355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Пирожкова » Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности » Текст книги (страница 18)
Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:52

Текст книги "Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности"


Автор книги: Вера Пирожкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Москву отстояли, а зимой началось то, что на языке военных сводок называлось выравниванием фронта, иначе говоря, на некоторых участках фронта немцы отступали. Семья Макриди слышала все время приближающуюся артиллерийскую перестрелку. Они решили, что надо уходить. Положили на саночки самое необходимое и готовились усадить на них тогда 8-летнюю Киру, как вдруг увидели бегущих к ним на лыжах двух человек. Добежав на расстояние голоса и убедившись, что их заметили, они замахали руками и крикнули: «Мы отступаем!» Затем повернулись и побежали обратно. Это были те два немецких офицера, которых Макриди просили предупредить, если их армия будет отступать. Они, видимо, удалились из своей части без разрешения и спешили в нее вернуться, но своего обещания не забыли. Этот и подобные эпизоды, а также и свое собственное бегство мы все вспоминали, когда смотрели по телевидению, как равнодушно американская армия бросала на произвол судьбы вьетнамских антикоммунистов, покидая Южный Вьетнам.

Макриди добрались в конце концов до Риги, где жили к моменту нашего знакомства уже три года. Жена его, Татьяна Николаевна, тоже работала в редакции, секретаршей. Это была удивительно красивая женщина, брюнетка с большими, очень темными глазами. Кира походила на нее и тоже обещала стать красавицей. А.Г. же был типичным шведом – белокурым, голубоглазым, с правильными чертами лица, но небольшими глазами. Он был ровно на 20 лет старше меня и принял по отношению ко мне немного отеческий тон, что я считала излишним. Помнится, как на какой-то встрече редакции с ее друзьями, где были водка и пиво (вино в Латвии было импортным и во время войны недоступным), А.Г. предостерегал меня после водки ни в коем случае не пить крепкого рижского пива, и я, поступившая в противовес его советам, имела удовольствие видеть, как А.Г. слегка пьянел и становился необычно разговорчивым. На меня алкоголь почти не действовал.

Несмотря на этот покровительственный тон, А.Г. принимал мою работу весьма всерьез и дорожил моим мнением. Помню наш горячий спор об одной статье: я утверждала, что она вызовет определенную реакцию у читателей, которой мы бы не хотели, и потому ее не следует печатать. Он же утверждал, что она вызовет противоположную реакцию, и отдал распоряжение печатать статью. Потом он имел мужество сказать мне, что она вызвала ту самую реакцию, какую предсказывала я.

Мой рижский период был, конечно, определен работой в редакции, и особенно – непосредственным и тесным общением с А.Г. Между нами господствовало не только единомыслие, но и личная симпатия. Была ли я тогда в него немного влюблена? Задним числом мне трудно определить, но если и да, то, скорее, подсознательно. Для меня и тогда брак был неприкосновенен, особенно если был ребенок, даже если б у меня и создалось впечатление, что он не очень счастлив. Но брак Стенросов был безусловно счастливым, А.Г. и Т.Н. любили друг друга. С Т.Н. у меня были тоже хорошие отношения, хотя она и работала в другом отделе и по работе мы не так часто встречались. Но она иногда делилась со мной опасениями и страхами, присущими нашему трудному времени, о которых А.Г., как «сильный мужчина», молчал.

Весной у нас даже возникла идея снять на взморье общую дачку, где семьи могли бы жить все лето, тогда как мы, «рабочие лошадки», ездили бы туда на субботу и воскресенье. Стенросы в прошлые годы снимали там дачу. Ранней весной Т.Н., Кира и я ездил на взморье, но ничего подходящего не нашли. А потом, летом 1944 года, война перечеркнула все дачные планы. Зато прямо из Риги я ездила в предместье, где был лесок и, главное, большое озеро Киш, в котором я и плавала. Ездила на озеро иногда одна, большей же частью – с приятельницей еще по Пскову или же с нашим соседом Назаровым. Это был приятный молодой человек, очень простой в обращении, и хотя мы были почти одногодки, у нас сохранились чисто товарищеские отношения, даже без начета флирта. Плавал он не так хорошо, зато мы брали лодку, и я могла прыгать в воду прямо с лодки. Если я была в лодке одна, то на это не решалась – ведь лодку могло отнести, а когда он сидел в лодке, то нетрудно было снова в нее забраться. Молодость брала свое, и на озере было весело, особенно когда мне дали в редакции две недели отпуска. Зато когда я вернулась на работу, Карл Карлович приветствовал меня с восторгом: «Наконец-то вы вернулись, без вас никто не мог угодить главному редактору!».

В лесу, около озера, был даже маленький ресторанчик. Однажды мы с Назаровым после лодки и плавания изрядно проголодались и попробовали зайти в этот ресторанчик. К чаю нам подали «бутерброды»: кусочки мерного хлеба с чисто вымытыми листьями салага на них, без масла, без какого-либо майонеза или чего-нибудь еще. «А посытнее у вас ничего нет?» – спросили мы разочарованно немолодого кельнера. «О, есть», – ответил он с заговорщицким видом и… принес нам кусочки хлеба с ломтиками огурца на них. Но это оказалось и в самом деле более сытным. Брала я иногда покататься на лодке и маму, отец этим не интересовался. Но однажды мы чуть не утонули в озере Киш. К нам в поездку на лодке напросилась дочь псковской учительницы музыки Барбашиновой. Ей было уже 30 лет, но от рождения она была слабой, с поврежденным сердцем, и, конечно, совершенно неспортивной. Когда мы подошли к озеру, оно оказалось неспокойным, и лодочница, увидев, что в нашей компании нет мужчин, не хотела давать лодку. Но нам не хотелось откладывать своего намерения, и я легкомысленно настояла на катании. Когда мы отплыли уже довольно далеко, волнение усилилось, лодку надо было держать носом наперерез волнам: попади она меж них, она б перевернулась. Держать лодку было бы не так трудно, если б… у нее были нормальные уключины. Но вместо них в борт лодки были вбиты две палочки, между которыми лежали весла. И вот одна из задних палочек сломалась. Мне удалось вытащить из дырки переднюю и вставить ее в заднюю дырку, но пока я меняла палочку, лодка уже чуть было не перевернулась. Немного погодя сломалась другая задняя палочка, снова я переставила переднюю и снова мы были на грани «крушения». Теперь все держалось на этих двух палочках. Если бы одна из них сломалась, мы бы оказались в воде. Я бы выплыла, выплыла бы и моя мама, если б у нее в ногах не случилось судорог, но молодая Барбашинова пошла бы как камень ко дну, и я не была уверена, что смогла бы ее спасти. Спасать человека, не имеющего понятия о том, как надо держаться в воде, очень трудно – таким сильным и опытным пловцом я не была. Моя мама понимала, в каком опасном положении мы находимся, но молчала. А наивная Барбашинова ничего не подозревала и восхищалась волнами. Палочки выдержали, и мы доплыли до причала. После перенесенного нервного напряжения я накинулась на лодочницу, упрекая ее в том, что она дала такую плохую лодку, и показала при этом на пустые дырки. Лодочница побледнела и нашла только один комментарий: «Вы очень сильная». А Барбашинова весело поблагодарила нас за приятную прогулку на лодке.

Назаровы, мать и сын, жили рядом с нами, в том же доме, по одному коридору. Я не помню, работал ли где-нибудь тогда сын, но на жизнь зарабатывала мать. У нее была весьма выгодная в то смутное, опасное и тяжелое время «специальность»: она была… прорицательницей. Она говорила, что ей достаточно всмотреться в лицо человека, чтобы узнать не только его характер, но и судьбу. Столько людей тогда боялись как за себя, так и за своих близких и дорогих людей. У нее не было отбоя от клиентов. Иногда звонили к нам, если она не открывала, и робко спрашивали, когда можно к ней попасть. Если я была дома, то реагировала нетерпеливо, отвечая, что здесь не личный секретариат госпожи Назаровой. Мама больше понимала этих бедных людей и была терпеливее. Назарову, видимо, задело за живое, что я не обращалась к ней за предсказанием будущего, хотя жила рядом. Однажды, поймав меня в коридоре, она предложила мне зайти, пообещав предсказать будущее по-соседски, бесплатно. Мне это было совершенно неинтересно, но из вежливости я пошла с ней. Фантазии у нее оказалось мало, и она «предсказала» мне то же самое клише, которое она, вероятно, говорила всем молодым девушкам: выйдете замуж, будет двое детей. Ничего из этого не исполнилось.

Хоть мой отец был, собственно говоря, уже в пенсионном возрасте, он мучался бездельем и невозможностью заработать деньги, хотя моего заработка хватало на выкуп продуктовых карточек и покупку продуктов на рынке. Мы не голодали. Теперь я уже не помню, через кого и каким образом мой отец получил приглашение из обсерватории Кракова занять там вакантное место сотрудника-астронома. Хотя мой отец все последние годы специально астрономией не занимался, но все же он был не только математик, но и астроном, и он решил принять предложение. Мама и я были скорее за то, чтобы в то тревожное время не разлучаться, но отец настоял на своем и поехал в Краков. Довольно долго мы о нем ничего не знали, как вдруг он неожиданно появился в Риге.

Во время войны сообщение было, конечно, не слишком удобным и быстрым. Когда мой отец доехал до Кракова, вакантное место оказалось уже занятым. В обсерватории он встретил нескольких русских астрономов, принявших его очень приветливо и сожалевших, что место уже занято. Но мы были рады такому обороту событий, ведь положение на фронте все обострялось. Мой отец рассказал, как его потрясла дискриминация поляков. Уже на вокзале он стоял перед надписями над двумя выходами в город, как Эдип перед Сфинксом: на одном было написано «только для поляков», а на другом «только для немцев». Поскольку отец не был ни поляком, ни немцем, он не знал, как же ему вообще попасть в город. Верх взяли практические соображения: у него были тяжелые чемоданы, а на выходе «для немцев» было гораздо удобнее. То же самое имело место и в городском транспорте: на половине поляков была давка, а на половине немцев – свободные места. Так мой отец и добрался до обсерватории. А там ему сказали, что он, как русский, имел право ехать на немецкой половине вагона: в Польше русские приравнивались к немцам! И продуктовые карточки они получали немецкие, значительно лучшие, чем поляки. В Латвии было не так – мы получали латышские продуктовые карточки (немцы получали лучшие), но и они были лучше, чем немецкие в самой Германии, как я потом сама убедилась. Никакой сегрегации на транспорте в Латвии не было, не было ее и в оккупированных русских городах. Национал-социалисты очень не любили именно поляков. Если Назарова предсказала ерунду, то неожиданное возвращение отца странным образом предсказала мне другая женщина, шутя бросившая на меня карты. Это была Олимпиада Георгиевна Полякова. У меня в молодости была тяга к людям старше меня, иногда намного старше. Я всегда была много серьезнее, вдумчивее и политичнее, чем молодежь моего возраста. Так я подружилась и с Поляковыми, тоже беженцами из СССР, жившими неподалеку от нас. Николай Николаевич Поляков называл себя профессором истории. Где он был профессором, не знаю. Знал он много и писал статьи для нашей газеты, причем всегда скромно говорил, что он не так опытен в газетном деле и что, если надо, я могу править его статьи. При этом он и его жена были почти в возрасте моих родителей. О.Г. тоже была образованной, особенно в области литературы, женщиной, как казалось, немного восторженной и не слишком симпатичной, но интересной. У нее была тяжелая болезнь – бруцеллез. Она получила ее, выпив в Крыму сырого молока. Это – странная болезнь. Она иногда совсем отпускает человека, и он живет совершенно нормально, а затем опять схватывает и вызывает частичный, а иногда и полный паралич. Предсказать эти периоды невозможно. О.Г. болела уже 12 лет, и я думала, что это повлияло на ее характер. О немцах вообще она отзывалась восторженно, но особенно об одном военном враче, который вылечил ее. В СССР тогда не было средств против бруцеллеза, в Германии же была не так давно найдена вакцина, оказывавшая не только профилактическое, но и терапевтическое воздействие. Этот врач предупредил, однако, что пока она была испробована только на недавно заболевших, и он не уверен, подействует ли вакцина в таком застарелом случае. Но выписал эту вакцину, якобы для заболевшего солдата, – так поступали многие немецкие врачи, помогавшие русскому населению. Средство подействовало, О.Г. излечилась. То, что она говорила с восторгом об этом враче, было естественно.

Закончу здесь историю моего знакомства с Поляковыми. После войны я их снова встретила, они жили под Мюнхеном, в лагере беженцев, под другой фамилией, что было совершенно понятно ввиду преследований со стороны советских органов и соответственно – выдач со стороны американцев. Н.Н. не изменил хоть своего, данного при крещении, имени и стал Николаем Ивановичем Осиновым, О.Г. же превратилась в Лидию Тимофеевну Осипову. Теперь она рвала и метала против немцев и заявила, что всех их надо засадить в концлагерь. Я переспросила: «Всех?» Она подумала секунду и ответила твердо: «Всех»… Моим следующим вопросом было бы: «И того врача, что вылечил вас?», но Н.Н., которому эти выпады жены были неприятны, заговорил о чем-то другом, и тем перебил мой вопрос. Макриди, с которым у меня тогда уже был письменный контакт, очень обрадовался, что Поляковы живы, написал им, но не получил ответа. Меня ведь они тоже приняли холодно, но не могли не впустить, когда я уже стояла в дверях. Макриди писал потом, что «провинициально ошибся в Полякове». Поляков-Осипов стал ярым солидаристом, восторженным не по возрасту. Даже его более молодые товарищи но партии посмеивались над ним. Жена же его выпустила книгу по литературе, говорили, неплохую, я ее не читала.

Но вернемся в Ригу 1944 года. Как-то раз в редакцию вошел высокий человек лет 50-ти, с военной выправкой и недовольным лицом. Он спросил меня, может ли он поговорить с Пирожковой. Я ответила, что может, это я. Его глаза широко открылись, у него был вид совершенно сбитого с толку. Запинаясь, он спросил, я ли написала такую-то статью. Не помню, какое название носила та статья, но в ней я писала о пагубности Первой мировой войны и высказывала мнение, что ее следовало во что бы то ни стало избежать. Я подтвердила свое авторство и пригласила его в свою комнату для разговора. Он отстаивал ту войну, но как-то вяло и неуверенно. Потом уже я встречала немало старых эмигрантов, уверенных в том, что та война была нужна и что ее проигрыш (впоследствии не игравший никакой роли – основное поражение в войне потерпела Германия) был худшей катастрофой, чем революция, даже октябрьская. Такое ослепление мне было совершенно непонятно. Я рассказала А.Г. о посещении странного человека, на что он рассмеялся: «А, так он все же добрался до вас! Он написал вам ругательное письмо, но я не стал передавать его, огорчать вас». Я искренне удивилась – ругательные письма, особенно такие, как то, что теперь передал мне А.Г., могли меня только веселить. Этот человек писал, между прочим: «Вы 25 лет обманывали русский народ, и теперь опять его обманываете». Мне стало понятно его смущение при встрече – мне не было 25-ти лет от роду, так что я никак не могла обманывать кого-либо так долго. Уже упомянутые Поляковы, которые, как оказалось, были с ним знакомы, смеясь, говорили мне, что он и к ним пришел ошарашенный: «Я думал, что это старая иссохшая большевичка, а это – прелестный ребенок!».

Многие старые эмигранты и тогда думали, что против Первой мировой могли быть только большевики, которые во время войны пропагандировали пораженчество. Как могли так думать даже монархисты, зная, что результатом октябрьского переворота было убийство всей царской семьи и ликвидация монархии, совершенно непонятно. Но за долгую жизнь я вынуждена была научиться тому, что очень многие люди не способны воспринимать перемены, происходящие вокруг них, и полностью застывают в какой-нибудь стадии своей жизни. Многие старые эмигранты вообще не понимали, что делается в СССР. Так, А.Г. получил однажды письмо из Парижа от русского, до которого дошла наша газета. Он писал о своей тоске по родине, и в письме были такие слова: Вам было тяжело, но вы жили в Москве, вы могли положить руку на стену священного Кремля». А.Г. ответил статьей под заголовком: «Тоска на родине», где писал: «Вы говорите, я мог положить руку на стену священного Кремля; признаюсь, не пробовал. Если б я решил покончить жизнь самоубийством, то нашел бы более легкий способ». Попробовал бы кто-нибудь в сталинское время подойти к кремлевской стене! Но в 1992 году я могла убедиться, что даже антикоммунисты молодого поколения в России этого не знают и не понимают. Уже Хрущев частично открыл Кремль для туристов, и за десятилетия истинное положение при Сталине стало бледнеть, а многое, увы, слиняло в памяти совсем.

Мой возраст оказался забавным и в смысле дополнительных даров на продуктовые карточки к Пасхе: в тот год они – западная и восточная – совпадали, были в один день. Власти решили выдать перед праздником тем, кто моложе 25-ти лет, конфеты, а тем, кто старше 20-ти – водку. Так что я получила и то, и другое.

Мне уже не раз приходилось говорить и писать, что христианские и, тем более, церковные понятия были очень разболтанны в России еще до революции. Семья Макриди была антикоммунистическая, «белая», если можно так выразиться, но религиозной она не была. Я тогда начинала очень медленно приближаться к церкви и к христианству, все еще плавая в тумане самых поверхностных христианских и церковных понятий. Следует отметить, что для нашей редакции в небольшом зале того дома, где она помещалась, каждый четверг вечером показывали фильмы. Большинство из нас ходило на эти фильмы, они были отдушиной, отдыхом от страшных проблем, тяготевших над нами ежедневно. На Страстной неделе перед общей Пасхой А.Г. спросил меня, пойду ли я в четверг смотреть картину. Я ответила, что не пойду, ибо это Великий Четверг, а пойду в церковь. Я уже знала, что там будет чтение двенадцати Евангелий, хотя и не представляла себе, какие отрывки будут звучать. А.Г. задумчиво взглянул на меня. После он признался, что тоже не ходил смотреть фильм.

В Риге был прекрасный православный собор на главной улице, – в дореволюционное время она называлась Александровской, во времена независимости Латвии ее название было Бривибас иела, то есть улица Свободы, а при немецкой оккупации ей, конечно, дали имя Адольфа Гитлера. Этот собор на главной улице не мог вместить всех, желавших прийти на пасхальную заутреню, а потому распространялись входные билеты, что меня поразило. Это было как-то не по-русски. Мои родители получили два билета и жалели, что не три, но я сказала, что и при наличии третьего билета не пошла бы в собор. Мне казалось, что в это скорбное время пышные богослужения неуместны, а потому пошла в маленькую скромную церквушку неподалеку от того места, где мы жили, и была очень довольна, несмотря на жалкий хор и общую бедную обстановку.

Между тем, тучи сгущались. Советские войска вступили в пределы Прибалтики. Началась эвакуация неработоспособного населения, тогда как молодым уезжать еще не разрешалось. А.Г. хотел отослать всю свою семью в Германию, но Т.Н. отказалась ехать без него, и он отправил в Германию мать и дочь. Я умоляла родителей тоже ехать в Германию. Они, конечно, не хотели оставлять меня, я же им говорила, что одна я подвижна, в крайнем случае меня возьмут на танк, – были известны случаи, когда немецкие солдаты брали русских беженцев на танки вопреки строгому запрету со стороны высшего командования, – а куда же деться с двумя стариками? Моим родителям тогда было 64 года, и у мамы были больные ноги. Наконец, мне удалось их уговорить. Я стала выправлять для них бумаги на отъезд, а когда они были уже готовы, «ловушка» захлопнулась. Советским войскам удался рывок, они взяли Митаву в 40 километрах от Риги и их танки шли на город. Наземный путь был отрезан. Рига попала в окружение.

Как завороженные, мы стояли и смотрели на огромное пламя в не таком уж отдалении: горела Митава.

Странно, что в памяти у меня не сохранилось то роковое число, когда нам сказали, что советские танки находятся в 23-х километрах от Риги и движутся дальше. Это было либо в самом конце июля, либо в самом начале августа 1944-го года. Немецкие войска пробовали остановить наступление. Следующая ночь должна была решить, будут ли танки остановлены или же войдут в Ригу.

Ту роковую ночь мы провели в редакции. А.Г. сказал мне, что получил от немцев пистолет, и что когда гусеницы советских танков зашуршат под окнами редакции, он застрелит сначала свою жену, потом меня, а затем и себя. Я согласилась. Затем мы работали, как обычно, над следующим номером газеты. Внешне все были спокойны. Нервозность А.Г. вырвалась наружу только один раз, когда он неожиданно накинулся на меня за какую-то пропущенную в статье опечатку: «Так работать нельзя!» В нормальной обстановке я бы огрызнулась, но тут смолчала: я понимала, что на нем лежит еще большая тягость – я лишь пассивно ждала смерти, а ему предстояло бы сначала еще убить двух человек, вернее, трех – его жена тогда уже ожидала ребенка, о чем никто из нас не подозревал, ведь было самое начало беременности, но муж-то об этом, конечно, знал. Впоследствии Т.Н. родила близнецов, так что в ту ночь в редакции погибли бы минимум пять человек.

В редакцию пришел и мой отец. Было, вероятно, нехорошо, что мы оставили маму совсем одну. Хотя от нее и скрывали всю остроту положения, она, конечно, догадывалась. Отец вряд ли пережил бы меня, а у мамы, если б она оправилась душевно, еще были шансы сохраниться. Она всегда была вне политики, ее могли пощадить и даже разрешить вернуться к старшим детям. Но кто знает?

Господь решил иначе. Советские танки были отбиты. На другой день из трех ежедневных рижских газет – латышской «Тевин» («Отечество»), Немецкой газеты «На Востоке» и нашей – вышла только «За Родину». Ее расхватывали все, кто понимал по-русски. Редакции двух других разбежались, попрятались у родных и знакомых на взморье, чтобы переждать первый натиск, если советские войска войдут в Ригу, хотя как раз первые отряды никого не арестовывали – это было дело шедшего следом СМЕРШ'а. Но нам некуда было бежать, негде прятать. Интересно, что Ригу не бомбили, но по всему городу на всякий случай были распространены указания, куда бежать при бомбардировке. Недалеко от нашего жилья на стене виднелась большая стрела и надпись по-немецки: «Дорога спасения – большое кладбище». Видимо, там было какое-то бомбоубежище. Вот и для нашей редакции единственным путем спасения в ту ночь было бы «большое кладбище».

Всех, кто дает себе труд задуматься о прошедшей войне, я прошу попробовать заглянуть соответственно на другую сторону, через барьер. Война шла не между более или менее нормальными государствами, а между двумя страшными идеологиями и страшными диктаторами. Те, кто фактически воевал, имея все время смерть перед глазами, видя смерть товарищей рядом с собой, не могли отвлеченно обсуждать обстановку. Они были слишком сильно вовлечены в жуткую мясорубку войны, они напрягали все силы для победы и были – каждый на своем месте – уверены, что сражаются либо за правое дело, либо за свою родину. И в каком-то смысле они, действительно, сражались за свою родину, ибо идеология и режим противника несли их родине несчастья, хотя и собственные режимы для каждой из воевавших сторон был несчастьем. Теперь, более чем через полстолетия, стоит, оглянувшись, попробовать увидеть величайшую трагедию именно той войны: каждая из сторон несла гибель людям невиновным, достойным или просто непричастным не только в ходе чисто военных действий, но именно в случае победы. И одновременно те же самые войска могли быть освободителями для других, тоже совершенно невиновных, людей. Советские войска принесли бы жизнь тем евреям, что еще оставались в живых, и небольшому числу прокоммунистически настроенных латышей, но они несли смерть или концлагерь не только нам, избравшим свой путь с открытыми глазами и понимавшим, чем он грозит, но и огромному числу латышских семей, попавшим во всю эту кашу, как кур в ощип. Они в 1940-м году не звали советских оккупантов, а в 1941-м не просили Гитлера начинать войну. Они просто хотели тихо жить в своей маленькой стране, и стали мячиком в жуткой игре идеологий и борьбе за господство.

Был ли у меня страх смерти в ту ночь? Вряд ли. Умом я понимала, что смерть очень близка, но сердцу все это казалось каким-то сном. Смерти я как-то никогда не боялась, жила все время большими общими проблемами и мучительным поиском смысла жизни, а конкретные события, даже такие страшные, точно соскальзывали с меня.

Непосредственная опасность отошла, но Рига оставалась отрезанной. По суше покинуть ее было нельзя. Бумаги на отъезд моих родителей в Германию были выправлены, но казались уже ненужными за невозможностью выезда. Вдруг к нам прибежали взволнованные соседи и сказали, что у пристани стоит пароход, готовый к отплытию в Германию, а на пристани вывешены списки пассажиров и там стоят фамилии моих родителей. Немецкое командование начало по морю подвозить подкрепления, а на обратном пути они брали на борт беженцев. Я уговорила родителей уехать. Наши несложные пожитки были уже собраны, – ведь родители собирались ехать поездом, – и я отправила их в неизвестность: на море были мины, да и в пароходы стреляли, – кто знал, на каком судне размещены войска, а на каком беженцы?

В редакции мне передали, что она переводится в Эстонию, где положение было немного стабильнее. А.Г. сказал, что себя он считает обязанным ехать, но не думает, что газета там будет еще долго выходить, и для меня необходимости туда ехать не видит. «Постарайтесь уехать в Германию вслед за родителями», – посоветовал он. Я тоже считала это наиболее разумным, тем более, что беспокоилась за них. Узнав, что беженцев записывают на бирже труда, я пошла туда. За столом, где, согласно надписи, шел набор рабочей силы в Германию, сидел человек с партийным значком НСДАП, а перед ним выстроилась очередь из стариков, беременных женщин (иных уже на сносях), женщин с маленькими детьми, лишь иногда прерывавшаяся более молодыми и работоспособными людьми. Сидевший за столом прекрасно понимал, что о рабочей силе пришедших не может быть и речи, но записывал всех подряд. В ином качестве он не имел права их записать и сознательно нарушал приказ высшего начальства, наводняя свою Германию иждивенцами, понимая, что деваться им некуда.

Никогда не надо раскладывать людей по полочкам их партийной или даже идеологической принадлежности – в самых дурных партиях с самыми дурными идеологиями могут встретиться добрые люди. А каким был индивидуальный путь каждого такого человека в эту партию, смотрящие со стороны знать не могут.

Уже через три дня после отъезда моих родителей я погрузилась на пароход, шедший в Готтенхафен, по-польски – Гдыню, порт, расположенный недалеко от Данцига. Нам выдали плавательные жилетки и приказали не снимать их: пароход в любую минуту может наскочить на мину или быть обстрелянным, а мы, если останемся при этом в живых, окажемся в воде. Но спасательная жилетка мешала мне. Я нашла высоко на нарах свободное место и легла спать, но в жилетке было неудобно. Тогда я сняла ее, бросила в угол и спокойно проспала бОльшую часть переезда. В Готтенхафене (Гдыне) наш жалкий багаж выгрузили на набережную, и мы искали пожитки. Свои я нашла быстро, и нас повезли в лагерь для беженцев. Он был переполнен, был неизбежно шумным и грязным. Мне не понравилось. Но там были мои родители, безумно обрадовавшиеся мне. Они рассказали, что на их пароходе были почти одни старики и женщины с детьми или беременные. На «моем» пароходе было уже немного больше молодых. К их пароходу прислали мальчиков, Hitlerjugend, и они перетаскали им вещи. А потом пришли женщины из Национал-социалистского Союза и принесли кофе (конечно, суррогатное) и бутерброды. Все это было хорошо, но из лагеря для беженцев надо было уезжать. Я сказала, что мы уедем назавтра. Отец вздохнул: если б хоть через неделю! Укладываясь спать, я пробормотала: «Завтра мы уедем». На другой день мы, действительно, уехали из этого лагеря. Так начиналась наша жизнь в Германии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю