355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Пирожкова » Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности » Текст книги (страница 8)
Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:52

Текст книги "Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности"


Автор книги: Вера Пирожкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

Может быть, стоит рассказать банальное последствие возбужденность диспута. В начале следующего года, осенью, я как-то мельком заметила, что отсутствует одна из студенток нашей группы, тихая, почти всегда молчавшая, некрасивая белобрысенькая эстонка Кира. Я регистрировала в уме ее отсутствие, но много об этом не задумывалась. Однако как-то раз я увидела ее на Университетской набережной, она медленно шла впереди меня. Догнав ее, я начала: «Отчего ты не ходишь…» и оборвала фразу на середине, я заметила, что она беременна и на сносях. «А, заметила, – сказала она грустно, – а хочешь знать, кто отец? Помнишь диспут о коммунистической морали и комсорга нашего курса, так горячо выступавшего за идеалы? Вот тогда-то я в него и влюбилась. Он будто тоже полюбил меня, но, когда я забеременела, бросил. Я не хотела этого, но в комсомоле узнали, его даже «прорабатывали», и он уехал из Ленинграда и теперь в университете в Казани, предпочел лучше уйти туда, чем жениться на мне. Впрочем, иногда пишет». Невольно я спросила себя, как поступил бы выступавший перед тем циник, если б одна из тех девушек, в которых он был влюблен, от него забеременела. Может быть, он тоже поступил бы вопреки своим собственным высказываниям?

Кроме математических предметов и физики, мы должны были, разумеется, изучать неизбежный марксизм-ленинизм («научного атеизма» в то время, слава Богу, еще не было), военное дело и физкультуру. Последнюю мы, конечно, не изучали, но экзамены по физкультуре должны были сдавать.

Помню, как при чтении скучнейшей ленинской книги «Материализм и эмпириокритицизм» меня поразили взгляды английского позитивиста Давида Юма, которые я смогла вылущить из ленинской ругани. Мысль, что мы ничего не знаем об окружающем нас мире и полностью заключены в клетку наших субъективных ощущений, потрясла меня. Сначала мне захотелось углубиться в Юма. Нашему преподавателю в группе я сказала, что прежде чем анализировать взгляды Ленина, мы должны ознакомиться с теми авторами, которым Ленин возражает, в частности, с Юмом. Ответ был: «Зачем вам набивать голову всякой чепухой». Я не знаю, были ли в университетской библиотеке произведения Юма на русском языке и, если были, выдали ли бы их мне, студентке математического факультета. Я не попробовала. Я не могла рассматривать идеи Юма хладнокровно, только как игру ума. Как и очень многие русские, я принимала их экзистенциально, и в этом аспекте они были для меня мало приемлемы. Они меня слишком беспокоили. Вероятно, поэтому интерес к Юму вспыхнул и погас, вернее, я отбросила его. Это не значило, что примитивный материализм Ленина меня удовлетворял. Я просто на время отложила размышления о философских проблемах. У меня было ощущение, что мне не хватает какой-то опоры, с которой я могла бы рассматривать проблемы философии.

Военное дело нам преподавали старые красногвардейцы. Конечно, они имели и сейчас тот или иной военный чин, но было ясно, что время их прошло, а также и то, что они были участниками гражданской войны, даже если они об этом не говорили. На них лежал пыльный налет прошлого, вышедшего в тираж, сквозь который проступало желание сохранить прежнюю идейность, старый тон, который слово «товарищ» еще принимал всерьез, и печальное понимание, что все это прошло. Впрочем, это касается только знакомивших нас с винтовкой и учивших стрельбе, равно и к преподавателю военной политграмоты. Военную топографию нам преподавал уже более молодой и модерный военный. Я любила стрельбу как спорт и еще будучи в школе ходила на кружок стрельбы. Так что в нашей группе я была единственной, выбившей с первого же выстрела 7 очков, и старый военный торжественно заявил: «Товарищ стреляет хорошо!»

Мы должны были сдавать экзамен и по стрельбе. Я уже не помню, сколько очков надо было выбить пятью выстрелами, чтобы получить хотя бы удовлетворительную отметку. Мне это было нетрудно. И потом я осталась добровольно в кружке стрельбы. Наш военный предложил мне сдать норму на ворошиловского стрелка. Первую норму, опять-таки какое-то (большее) число очков из пяти выстрелов я сдала, а потом перестала ходить на кружок стрельбы. При сдаче второй нормы надо было стрелять в фигуру человечка, которого тогда еще называли «фашистом», но после договора о дружбе с Германией стали называть «мужичком». Помню, я тогда подумала, что это очень подходящее название: коммунисты всегда стреляют в крестьян. Но меня остановила не необходимость стрелять в фигуру человека на бумаге, а соображение, что если будет война и если начнут призывать и девушек, то в первую очередь, вероятно, тех, которые имеют значок ворошиловского стрелка. Я же не хотела воевать за советскую власть. Поэтому я перестала ходить на кружок стрельбы и тем самым отказалась от получения значка.

Военную политграмоту на весьма низком уровне даже с точки зрения коммунистической пропаганды преподавал такой же вышедший в тираж участник гражданской войны. Одно обстоятельство его, видимо, весьма поразило, и он повторял его надоедливо часто. «В восемнадцатом году – восклицал он, – на параде в честь первой годовщины Октябрьской революции над Красной площадью летал только один самолет, а теперь летают целые эскадрильи». Я пообещала некоторым моим однокурсникам, что на экзамене я это непременно скажу, все равно, какой бы вопрос он мне ни задал. А вопрос, который я получила, был знатный: роль тов. Сталина в гражданской войне. Начала я еще осторожно со знаменитой обороны Царицына, где Сталин действительно был. Но потом закусила удила: я помещала «тов. Сталина» на все участки гражданской войны, уже не считаясь с последовательностью времени. «Тов. Сталин» превращался у меня в фантастическое существо со свойством биолокации. Старый военный с усталым взглядом слушал меня молча. Понимал ли он, что я издеваюсь? Или принимал меня за примитивную энтузиастку сталинского культа? Под конец я воскликнула: «И вот в восемнадцатом году на параде над Красной площадью летал только один самолет, а теперь летают целые эскадрильи, и это тоже заслуга тов. Сталина!» Мой экзаменатор и тут не сказал ни слова, поставил мне 5 и отпустил, Может быть, и нехорошо было пользоваться его беспомощным положением: попробовал бы он в те годы сказать, что тов. Сталин не имел той или другой из заслуг, которые я ему беззастенчиво приписывала. Но виноват был он сам: зачем он задал мне именно такой вопрос.

Под конец военного курса студентов и студенток разделяли, мы изучали первую медицинскую помощь, а студенты военную стратегию, Сдать экзамен но всем этим дисциплинам было нетрудно, и в конце курса мы все получили значок «Готов к санитарной обороне» второй степени.

Но и по физкультуре мы должны были сдавать экзамены. Как военное дело, так и физкультура странным образом кончалась на первом курсе. Сдать надо было определенные нормы бега на длинную дистанцию, прыжков в высоту и длину, метания диска и гранаты – здесь физкультура соприкасалась с военным делом – и даже трехкилометровый пробег на лыжах в определенное время. Каковы были все эти нормы, я уже забыла, так как сдала их без особых трудностей. И только одну – и ее я запомнила на всю жизнь – я никак не могла сдать: бега на 100 метров. 100 метров надо было пробежать в 14 секунд, а у меня получалось все время 15, как я ни напрягала силы. К каким результатам привел бы тот факт, что я не могла из-за несчастной одной секунды сдать экзамена по физкультуре, и был бы из-за этого сделан вывод, что не могу изучать математику, я не знаю: зима 1938–39 года в Ленинграде не была холодной, но зато мокрой, сырой и туманной, и в феврале я заболела. На одной из лекций я сказала Гале, что не могу больше сидеть и в перерыв уйду. Она с удивлением посмотрела на меня: «Ты не выглядишь больной». Так было обычно, я никогда не выглядела больной. Едва добравшись до дома, хотя это и было совсем недалеко, я измерила температуру, термометр показал 40°. Был вызван участковый врач и установил грипп. Им в эту гнилую зиму болели многие, в том числе и вся семья, где я снимала угол. Я чувствовала себя все хуже. У меня начала сильно болеть грудь, и я совсем ослабела. Приходили участковые врачи, все молодые каждый раз другой или другая, устанавливали стереотипно – грипп, давали какие-то микстуры, но лучше мне не становилось. Тут как-то заехал брат, направлявшийся через Ленинград по служебным делам в Псков. Он встревожил моих родителей, сказав им, что я сильно больна. Это он заметил и не будучи врачом. Мама сразу же сорвалась с места и с ним вместе приехала в Ленинград. Она разыскала знакомого врача, который несколько лет тому назад перебрался из Пскова в Ленинград, и привела его ко мне. Он исследовал меня и всплеснул руками: «Да у нее воспаление легких! Эти участковые врачи залечили бы ее до смерти!» Не помню, какие лекарства он мне давал, но я начала понемногу поправляться. Проболела я почти два месяца, и эта болезнь дала временное осложнение на сердце, так что мне на полгода запретили физкультуру, Проблема одной секунды разрешилась сама собой.

Однако другие предметы надо было как-то нагонять к экзамену. Для перехода на второй курс мы должны были сдавать анализ, аналитическую геометрию, высшую алгебру, физику, ну и, конечно, неизбежный марксизм-ленинизм. Но последний в счет не шел, я всегда легко могла наговорить им все, что они хотели услышать. Из серьезных же предметов я решила, что подготовлю три математических предмета, а физику попрошу отложить на осень, сославшись на свою долгую болезнь. Готовиться я решила по запискам в тетрадях моих состудентов, так как по книгам было бы сложнее разбираться, что именно было в лекциях, а чего не было. Записки по аналитической геометрии я взяла от Гали. Бедная Галя, увлекавшаяся литературой, преимущественно поэзией, очень любившая, в частности, Максимилиана Волошина, пошла на математический факультет тоже из соображений идеологической нейтральности этого предмета. Но если у меня была некоторая внутренняя связь с математикой через моего отца, то у нее совсем не было. Она записывала только символически выкладки, а потом их результаты, и когда я попросила ее развернуть выкладки, оказалось, что она сама ничего не понимает в своих собственных записях. Конечно, я могла бы взять тетрадь от кого-либо другого, от тех, от кого брала анализ или высшую алгебру, но я решила, что скорее и легче будет, если я просто сама эти выкладки сделаю. И, в самом деле, мне это удалось, и я потом объясняла их владелице тетради. Зато и знала я аналитическую геометрию блестяще, лучше, чем другие предметы. Всегда рекомендуется до чего-либо доходить своим умом.

Но отложить физику мне тот же помдекана, который так элегантно вытащил мои документы из-за шкафа, не разрешил. Он разъяснил, что сначала я должна провалиться на экзамене, а потом мне отложат предмет на осень. Ну что ж, если так нужно… Я пошла на экзамен с целью провала и, конечно, провалилась. Торжествующе я снова явилась к помдекана. Но и тут мне не повезло: «Сначала вы должны пойти на переэкзаменовку через неделю, а если вы и тогда провалитесь, тогда мы перенесем на осень». Я искренне возмутилась: «Вы думаете, что я могу выучить весь полугодовой курс физики за неделю? Тем более, что через три дня у меня еще экзамен по аналитической геометрии!» «А геометрию вы сдадите?» «Геометрию сдам». «Ну, если провалитесь по физике еще раз приходите снова». Что можно было сделать? Получив по геометрии 5, я пошла еще раз проваливаться по физике. И что же? Наш физик дал мне вопрос из атомной физики, которую он начал читать в конце года, когда я уже ходила на лекции. Я и ее не учила, но с моей прекрасной памятью запомнила многое с лекции, тем более, что она меня заинтересовала. В результате он мне поставил… 4. Теперь торжествовал помдекана: «Что ж вы говорили, что провалитесь?» Но результатом было лишь то, что курса физики я так и не выучила.

Весной 1939 года мой отец защитил в Ленинградском университете свою диссертацию по высшей алгебре. Она получила прекрасные отзывы как Тартаковского, так и Фаддеева. Шли разговоры, чтобы перескочить кандидатскую степень и дать моему отцу сразу докторскую. Но потом они все же на это не решились.

Как я уже писала, мой отец получил доцентуру по высшей алгебре в Псковском педвузе, не имея научной степени. Теперь, несмотря на то, что он получил лишь кандидатскую степень, он мог получить кафедру по высшей алгебре. Он и так был с самого начала и.о. (исполняющий обязанности) зав. кафедрой. В Пскове не было другого специалиста по высшей алгебре. Процедура была такая: ученый совет педвуза устанавливал, что данный человек имеет достаточную научную квалификацию для того, чтобы занять кафедру. Затем это решение посылалось в Москву, сопровождаемое характеристикой данного кандидата, которую давал директор, конечно, партиец. Если она была положительной и в Москве не было каких-либо иных, по их мнению, отрицательных информаций об этом человеке, то Москва автоматически утверждала.

Директор пригласил моего отца к себе и сказал: «Вот передо мной решение ученого совета о передаче вам кафедры высшей алгебры. В вашей научной квалификации никто не сомневается. Но вы слишком аполитичны. Советский профессор – это не царский профессор. Советский профессор должен выступать с политическими речами. Обещаете выступать в будущем?» Помню, один знакомый сказал, что в иных странах требуют свободы речи, а мы были бы рады, если б имели свободу молчания. Поистине так!

Мой отец пробовал как-нибудь извернуться, говорил, что он – не оратор, говорить не умеет, что он всю свою жизнь занимался только математикой и единственно, что умеет, это – учить математике. Но ректор уперся: «Если вы не дадите слова впредь выступать с политическими речами, я не пошлю решения совета на утверждение в Москву». Моему отцу надоело: «Что ж, – сказал он, – тогда не посылайте».

Решение послано не было, и мой отец остался формально только и.о. зав. кафедрой, хотя фактически он ею заведовал. То, что он не стал и формально зав. кафедрой, его не огорчало. Много хуже было другое: мой отец говорил, что он вполне отдает себе отчет в том, что если они наймут специалиста по высшей алгебре, который согласится приехать в Псков, то моего отца, по всей вероятности, арестуют. Он понимал, что его щадят лишь потому, что кто-то должен же вести высшую алгебру, а никого больше не было. Жить под таким постоянным напряжением было очень тяжело.

В публике на защите диссертации моего отца сидела не только я, но и моя сестра Леночка. Она потом мне сказала: «Как ты счастлива, что вращаешься среди таких культурных людей». Мне было тогда немного стыдно за то, что моя молодость пришлась хоть и на страшное время, но не на время разрухи, и я все же могла учиться в университете, а Леночке не пришлось. Но когда я после войны оказалась в Германии, чужой стране, без всяких документов, доказывавших мое образование, – аттестат остался в Ленинграде, а зачетная книжка потерялась где-то при бегствах – без денег или какой-либо другой материальной основы, и когда мне, несмотря на это, удалось окончить Мюнхенский университет и выйти в ту же культурную среду, я поняла, что от самого человека зависит больше, чем от внешних обстоятельств.

Леночка, самая младшая из оставшихся в живых детей моей матери от первого брака, не успела до революции окончить Николаевский институт. Она доучивалась уже при советской власти. По окончании средней школы она хотела поступить в Петроградский университет, но время было слишком трудное: разруха, голод. Мой отец не мог бы ей помогать, его жалованья ни на что не хватало, он давал частные уроки по математике в иные дни до 12 часов ночи, засыпая иногда от усталости во время урока. За часовой урок ему давали полфунта хлеба. Брат учился в Петрограде, но помогать ему мои родители не могли, он голодал, жил разными случайными заработками, найти которые было легче молодому мужчине, чем молодой девушке. Мои родители боялись отпустить ее одну и без помощи в Петроград. Мой отец говорил ей: «Подожди – тебе 18 лет, у тебя есть еще время. Если положение наладится, я охотно помогу тебе учиться в Петрограде». Но Леночка не подождала. Неожиданно появилась на сцене младшая сестра моей матери Анна, тетя Нюта, как мы ее звали. Она интенсивно играла роль свахи, чтобы устроить брак моей сестры с ее троюродным дядей по отцу. Это была дворянская помещичья семья с не очень богатым, но достаточным имением на Неве. Мне неясно, в каком юридическом положении было тогда это имение, но тот сын, который хотел посвятить себя сельскому хозяйству, тогда еще там жил и, несмотря на то, что имение было разорено, все еще как-то вел хозяйство, работая очень много вместе с несколькими оставшимися верными помощниками. Он приехал свататься сам и произвел неопределенное впечатление. Кажется, Леночка влюблена в него не была, но все же он ей понравился. Она собралась ехать в Петроград с тем, чтобы выйти замуж. Мои родители считали, что все это происходит слишком поспешно. Мой отец еще на вокзале уговаривал Леночку не стыдиться вернуться обратно, если у нее возникнут сомнения. «Мы тебя примем с распростертыми объятиями и уж никак не упрекнем, что ты передумала», – говорил он. Но Леночка не вернулась. Первое время жизнь их была хотя бы сытой. Но скоро они имение окончательно потеряли. Хорошо еще, что ее муж остался в живых. Как дворянин, он был лишенцем и учиться, как он хотел, не мог. До революции он кончил Петербургскую немецкую гимназию, так называемую Петершуле. Почему туда отдали его родители, я не знаю, они были чисто русские. Но он владел немецким языком в совершенстве. Однако устроиться переводчиком не мог, опять-таки из-за дворянского происхождения. Иногда, когда не было своих переводчиков, его временно использовали, но сразу же увольняли, как только находился более социально близкий переводчик. Единственно, что он мог делать, это работать простым рабочим. Он был высоким и физически сильным человеком, и ему часто поручали самую тяжелую работу, но его организм не был с детства натренирован для тяжелой физической работы, и он повредил себе сердце. Зачастую он вообще бывал безработным. Всю семью – у них был сын Коля, на два года младше меня, – тянула Леночка. Она научилась печатать на машинке, но высокой квалификации у нее не было, и она работала в бюро какого-то жакта. Все знают, как грубы были управдомы, какая некультурная обстановка там господствовала. Леночка от своего отца наследовала больше аристократизма, чем другие его дети, и ей было особенно трудно работать в такой обстановке. Материально у них часто были прорывы и мой отец помогал им, скрывая эту помощь от мамы. Может показаться странным, что отчим помогал, скрывая эту помощь от родной матери Лены. Но мама была под влиянием брата, который почему-то не любил своего зятя и троюродного дядю. Он утверждал, что он не из-за своего дворянского происхождения не может работать переводчиком, а потому, что вообще не способен к систематической работе. Мне всегда казалось, что брат не имеет морального права на эти утверждения: что делал бы он сам, если б носил ту же самую дворянскую фамилию которую он, собственно говоря, должен был бы носить?

Здесь мне придется сделать отступление в прошлое, чтобы объяснить, отчего мой брат и сестры носили совсем другую фамилию. Их дед был старшим братом отца мужа Леночки. Он отказался от имения в пользу младшего брата, не имея склонности к сельскому хозяйству, и жил в Петербурге. Там он сошелся с недворянской девушкой. Когда она забеременела, он не захотел на ней жениться. Отчего? Потому что она не была дворянкой? Или он вообще не хотел жениться – он остался до конца своей жизни холостым – я не знаю. Так или иначе, он нашел немолодого одинокого чиновника небольшого ранга с маленьким жалованьем, который согласился за крупную сумму повенчаться с возлюбленной деда моих брата и сестер при условии – после венца сразу же отстраниться и больше никогда не встречаться со своей «женой». Все это еще раз доказывает, как мало роли уже играла вера в жизни части интеллигенции, да и части дворянства. Свекр моей матери по первому браку купил человека, чтобы он лгал перед лицом Бога. Понятие таинства брака не имело для него, очевидно, никакого значения. Но так случилось, что мой брат не имел никаких трудностей с дворянской фамилией, которую он должен был бы получить от своего деда. Он обязан был греху этого деда тем, что его путь при советской власти оказался более легким, чем путь его родственников. Я считала, что он должен был бы воздержаться от суждения в этом вопросе.

Лена довольно часто приезжала к нам летом в отпуск. Иногда Коля оставался у нас на даче, когда ей нужно было возвращаться в Ленинград на работу. Между мной и моим племянником, конечно, не называвшим меня тетей, было только два года разницы. Мы вместе играли, вместе водили деревенских лошадок на водопой или на пастбище, вместе старались неумело помогать жать рожь или выполнять какие-либо другие сельские работы. И с Леной я очень подружилась. Леша и Таня с самого раннего моего детства баловали меня. Леша дарил мне книги и игры, надписывая их неизменно: «Большой сестре от маленького брата». Они уже не жили дома, когда я родилась, у Тани был тогда полугодовалый сын. Леночка же жила еще дома. Кроме того, у нее был другой характер. Мама рассказывала, что в детстве только она сразу же начинала плакать, если мама хоть на короткое время куда-нибудь уходила, И как раз ее отдали в интернат, когда ей было всего 6 лет. Для нее это было травмой. Мой отец говорил, что если бы он тогда уже был женат на маме, он бы этого не допустил. Леша и Таня не смотрели на меня всерьез, не ставили себя на одну доску с таким малым ребенком. А Леночка была в какой-то мере уязвлена моим рождением. Она ревновала родителей ко мне. Я это чувствовала, когда была еще небольшим ребенком, хотя Лена уже давно жила отдельно, имела свою семью. Но как раз потому, что Лена относилась ко мне как бы как к равной, точно соревнуясь со мной в завоевании внимания родителей, между нами постепенно развились равные дружеские отношения, так, как будто разница между нами была не в восемнадцать лет, а в два-три года. Странным образом я и ее мужа, этого большого мужчину, который был на одиннадцать лет старше Леночки и почти на 30 лет старше меня, называла не Пантелеймон Николаевич, а просто Поня. Таких простых отношений у меня не установилось даже ни с первой, ни со второй женой брата, хотя он этого хотел. Я называла их по имени-отчеству. Помню, как двенадцатилетний Коля как-то возмутился, что его отца какая-то девчонка так называет, и сказал: «Ты бы хоть говорила «дядя Поня»». На что я ответила: «Но Поня – мне не дядя, а зять». На что сам Поня отозвался: «Правильно, Верочка!» Его это очень забавляло.

Поскольку я теперь жила в Ленинграде и часто бывала в семье сестры, наша дружба еще больше укрепилась. Лена была со мной вполне откровенна. В браке она не была счастлива, хотя никогда ничего отрицательного о муже не говорила. По натуре она была полной противоположностью Тане: она была воплощением постоянства и ни при каких условиях не бросила бы мужа. Кроме того, она обожала сына и не отняла бы от него отца, тем более не бросила бы его, как это сделала со своим первым сыном Таня. Но Коля вступал тогда в переломный возраст и у нее были с ним трудности, о которых она советовалась со мной. У меня же, 17-летней, конечно, не было ни малейшего опыта в воспитании 15-летнего мальчика. Но Коля, видевший во мне, естественно, не тетку, а, скорее, кузину, в свою очередь делился со мной своими трудностями, также и в отношении родителей. И я, не выдавая ни сестру, ни Колю, старалась учесть то, что говорила мне Лена для советов Коле, и то, что говорил он мне для советов его матери. Между прочим, Коля жаловался мне и на то, что на него в школе оказывают давление, чтобы он поступал в комсомол, и делают злые намеки на «вредное влияние семьи». «Если это будет продолжаться, – говорил он, – мне придется подать заявление в комсомол». Тут уж я ничего не могла посоветовать: на меня в школе, как я уже упоминала, серьезного давления не было, и у меня не хватало в этом вопросе опыта.

Но депрессии Леночки не обусловливались некоторыми трудностями роста ее сына, ни даже отсутствием большой любви между нею и ее мужем, они обусловливались общей обстановкой. Лена переносила ее с величайшим трудом. Материальные трудности усугубляли мрачность обстановки, но не были определяющими. Поня доказал, что он умел работать: когда в 1936 году Сталин заявил, что сын за отца не отвечает, и для «бывших» открылся путь к образованию, он поступил в вечерний вуз и, работая днем рабочим, сумел незадолго до войны этот вуз закончить и получить диплом инженера-химика, а вскоре и прилично оплачиваемое место. Материально семья вздохнула, но не надолго…

Леночка говорила мне, что не хочет жить дальше. Пока она нужна Коле, но когда Коля встанет на свои ноги, она покончит с собой. Меня это очень угнетало, и я старалась убедить ее в том, что для Коли ее самоубийство было бы ужасным и в том случае, если б он материально в ней больше не нуждался. Мать остается матерью и тогда, когда сын уже вполне взрослый и самостоятельный. Но она отвергала эти аргументы, другого смысла жизни я ей дать не могла. У меня самой его тогда не было.

Коля пал на войне. Поня умер в Ленинграде во время блокады. Но Леночка, слава Богу, с собой не покончила. Инстинкт жизни оказался сильнее.

Будучи в Ленинграде, я несколько чаще встречалась с Жоржиком. Он стал удивительно похожим на мать. Это была Таня в мужском издании: высокого роста, с правильными чертами лица, большими миндалевидными серо-зелеными Таниными глазами, которыми он даже поводил так же, как она; словом, он был красавцем. Но и легкомыслие своей матери он унаследовал тоже. Несмотря на все старания отца, он не закончил Даже десятилетки и пошел после семилетки работать на завод. Многие Девушки в него влюблялись. Когда его отец узнал, что одна из них от него забеременела, он настоял на том, чтобы Жоржик на ней женился: «это же не только ее ребенок, это же и твой ребенок, ты должен о нем заботиться», – внушал он сыну. Жоржику не хотелось, но он все же женился. Почти перед самой войной у них родился сын, мой внучатый племянник, так что я в 19 лет стала чем-то вроде бабушки.

Иногда наезжала в Ленинград и Таня с Димочкой. Второй сын Тани был странным образом не похож ни на нее, ни на своего отца. Небольшого роста, круглолицый, курносенький, с веселыми серыми глазами, он рос солнечным мальчиком, всегда приветливым, всегда радостным, несмотря на тяжелое детство.

Петербург – именно Петербург! – оказал на меня то же чарующее, затягивающее действие, какое он оказывал на очень многих. Леночка говорила: «Как ни тяжело бывает на душе, а пройдешься по Невскому и станет легче». То же самое я могла сказать о себе. А ходили мы много по всему городу, не только днем, но и в белые таинственные ночи. Город захватил меня какой-то магической силой. Но я не ощущала в нем ничего страшного или рокового, как многие из наших великих писателей. Наоборот, я радостно повторяла вместе с Пушкиным: «Люблю тебя, Петра творенье!» Ни один город меня так не захватывал, как Ленинград. Впрочем, через десятилетия возникло несколько аналогичное чувство к другому городу, но все же в совсем ином плане.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю