355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Пирожкова » Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности » Текст книги (страница 13)
Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:52

Текст книги "Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности"


Автор книги: Вера Пирожкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Трудно рассказывать о настроениях в начале войны и поведении немецкой армии, совсем не таком, как это внушалось десятилетиями. История Второй мировой войны во всем мире, а не только в СССР, теперь бывшем, существует в искаженном виде. Ни в демократических странах-победительницах, ни в побежденной Германии историки не пытались доискиваться до истины. Все работали теми клише, которые возникли во время войны. Бывали редкие исключения, но таких историков моментально заклевывало мировое общественное мнение. Я попытаюсь описать то, что я видела и пережила. Это лишь маленький отрезок из всего происходившего, и если я чего-либо не видела и не пережила, то это не означает, что другие не видели или не пережили чего-то другого. Но, может быть, как раз на этом месте следует подчеркнуть, что между немецкой армией и нацистской партией, а также войсками СС была огромная разница. Гитлер за шесть лет не смог даже начать переделывать армию. Она была такой же, как и до него, и она была беспартийной. Помню, как я была удивлена, когда узнала, что члены национал-социалистической партии, вступающие в армию, временно, пока они в армии, погашают свое партийное членство, считаются беспартийными. В СССР было как раз наоборот, членство в партии всячески подчеркивалось, а начиная с более высоких чинов (впоследствии, начиная с майора), все командиры должны были быть членами партии. Немецкая армия была старая, в основном дисциплинированная и воспитанная. Она вела себя по отношению к населению корректно, что, конечно, не исключает отдельных эксцессов, которые в военное время неизбежны.

Мы прожили все время оккупации под военным управлением, и у нас не было многих отрицательных явлений, которые происходили, например, в Белоруссии и на Украине, где управление было передано рейхскомиссарам, то есть крупным партийцам, которых военные насмешливо называли «золотые фазаны» за их блестящие формы.

Мы жили все время оккупации без ежедневных газет и без регулярных известий, хотя о главных событиях, особенно на фронте, сообщало радио, а несколько позже в книжном магазине можно было покупать издававшуюся в Берлине газету «Новое Слово» под редакцией В. М. Деспотули, но она, конечно, была под цензурой и не все могла сообщать. Еще позже в Риге была создана газета «За Родину», где писали преимущественно бывшие подсоветские, был еще эмигрантский «Русский Вестник», но он до Пскова не доходил. Все это была, конечно, не полная информация, а потому цвели пышным цветом разные слухи. Я лично отмахивалась от всех слухов принципиально, так как не было возможности различить, насколько они отражают хоть часть правды. Мы называли их пренебрежительно агентством ОДС (одна дама сказала) или грубее ОБС (одна баба сказала).

Так, я уже много позже узнала, что как раз в Смоленске сразу же после оккупации возник комитет из граждан, предложивших немецкому командованию считать его зародышем будущего свободного русского правительства. Этот комитет был немедленно распущен и запрещен, кажется, члены его не были арестованы, но точно я не знаю. Украинское правительство, которое тоже сразу же образовалось в Киеве, село в тюрьму. Но обо всем этом мы узнали много позже, кое-что лишь после окончания войны.

Оккупация

Как я уже упоминала в своей автобиографии, я была по натуре активным человеком, но должна была постоянно подавлять эту активность, так как не могла быть активной в коммунистическом духе, а другой активности тоталитарная власть не допускала. Вся эта загонявшая внутрь активность, страстное желание говорить, быть услышанной, обсудить с другими то, что вынашивалось столько лет внутри, – все это вырвалось наружу. Это было первое опьяняющее переживание свободы.

Эти строки, возможно, многих удивят: как могло возникнуть ощущение свободы под чужой оккупацией? Но оно возникло. Конечно, стало возможным вслух критиковать коммунизм или советскую власть, но, как ни странно, стало вообще возможно свободно разговаривать друг с другом. Убежденные коммунисты и защитники советской власти не стесняюсь спорить с нами, ее противниками. Я часто вела жаркие споры с моими сверстниками, и на моей стороне были многие, но и те, кто защищал советскую власть, не стеснялись этого делать. Разве мы могли так разговаривать еще недавно? Ведь «стены имели уши», как говорилось в сталинское время. Чуть ли не каждый третий был стукачом, или мы, во всяком случае, в каждом третьем такового подозревали. Но даже самым ярым противникам советской власти не приходило в голову пойти и донести на сторонника этой власти немецкой комендатуре или тайной полевой полиции. В комендатуре вообще не стали бы и слушать, мало ли кто что говорит, за словами они не следили, – вот если б кто-нибудь сообщил, что им собираются подложить бомбу! Стала бы заниматься этим тайная полиция? Не знаю, но ни у кого не было и мысли, что свой, русский, каких бы взглядов он ни придерживался, может донести на другого русского за то, что у него другие взгляды. Это казалось совершенно диким. И все говорили, что думали, горячо спорили. Тогда я глубоко поняла, что никакое иноземное владычество не может так сильно поработить и развратить народ, как «своя» идеологическая диктатура. Идея с помощью войны сбросить эту идеологическую диктатуру, сбросить страшного Сталина мною овладела полностью. Тогда, я помню, записала: «Надо спасать душу народа».

Теперь, после 74 лет господства коммунистической идеологии, когда я нахожусь в Петербурге, в России, я не перестаю удивляться тому, как удалось коммунистам все смешать в умах людей. Именно в умах. В России сейчас не меньше хороших людей, чем где бы то ни было в другом месте, может быть, даже больше, и это весьма отрадно, но понятия настолько перепутаны, что нередко можно прийти в отчаяние.

Однако это отступление в настоящее. Помню, как очень близкая мне Дора Штурман написала, что русские готовы были бороться за освобождение России от большевизма ценою жизни многих миллионов евреев. Увы, и здесь полное смешение понятий. Кто же нас спрашивал, на какую цену мы согласны на освобождение России? И что мы вообще знали? Я уже упоминала о том, какой ответ был дан Б. Эман относительно псковских евреев, но сама она не пострадала за поход в комендатуру и свой вопрос. А что было бы с каким-либо советским гражданином, который пошел бы, ну хотя бы в горсовет, и спросил, что случилось с теми, кто в Пскове в эту ночь был арестован НКВД? У нас появилось какое-то пространство для слов и для дел, и мы зачастую инстинктивно старались использовать это пространство для того, чтобы попытаться вырваться из совершенно тотальной диктатуры, в которой мы задыхались, вырваться самим и вырвать из нее Россию, что, конечно, может показаться донкихотством, но мы бились внутри бушевавших нас сил не только для спасения своей жизни, но и для своего народа и своей страны.

А вокруг нас была такая же чересполосица хорошего и дурного, человечного и страшного. Так, например, мне приходилось нередко ходить переводчицей с немецкими военными врачами к русским больным. Официально русским больницам и практиковавшим русским врачам выдалось известное количество лекарств и у них должно было лечиться русское население, военным же врачам было запрещено пользовать русское население. Но врачи с этим запретом не считались. Я не знаю случая, когда военный врач или фельдшер отказался бы пойти к русскому больному, даже поехать на открытой телеге в мороз (затребовать свою машину они не имели права) в отдаленную деревню. Они также всегда давал медикаменты из военных запасов, списывая их на якобы заболевших солдат. Помню, я как-то была с военным врачом в простой русской семье, где заболела 2-х летняя, довольно замурзанная девчушка. Врач уставил ангину, дал соответствующее лекарство, затем, погладив ребенка по головке, сказал: «Про нас говорят, что мы убиваем детей, нет, мы детей не убиваем». Знал ли он об еврейских детях? Я уверена, что не знал.

Страшной была проблема военнопленных. Их можно было видеть время от времени на улице, когда их колонна шла в лагерь и они толпой бросались на хлеб, который им подавали. Лагерей военнопленных в черте города не было, а военнопленные в городе работали при отдельных немецких военных частях; они вытащили лотерейный билет, – они не голодали. Однажды я ездила вместе с дочерью знакомого врача в один из лагерей недалеко от города, навестить попавшего в плен товарища моих детских игр – Диму. Мы его потом вытащили из лагеря, и он жил в Пскове свободно. Немцы вообще нередко отпускали на свободу военнопленных, если последние находились на территории своего родного города или деревни, особенно если у них были там родственники, которые могли их взять. Военных советских врачей отпускали и в чужих местах; так, в псковских больницах потом работали некоторые бывшие военные врачи, хотя они не были псковичами.

Но эта поездка дала наглядное представление о положении военнопленных, о котором много говорилось в городе. После этого посещения я сделала запись: «Так, Боже мой, какой ужасный вид имеют военнопленные. Бледные, измученные, больные, грязные, обтрепанные. Они идут и просят корочку хлеба, а если им дашь пищи, они прямо бросаются и рвут друг у друга. Я знаю, как бесконечно трудно в военное время, во время такой тяжелой войны хорошо содержать и кормить около 4-х миллионов пленных, но все же неужели они не могли бы поставить их в более человеческие условия?» У меня реакция на шок всегда очень запоздалая, она сказывается через день или даже через два. Так и после посещения этого лагеря, на другой день, на улице мне вдруг неожиданно стало дурно, закружилась голова, чего вообще у меня не бывает; немолодая женщина, взглянув на меня, бросилась меня поддерживать. Потом и это впечатление перекрылось идеей освобождения России. Война разразилась независимо от нас и прекратить ее было тоже вне наших возможностей. Но, может быть, ее можно было использовать все доя той же цели: освобождения России от большевиков.

Первая военная зима была весьма суровая. После необычно жаркого и сухого лета наступила ранняя и морозная зима. В эту зиму умерло много военнопленных. И сколько среди них было пассивных перебежчиков, которые не хотели сражаться за коммунизм, за советскую власть. Многие были уверены, что получат оружие и смогут сражаться против Сталина и его безумной диктатуры. Никто так и не сосчитал, сколько их тогда умерло от холода и болезней.

Было это сознательное уничтожение «унтерменшей» со стороны нацистов? Если такие намерения в верхах и были, то я все же до сих пор думаю, что командование армии в них сознательно не участвовало. За это говорит и разница в положении разных лагерей. Были лагеря, где в эту зиму не умер ни один человек. Предпосылки были:

1) Комендант такого лагеря не держался тупо предписанных правил, запрещавших брать пищу от населения для лагерей (личные передачи разрешались, не разрешалось общее снабжение и скопление гражданского населения около лагерей). Однако были коменданты, пренебрегавшие этим запретом и разрешавшие гражданскому населению раздавать пленным хлеб и вареную картошку.

2) Комендант следил сам со своими немецкими помощниками, чтобы скудные порции раздавались всем равномерно. Это были малые порции, но их было, в общем, достаточно, чтобы здоровый человек не умер с голоду. Однако в большинстве лагерей раздача поручалась «старшим» из самих военнопленных, а в «старшие» пробивались ловкачи или, нередко, советские агенты, тем более что они более или менее владели немецким языком. Они забирали для себя и своих большие порции продовольствия, оставляя других голодать.

3) Коменданты, которые строго следили за гигиеной. В этих лагерях пленные не умирали или лишь в редких случаях. То, что почти четыре миллиона пленных для немцев оказались полной неожиданностью, говорит об их политической неподготовленности к войне, но в значительной степени объясняет и катастрофу с пленными.

В 1942 году пленные уже не голодали: я помню, как шла их колонна через Псков и кто-то подал целую буханку хлеба, ближайший взял, сказал «спасибо», и нее спокойно пошли дальше. Год тому назад произошла бы свалка, на эту буханку бросились бы многие из колонны.

Но, так или иначе, катастрофа с пленными сыграла огромную роль и не могла не сыграть: если вначале было много добровольно сдавшихся, если были надежды на превращение внешней войны в гражданскую против коммунистической диктатуры, то теперь эти надежды пропали, – слухи о положении военнопленных переходили через фронт и, конечно, ими не только пользовались; они преувеличивались, распространялись на гражданское население советской пропагандой. Даже те, кто ненавидел Сталина и коммунистов, стали видеть в них меньшее зло и принимали решение отстаивать страну хотя бы под ненавистным коммунистическим руководством.

Второе, что меня мучило, была забота о Петербурге. Я вдруг начала этот город называть Петербургом или Петроградом, хотя официально он еще многие десятилетия оставался Ленинградом. Я обожала город и очень боялась, что в ходе военных действий он будет сильно разрушен. Мы все тогда думали, что немцы скоро его возьмут, но они его не брали. Мне приходилось иногда служить переводчицей у летчиков-разведчиков, они летали над Петербургом и заверяли меня, что центр города бомбардировкам не подвергается. «Мы ни в коем случае не будем бомбардировать культурные и исторические ценности. Вы можете быть спокойны». Центр города действительно бомбардировкам не подвергался. Как ни странно, я больше беспокоилась о самом городе, чем о моих родных в нем: мне почему-то казалось, что они переживут взятие города. Мои школьные подруги в Псков не вернулись, они застряли в Ленинграде. Как-то раз меня остановила на улице незнакомая девушка и сказала: «А я вас знаю». Оказалось, что на первом курсе она училась на математическом факультете ЛГУ, но потом перешла в другой вуз. Мы были в разных группах, и я ее не помнила, она же меня тогда заметила. Но она теперь попала в Псков не из самого города, а из его окрестностей, где они жили. Отца ее, железнодорожника, арестовали коммунисты, мать пошла работать проводником в поезде и уехала с поездом, на котором работала, в глубь страны за несколько дней до прихода немцев в это местечко. Люся осталась одна со своим 16-летним глухонемым братом. Они оказались на самой линии фронта, так как немцы дальше не пошли, голодали, собирали картошку с полей под снарядами, и в конце концов немцы вывезли жителей в Псков. Здесь Люся нашла работу секретарши в местном управлении, но ей было очень трудно справляться с братом, который потом сбежал к партизанам. Что делал глухонемой мальчик у партизан, трудно сказать, вероятно, он погиб. Люся же ненавидела большевиков и тоже хотела против них как-то бороться. Но ее приводили в ужас русские эмигранты, приехавшие из Эстонии помогать налаживать жизнь в Пскове. Многие из них ко всем нам относились с величайшим презрением, даже с враждой, в том числе и к тем, кто, как мы обе, родились уже после революции и ни в чем перед их белыми предками виноваты не были. Люся очень страдала от этих эмигрантов, она рассказывала мне, что один из ее сотрудников-эмигрантов заявил: «Надо уничтожить всех, кто старше 5 лет, и затем воспитывать детей для восстановления России». Я таких кровожадных высказываний не слышала, но однажды некая дама из той же канцелярии сказал мне презрительным тоном: «Вы все косоглазые, вы не можете построить в России ничего хорошего, мы должны будем командовать вами». Мой ответ был, конечно, соответственным: «Ну пусть мы, по-вашему, косоглазые, но мы построим Россию так, как будем считать нужным, а вы нам не нужны». Закрыв лицо руками, все это слушала другая русская, из Эстонии, значительно более молодая. Когда презрительная дама вышла, она сказала: «Неужели мы России уже не нужны?» Я поспешила заверить ее, что это касается только тех эмигрантов, которые думают так же, как та, что говорила.

Но я отвлеклась. Немцы не брали Петербурга, очевидно не желая брать на себя ответственность за снабжение многомиллионного города, но как отражается блокада на жителях, я как-то не могла себе представить. Отвлеченное другими проблемами воображение не сработало, хотя я и слышала зловещие слова Гитлера. По нашему громкоговорителю передавали, конечно, передачи из Пскова, но иногда включали немецкое радио и мы могли слышать речи нацистских вождей в оригинале. В одной из таких речей Гитлер сказал: «Leningrad wird verhungern» (Ленинград погибнет от голода). Меня эта фраза ударила, я ее даже еще сейчас слышу, и все же я как-то не могла себе представить, как буквально ее следовало понимать. Сознание человека не может одновременно объять всего, и страшная реальность голодной блокады прошла почти мимо моего сознания.

На первые дни войны пала моя первая, короткая и чисто платоническая влюбленность. Чтобы покончить с этой темой, отмечу сразу же, что меня до такой степени занимали другие проблемы, если угодно, другие страсти, – страсть справедливого устройства страны и даже всего мира, страсть найти смысл жизни, – что для обычных чувств молодости почти не оставалось места. Тем не менее отдельные, всегда платонические, влюбленности были, как с моей стороны, так и с другой. Но они всегда шли вразрез друг другу. Если увлекалась я, мною не увлекались, если бывали в меня влюблены, иногда сильно, я оставалась совершенно равнодушна. Видимо, Господь готовил мне другую судьбу.

Вскоре после вступления немецких войск к нам как-то зашли два офицера о чем-то спросить. Говорила с ними, конечно, я, так как только я владела немецким языком. Было очень жарко, на столе у нас стоял графин с кипяченой водой. В России до сих пор не пьют воду прямо из под крана, а кипятят ее, тогда тоже так делали. И вдруг более молодой из офицеров, высокий блондин, спросил по-русски: «Это хорошая вода? Можно пить?» Это было так неожиданно, а произношение было таким чистым, что я на момент остолбенела и не сразу ответила, что воду пить можно. Дали стакан, он напился, и они ушли. Но я не могла его забыть и была уверена, что он скоро опять появится. В самом деле, уже через несколько дней он снова у нас появился. Теперь он зашел по делу. У него была идея собрать интеллигентных и антикоммунистически настроенных русских, чтобы положить начало самоуправлению и выработке новых идей для России. Мысль эта была весьма привлекательна. Теперь стало ясно, что этот офицер не так хорошо говорил по-русски, ему нередко не хватало слов или он делал грамматические ошибки, но произношение было безукоризненно. Оказалось, что он из русских немцев. Отец погиб в гражданскую войну, дядя бежал в Германию, и ему как-то удалось вывезти племянника, когда тому было 8 лет. Мать и сестра его остались в советской России. Произношение у него сохранилось с детства, но запас слов был недостаточный, так что мне приходилось иногда помогать ему в разговоре. О матери и сестре он ничего не знал и надеялся их разыскать.

Мой отец охотно согласился участвовать в такой антикоммунистической группе.

Дуклау, так звали офицера, попрощался со словами, что он скоро снова зайдет. В этот момент я знача, что никогда его больше не увижу. Несколько недель спустя я увидела на улице того офицера, который первый раз заходил к нам вместе с Дуклау. Собрав все свое мужество, – у нас тогда были строгие правила: не полагалось молодой девушке спрашивать о мужчине, – я подошла к нему и спросила, куда девался его товарищ. Он ответил, что тот был неожиданно послан на передовую линию. Проектом группы русской интеллигенции никто больше не интересовался.

Должна отметить, что это явление было не случайностью, а правилом: если появлялись офицеры, интересовавшиеся сотрудничеством с русским населением, скажем, умные и пытавшиеся понять население руководители отдела пропаганды, они быстро исчезали и на их место водворялись типичные бюрократы, тупые функционеры вроде советских, которые все портили не по злобе, а по полной неспособности к живой инициативной работе. Одного не самого лучшего, но все же неплохого начальника отдела пропаганды «увела» красивая русская девушка, советская агентка, Он так в нее влюбился, что уехал с ней на три дня за город, не сообщив ничего своему начальству. Такое нарушение военной дисциплины во время войны, конечно, не могло остаться без наказания; он был отправлен на передовую линию фронта. На его место был назначен тупейший бюрократ. О красавице Ане будет еще речь.

Нужно сказать, что многие русские девушки и женщины влюблялись в немецких солдат и офицеров совершенно искренне. Среди них было удивительно много красивых, а когда они вынимали из портмоне и с гордостью показывали фото своих жен или невест, мы только из вежливости удерживались от отрицательных комментариев: женщины были в общем некрасивые. В России же было наоборот, советские солдаты, большей частью маленького роста, носившие следы тяжелого голодного детства, редко бывали красивы. Отчего такая же ситуация не отразилась на девушках, отчего среди них было все же много привлекательных, мне трудно сказать, но Люся как-то заметила, смеясь, что можно было бы создать красивую расу, переженив немецких мужчин на русских девушках – почти план Александра Македонского в Персии! Люся сама была влюблена в немца, но на связь с ним не пошла. Однако не все были так стойки. Немцы же смотрели на временные связи легко и не только потому, что во время войны при обостренном сознании кратковременности не только пребывания в этом географическом месте, но, быть может, и в этой жизни не думается о связи на всю жизнь, – тем более что солдатам во время войны запрещено жениться на женщинах оккупированных стран, – но и потому, что в те времена в Германии моральные понятия уже далеко не были такими строгими, как в российской провинции, несмотря на Коллонтай с ее свободной любовью. Потом в Германии я нередко встречала молодых женщин с ребенком на руках, женихи или возлюбленные (а не мужья) которых погибли на войне. Русские же, оставшись с ребенком на руках, говорили потом советским властям, что их изнасиловали, что и понятно: если б они сказали, что сошлись добровольно, то их бы преследовали, бы как предательниц. На самом же деле случаи изнасилования были очень редки.

Между тем жизнь шла своим чередом. Открывались церкви. Из прекрасного псковского Троицкого собора были вынесены топорные предметы антирелигиозной пропаганды, – в советское время собор был антирелигиозным музеем, – и там начались богослужения, равно как и в ряде других церквей. Священники приехали из Прибалтики; в самом Пскове, где за два года до войны была закрыта последняя церковь, священников уже не оставалось. Но у меня тогда еще не было влечения к церкви. Богослужения я не понимала, и оно, естественно, меня утомляло; иногда я заглядывала на короткое время в церковь, но это было и все.

Приходится признаться, что театр и кино интересовали меня в то время больше, чем церковь. Псковский Пушкинский театр был открыт для всех. Если там давались представления, то их посещали как жители города, так и немецкие военные: кто купил билет, тот и шел. Пьесы не ставились, не было театральной труппы; большей частью давались импровизированные представления с любительскими песнями и плясками, иногда даже не такими уж плохими. Появлялось немецкое варьете, а из Риги приезжало русское, которое нам очень нравилось. Руководил им Гермейер, брат моей незабвенной учительницы немецкого языка Лидии Александровны. Она никогда о нем не говорила. Я знала, что у нее был брат-врач, рано умерший, я знала его вдову и двух дочерей. Я писала о них в первой части своих воспоминаний. Но я и не догадывалась, что в эмиграции у нее есть еще живой брат. И с каким амплуа! Сам он был прекрасным комическим артистом, да и другие члены его варьете были на высоте.

Давал в Пушкинском театре концерты и знаменитый Печковский. О нем я тоже писала в первой части. В Ленинграде он гремел как героический тенор с такими ролями, как Отелло и особенно Герман. О нем даже был сочинен стишок:

 
Его успех неувядаем,
И лаврам его нет конца.
Хоть в свет вошел он Николаем,
Но Германом вошел в сердца.
 

Я слышала его в Мариинском театре в его коронной роли Германа, и он мне не очень понравился, особенно его игра, которой многие восхищались. Голос у него был огромный, но чего-то не хватало. Потом брат говорил мне, что слышал от первой жены, певицы, якобы Печковский мало работает над своим голосом. Под немецкую оккупацию он попал под Сиверской, ездил сначала с концертами по оккупированной зоне, приезжал и в Псков, затем уехал в Ригу. В Пскове он выступал с русскими романсами и, к моему удивлению, пел высоким баритоном, а не тенором. Тогда я поняла, что он для выигрышных ролей насиловал свой голос, хотя у него и был большой диапазон. В баритональном ключе он мне понравился гораздо больше. Слышала я потом Печковского и в Риге, опять в его теноровых ролях, в отрывках из «Пиковой дамы» и «Отелло». Тогда концерт давался в память Собинова и большинство латышских певцов и певиц пели по-русски. Из Риги Печковский ездил на гастроли в Вену; был слух, что австрийцы приняли его прохладно: в Вене чрезвычайно ценят школу, – больше, чем силу голоса, а как раз со школой у Печковского было не все в порядке. Привыкший к лаврам, он был недоволен и решил остаться в Риге ожидать советскую армию, видимо, рассчитывая на свою былую популярность. Но она ему не помогли, и его засадили в концлагерь. Он его пережил, вышел на свободу и был потом преподавателем пения, о славе уже не мечтал. В Пскове в один из его концертов произошел военный инцидент. Советские самолеты Псков до 1944 года не бомбили, иногда над Псковом показывался разведывательный самолет, и если это было вечером, мы смотрели, как он серебрился в перекрещивающихся лучах прожекторов. Немецкие зенитки в такие самолеты не стреляли. Но вот как раз во время концерта Печковского над городом, видимо, пролетал бомбардировщик и уронил бомбу. Думаю, что произошло это без намерения бомбардировать город, так как бомба была только одна. Она ухнула, в театре вдруг погас свет, некоторые женщины завизжали, военные вскочили с успокоительными «тише, тише, ничего», а Печковский, не растерявшись, пустил такую руладу, что покрыл весь шум в театре. Свет почти сразу зажегся, и концерт спокойно продолжался. Мне импонировало самообладание Печковского. Как потом оказалось, бомба попала в жилой дом, были убитые и раненые.

Ну, а с кино было хуже. В городе было только два кинотеатра, и оба армия забрала, как кинотеатры для солдат. А мы ведь так гонялись тогда за иностранными фильмами! Я помню, какой фурор произвели оба американских фильма, ленты которых оказались «военной добычей» короткого похода в Польшу. Оба фильма были музыкальные, один об Иоганне Штраусе, «Большой вальс», другой – «100 мужчин и одна девушка», с знаменитым дирижером Леопольдом Стоковским. Советское кино решило само поставить музыкальный фильм; так появилась «Музыкальная история» с Лемешевым, но куда ей было до тех двух фильмов! Если сначала мы только облизывались, проходя мимо этих кинотеатров, то потом немцы все же построили деревянные кинотеатр для жителей города, и мы смогли посмотреть немецкие фильмы.

Немецкое кино было тогда в расцвете, ставились прекрасные художественные фильмы, была целая плеяда великолепных артистов. Я сейчас не всегда могу сказать, какой фильм я видела еще в Пскове, а какой после войны в Германии, но относительно некоторых фильмов я знаю, что видела их еще в России, например, такой фильм, как «Романс в ключе молль», с лучшими артистами – Марианной Хоппе, Фердинандом Марианом, Паулем Дальке и Зигфридом Бреуером. Огромное впечатление производил такой артист, как Генрих Георге: в «Станционном смотрителе» по Пушкину он сыграл этого смотрителя так, как будто всю жизнь прожил в России; но в другом фильме он был типичным немецким герцогом средних веков. Такие артисты встречаются крайне редко, второго такого я видела позже, это английский артист Алек Гиннес. Запомнились обе шведские артистки, оставшиеся в немецком фильме, Зара Леандер и Марика Рёкк. Или такие комики, как Гейнц Рюман и австрийцы Тео Линген и Ганс Мозер. Кстати, насчет австрийских фильмов: перед игровыми фильмами по тогдашней моде показывали киножурнал, иногда пропагандные кадры из прошедших лет. Так, один раз показывали захват Германией Австрии и въезд Гитлера на родину. В Вене его приветствовала масса народа, вся площадь была залита людьми (в наше время австрийцы слышат это неохотно, но что делать, так было). Толпа скандировала: «Wir wollen unseren Furer sehen!». Рядом со мной сидела студентка Пединститута, с которой я дружила; наклонившись ко мне, она спросила: «Что они кричат?» Зная, что она довольно хорошо владеет немецким языком, я удивилась: «Разве ты не разбираешь?» И я повторила по-немецки эту фразу. Она ответила удивленно: «Мне тоже так слышалось, но ведь это же по-немецки!» Теперь настала очередь удивляться мне: «А как же иначе они должны кричать?» Она: «А по-австрийски?».

Кроме киножурналов, никакой нацистской пропаганды в кино не было. Все фильмы были аполитичные, исключением был фильм «Еврей Зюс» с антисемитской подкладкой. Да, после войны я читала нападки на якобы пропагандный и восхваляющий войну фильм (я его видела в Пскове, после войны его не показывали) «Концерт по желанию». Я совсем забыла содержание этого фильма, сам по себе он на меня не произвел большого впечатления, но два его кадра стоят и сейчас передо мной, я их вижу и слышу. Начиналось действие фильма перед войной, летом 1939 года. В квартире молодого пианиста собрались его друзья, он играет на рояле Шопена. Окно открыто, так как погода жаркая, и вдруг в окно врывается топот солдатских ног и грубая солдатская песня, мимо дома проходит воинская часть. Нежные звуки Шопена умирают, растоптанные громким шагом солдатских сапог… Разражается война. Молодой музыкант призван в армию. Они во Франции, бои прошли, поздний вечер. Солдат-музыкант идет погулять, видит церковь, заходит в нее, она пустая. Он поднимается по ступенькам к органу и начинает играть. В этот момент чья-то сторона выпускает гранату, осколок ее, разбив стекло, залетает в церковь и попадает в висок играющему на органе. Его голова падает на клавиши, и орган кричит. У меня этот отчаянный крик инструмента и сейчас, через много десятилетий, стоит в ушах, как будто он хочет сказать: «Люди, зачем это? Зачем кровь, зачем убийства?» Если был заказан фильм, восхваляющий войну, то режиссеры явно саботировали этот «социальный заказ»: ни один фильм не мог больше оттолкнуть от войны, чем этот; всего лишь двумя своими кадрами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю