была настоящая карета, только чуть надо было фантазию свою подключить. Кучер был хорош. Звали его Евдоким. Два часа мы колесили по Одессе, и он ни на минуту не умолкал. Всю дорогу пел. Хорошо пел. Украинские песни, цыганские. Ты почти все знал – надо же! Это не единственное открытие, мною сделанное. Я настроилась тебе свою Одессу показать, а ты знал город лучше меня. Знания твои, конечно, не из детства. В девять месяцев тебя увезли в Кишинев, Одессы ты и не видел. Город ты исходил, изучил за две недели после приезда.
Мы едем по Пушкинской, которая упирается в Театр оперы и балета. Ты вспоминаешь Селявина, обещаешь познакомить. Потом проезжаем гостиницу, в которой ты остановился. Румыны поменяли название – гостиница из «Красной» превратилась в «Бристоль».
– Почему надо названия менять, Петр Константинович? Не знаю, лучше стало или хуже, но знаю, что непривычно.
Ты соглашаешься. Отвечаешь вроде на вопрос, но одновременно элегантно уходишь от него:
– Нехорошо командовать не у себя дома, но если объект не против, то можно. Я согласен, чтобы Верочка называла меня Петя.
Хорошо бы, только у меня не получается вслух ни «Петя», ни «ты».
В Одессе улицы расположены в шахматном порядке, все просто и понятно, легко ориентироваться. Мы добрались до Екатерининской площади. Вообще-то она была площадью Карла Маркса, но одесситы называли Екатерининской. Ты предложил мне стать моим экскурсоводом. Представьте картинку, едет по Одессе карета, запряженная измученной лошадкой. Кучер во весь голос поет песни, а в карете мировая знаменитость раскрывает студенточке тайны ее Одессы. Должна заметить, ты легко перевоплощался. Приосанился, исчезла мягкость во взгляде, голос стал официальным:
– Мы с вами, господа, находимся в одном из красивейших приморских городов – в городе Одессе. Екатерининская площадь, нареченная в честь императрицы Екатерины Великой. Это она, императрица наша, подписала в прошлом веке рескрипт об Одессе, о ее рождении…
Для меня Екатерининская площадь была любимой, самой уютной площадью в городе, но я не знала ее истории. Не знала, что ее назвали в честь императрицы. И еще: что такое «рескрипт»? И наконец, откуда тебе все это известно? Спросить не решилась, я ведь удивлять хотела, а тут незнайство сплошное.
А площадь правда красивая была, даже в отсутствие памятника. Настроение и уют создавали дома в окружении. Они были такие разные и по размерам, и по архитектурным стилям. Я им придумывала имена, истории о тех, кто там жил. В моих фантазиях там обитали люди из разных веков. Гулять я любила здесь одна, особенно в мае, когда цвела сирень. Но эту площадь я знала как площадь Карла Маркса. Это единственное, что делало ее похожей на другие площади и улицы нашей страны. Здесь идеолог мира возвышался во весь рост в гипсовом исполнении. Несколько лет назад ураганом его снесло, а может, кто-то помог урагану, не знаю. Так что мы в тот день с тобой лицезрели в центре площади только цоколь и колонну с двумя симметричными лестничными маршами по периметру. На ступеньках этих лестниц играли детишки. Вот все, что я знала, да еще от папы слышала, что до ростовой скульптуры Маркса здесь была его двухметровая голова, которую я не застала – ее еще до меня снесло ураганом. Я решила блеснуть своими знаниями, на что услышала от тебя:
– Милые мои одесситы, что же вы не уберегли величайшую голову? А куда глядела доблестная ЧК?
В голосе твоем было немного издевки, ведь на Екатерининской располагалось здание Чрезвычайной комиссии.
Ты поведал мне, что в центре площади был роскошный фонтан, потом его перевезли, на цоколь из красного гранита взошла матушка-императрица, а рядом – ее помощники граф Потемкин, атаман Зубов, адмирал Дерибас и полковник де Волан. Сооружение было основательным. Памятник еще долго стоял уже на переименованной площади. Похожий памятник устоял в Петербурге.
В 1970-е годы я была в Ленинграде. На Невском проспекте, в сквере Александрийского театра, увидела памятник императрице. Его одесский вариант я видела только на фотографиях, но не отметить, что он намного скромнее ленинградского, не могла. Вспомнила, как стояли мы на Екатерининской в Одессе, у оголенного постамента и колонны. В ближайшем цветочном киоске скупила все ромашки и к ногам Екатерины возложила. От нас с тобой… ленинградцам, за то, что умеют хранить красоту и преданы истории своего города! Меня лишь удивило, что ленинградцы называли сквер «Катькин садик». Мило, может быть, но императрицы недостойно.
В тот наш одесский круиз, уже не как экскурсовод, ты заметил с грустью:
– К названиям, как к имени, привыкаешь. Имя определяет характер. Меняешь – и человек меняется. Во что же превратится тот несчастный, кому придется часто меняться. Артист на 2–3 часа перевоплощается и на годы стареет. А тут мама дала сыночку имя, папа поменял, потом сынок подрос и тоже поменял, потом жена его на другом имени настояла… Так сам с ума сойдешь и своих знакомых сумасшедшими сделаешь, приучая к новому имени и к себе новому. Даже девушка выходит замуж, берет фамилию мужа, да привыкает не сразу – пройдут годы. А пока половинкой любимого себя не почувствует, фамилия будет чужой.
– Поэтому с живыми людьми так нельзя.
– Но улицы и площади тоже живые, – горько отреагировал ты.
Конечно, живые. Только молчаливые. Защитить себя не могут. Площадь Екатерининскую еще не раз переименовывали. В 2007 году здесь восстановили памятник «Основателям Одессы» – Екатерине II, площадь опять стала Екатерининской. Возможно, лоск и гордость остались, но ее уют и тайна исчезли. Для многих она перестала быть любимой.
Позже я узнала еще одну страничку истории площади, она перекликалась с твоей оценкой. Когда в 1917 году решили демонтировать памятник «Основателям Одессы» и задрапировали его красным полотном, Юрий Олеша написал стихотворение «Кровь на памятнике»:
Из тьмы веков взошла тяжелым шагом
На гулкий пьедестал торжественная новь,
И голову царица красным флагом
Закутала… И пурпур, точно кровь,
Стекает вниз по бронзовому телу…
От Екатерининской площади мы выезжаем на Екатерининскую улицу, которая упирается в Привоз. Да-да, тот самый, знаменитый. Ты попросил у Евдокима его кепочку, натянул ее на глаза и пошел в народ. В войну Привоз стал оживленнее. В первые дни все торговые точки долго были закрыты-заколочены. Так смешно было наблюдать за тобой, когда ты приценивался к шубке, сервизу, картине местного живописца. Тебе не нужны были эти вещи, просто игра захватила. Кепочка не спасла – тебя узнали. Впрочем, ты ждал этого. Когда тебя попросили спеть, гитара оказалась «в кустах» – у Евдокима. Кепочку ему вернул, гитару получил. Импровизированный концерт по заявкам грозил затянуться, народ уже танцевать пошел. Пришлось подключать тяжелую артиллерию – Евдокима, он призвал тебя к порядку, мол, лошадка устала, пора и честь знать.
Мы вернулись на площадь, оттуда к Сабанееву мосту. Зашли в консерваторию. Здесь мне удалось тебя удивить – узнавали уже меня. Занятия в консерватории возобновились. У входа дежурила баба Люся. Расцеловала меня, маме привет передала и, конечно, пропустила нас в здание. Один свободный класс с роялем мы нашли. Теперь ты слушал меня. Ты знаешь, я больше никогда так не играла. Ты угадал Шопена с первых аккордов. Потом Моцарта, Грига. Сказать не решилась, но подумала: ты же не учился, поешь эстраду, откуда так хорошо знаешь классику? А ты, видимо, подумал: студентка, а как играет хорошо. Я и правда хорошо играла. В класс заглянула Чегодаева:
– Верочка, вы? Очень прилично играли, но…
Она сделала мне пару замечаний по игре, потом я познакомила вас. Мой педагог сказала, что на следующей неделе ждет меня. На эти занятия мы ходили вместе с тобой. Ты ждал меня по два-три часа.
Тогда ты сказал Чегодаевой:
– Профессор, должен признать, замечания ваши справедливы, но сейчас Верочка устала.
Чегодаева у нас считалась самым строгим педагогом. Меня смутило твое заступничество. Боялась, что она нас с лестницы спустит обоих. А Чегодаева улыбнулась: