355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Пирожкова » Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности » Текст книги (страница 17)
Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:52

Текст книги "Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности"


Автор книги: Вера Пирожкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Уже Рига производила впечатление немецкого, во всяком случае западного, города. Все это было ново и привлекательно. Когда я ходила по Берлину, мне трудно было поверить, что я действительно в Берлине. Нам так вбивали в голову, что граница на замке и что мы никогда не попадем за границу, что трудно было поверить в пребывание хотя бы в военном Берлине. Показали нам старинный Эрфурт и более западный, но не менее старинный Марбург-на-Лане. Удивительно было смотреть на старый университет, построенный как замок. Когда мы осматривали актовый зал с цветными стеклами, мне и в голову не приходило, что ровно через 10 лет я буду сидеть в этом зале в рядах профессорско-преподавательского состава и слушать выступление известного испанского философа Ортеги-и-Гассета. Побывали мы в Лейпциге и во Франкфурте-на-Майне, но тогда вслед за нами уже шли ковровые бомбардировки американцами немецких городов. Это был новый элемент войны, прежде бомбардировали понемногу, но теперь стали бомбардировать страшно. В Берлине первый ковровый налет произошел, как только мы оттуда уехали, во Франкфурте он нас накрыл, мы сидели в подвале, но, к счастью, наша гостиница не пострадала, а то от этих бомб подвал бы нас не спас. Нам укоротили поездку, срезали посещение Мюнхена, о чем я очень жалела, не подозревая, что проживу в нем полстолетия и смогу с ним досконально ознакомиться, и повезли снова через Берлин и Лейпциг домой.

Группа эта была сборная и малосимпатичная: были дочери уже успевших стать зажиточными новых псковских купцов, были женщины, работавшие в антипартизанских отрядах. В гостиницах у нас были комнаты на двоих, только Т.А. из Риги требовала и получала отдельную комнату в каждой гостинице.

Мне удалось выбрать в соседки по комнате спокойную молодую женщину. Судьба ее была необычной, и здесь следует о ней рассказать. Полненькая, уютная 26-летняя женщина казалась типичной хорошей хозяйкой, круг деятельности которой ограничивался семьей, мужем, детьми. Вначале могло показаться, что это и был ее путь: она вышла замуж, у нее родилась дочь. Но ребенок умер еще до войны, муж, командир Красной армии, пал в самом начале войны. Она поступила в московскую школу «партизан» и диверсантов. Я поставила слово «партизаны» в кавычки, так как настоящие партизаны идут сами из рядов населения сражаться с противником, их не школят и не спускают на парашютах за линией фронта, как это делалось с выучениками московской школы. Моя знакомая выдвинулась, став единственной женщиной-инспектором этой школы. В нашей поездке, когда мы стояли в каком-нибудь городе перед красивым мостом, она иногда говорила тихо, так что слышала только я, почти с отчаянием: «Это какое-то проклятие, я не могу любоваться спокойно ни одним мостом, мой мозг начинает автоматически вычислять, сколько динамита надо положить, чтобы его взорвать».

Вся ее судьба переломилась благодаря… одному честному слову. Я не подсчитала, сколько раз она заговаривала об этом честном слове, но много, много раз за одну довольно короткую поездку. Попробую привести ее рассказ так, как он мне запомнился. Назвать его, вероятно, следует:

Честное слово

«Мы не только сидели в Москве и давали нашим ученикам теоретическую подготовку. Время от времени нас забрасывали за линию фронта, спускали на парашютах там, где не было немецких войск; чаще маленький самолет спускался на какую-нибудь равнину, и мы высаживались: так же нас и забирали обратно. За линией фронта мы бродили, выполняя наши задания и проводя разведку. Если в какой-либо деревне не было немецких солдат, мы заходили туда, требовали у крестьян продукты питания и спешно уходили. Заходили ночью; как они живут под оккупацией, мы совсем не знали, нам было не до того, чтобы разведывать их жизнь, мы верили тому, что писали наши газеты. Нередко нам так мало приходилось спать, что я засыпала на ходу. А порой просыпалась от того, что кто-то из нашей группы тряс меня за плечо, и я обнаруживала, что я уже не иду, а лежу в траве и сплю.

Но однажды меня разбудил не член нашей группы: передо мной стоял человек в немецкой форме. Он оказался не один. Однако все они говорили на чистейшем русском языке: это были русские добровольцы. Я накинулась на них с бранью, ругала их продажными шкурами. Но они только усмехались: «Ничего, товарищ инспектор, пройдем с нами, может быть, вы нас потом поймете».

Они провели меня к немецкому майору. Я не скрыла, кто я, рассказала даже, что я делала, сколько мостов взорвала и т. д. Только наотрез отказалась сказать, где сейчас предположительно находится наша группа. Он не настаивал. Вдруг он сказал: «Хотите пожить на этой стороне и посмотреть? Если вы дадите честное слово не сбежать, то я вас отпущу, поживите среди гражданского населения, посмотрите». Я совершенно опешила. Отпустить такого противника, как я, навредившего так много их армии, просто под честное слово?! Это казалось мне невозможным! Все время с тех пор, как я попала в плен, я только и думала, как бы мне сбежать. Но, пораженная этим предложением, я дала честное слово и тогда для меня стало совершенно невозможно его нарушить.

Я устроилась в одной из ближайших деревень и не переставала удивляться. Крестьяне жили неплохо, немцы их не притесняли. Мне пришлось видеть, как немецкий солдат приставал к девушке, она же отмахнулась от него и сказала: «Иди, ты мне не нужен», и он смущенно отошел. А по моим тогдашним понятиям, как нам рассказывали, он должен был выхватить пистолет и тут же застрелить ее. (Как это обычно бывает, преувеличенно очерненная или даже просто выдуманная картина ужасов при встрече с действительностью оборачивается сначала картиной с обратным знаком и представляется в несколько преувеличенном положительном свете.) За мной, конечно, следили, и через некоторое время этот же майор вызвал меня и спросил: «Хотите перейти на ту сторону? Я вас отпускаю, мы даже покажем вам, где можно перейти линию фронта». Я ответила, что не хочу. Он спросил, хочу ли я работать с ними, я тоже отказалась. Тогда он отпустил меня жить, где я хочу. Я осталась в той же деревне. И вот в нее пришли однажды мои бывшие товарищи и бросили в дом старосты гранату. Этот староста был простым мужиком, согласившимся быть старостой для контакта с немецким командованием. Немцы требовали, чтобы каждая деревня выбрала себе старосту, через которого было бы удобнее сообщаться со всей деревней, если было что-либо нужно. Немцы, конечно, наложили на крестьян налог продуктами, за сбор которого отвечал этот староста, да и вообще, если немцам что-либо было нужно, они хотели иметь дело с одним человеком. Староста не только не обижал крестьян, но заступался за них, если было нужно, по мере своих возможностей. У него и его жены было четверо детей. Их всех разорвало на клочки. Вид был ужасный. Я не хотела верить, что это сделали мои люди, но мне не только пришлось поверить, но и узнать, что такое делалось и раньше, даже тогда, когда я сама ходила по лесам за линией фронта и не знала, что совершали некоторые из нашей группы. Я посмотрела на все с другой стороны, глазами крестьян, получивших теперь землю и, несмотря на войну, относительно довольных жизнью. У меня в ушах стояли плач и стоны родственников тех, кого разорвала на клочки брошенная моими бывшими товарищами граната. Тогда я пошла к тому немецкому майору и сказала, что хочу работать с ними».

Нет сомненья, что этой женщине очень повезло. Она попала на умного, порядочного и смелого офицера, – сочетание, встречающееся достаточно редко везде. Подавляющее большинство офицеров поступили бы, конечно, по букве военного закона: ее бы или расстреляли, или, в лучшем случае, послали в лагерь военнопленных. Как правило, лиц, пойманных в гражданской одежде, расстреливали. Таков был закон войны повсюду. С другой стороны, я лично не сомневаюсь, что эта женщина рассказывала правду: слишком очевидна была ее внутренняя потрясенность этим поступком немецкого офицера.

Я не берусь судить об ее решении. Я только хотела описать одну из судеб в этой страшной войне, где два тоталитарных диктатора противостояли друг другу, а в подвластных им народах так невероятно и неповторимо смешивались самые различные чувства и побуждения, страхи и надежды, что к ним совершенно недопустимо подходить с обобщенными идеологическими мерками более поздних поколений, не имеющих представлений о реальностях того времени. Что было тогда патриотичным? сразить внешнего завоевателя или попытаться избавиться от внутреннего страшного палача, погубившего в так называемое мирное время больше людей, чем их унесла война, обрекшего десятки миллионов крестьян вместе с их малыми детьми на мучительную голодную смерть, расстреливавшего пачками духовенство и интеллигенцию, взрывавшего и крушившего храмы Божьи? Каждый принимал свое решение, и если им двигала любовь к родине и к своему народу, то решение его следует уважать, даже если тот или иной, судящий из более позднего времени, считает это решение ошибочным. Ведь каждый из нас закладывал за принятое им решение свою жизнь. Вот и эта женщина, рассказ которой я привела, рисковала своей жизнью и в первой части ее, и во второй. Ее дальнейшей судьбы я не знаю. Вероятно, она погибла.

Бегство

19 февраля 1944 года я была в бане, так называемой Гельтовской, на реке Пскове. Я уже вымылась, была в раздевалке, вытерлась и начала одеваться. Вдруг раздались взрывы, свет погас, стекла вылетели, морозный воздух ворвался в помещение (мороз был приблизительно 20 градусов), из банного помещения раздался вопль мокрых, мыльных женщин, охваченных морозом. Я быстро наощупь оделась, сошла вниз и хотела бежать домой. А жили мы в то время уже на Запсковье, так как в 1943 году немецкое командование, опасаясь сыпного тифа (хотя эпидемии, к счастью, не было), решило разделить жителей и немецких военных. Дом на Крестьянской улице, где мы жили, должен был отойти армии, а из других домов солдаты выселены. Наша квартира оказалась на Запсковье.

Однако выйти на улицу было невозможно: все гремело и блистало, бомбы падали непрерывно повсюду. В нижнем этаже двухэтажной баньки собрались постепенно успокоившиеся посетители и стали ждать конца бомбардировки. Рядом со мной оказалась женщина с двумя маленькими детьми; было очень холодно, и ей трудно было согреть двух малышей. Я взяла одного и укутала в свое пальто, а она закутала другого. Так мы и просидели пять часов. Это была первая страшная бомбардировка советскими самолетами Пскова. Иногда они сбрасывали осветительные ракеты, и тогда почему-то становилось страшнее, хотя логически должно было бы быть наоборот, – ведь при свете увеличивалась точность попадания, а вряд ли кто-нибудь метил в маленькую баньку, – но в темноте у нас невольно возникало ощущение укрытия. Мы слышали визг каждой летевшей бомбы, и каждая могла упасть на нашу баньку. Но… пронесло. Через пять часов все стихло, и я побежала через реку домой, беспокоясь о родителях. Однако, и дом, где мы жили, стоял на месте – жители отсиделись в подвале. В квартире были выбиты все стекла. Только на кухне, выходившей окнами на другую сторону, стекла сохранились. Все сбились в кухне, но долго так оставаться не пришлось: снова началась бомбардировка, продолжавшаяся на этот раз два часа. Ее мы переждали в подвале. Ночь прошла спокойно. Спали чуть не вповалку на кухне. На другой день в городе было так тихо, что, казалось, повторился 1941 год, когда советские войска вышли из города, а немецкие еще не вошли. Теперь могли выйти уже немецкие, а советские еще не войти. Но вот на улице появились немецкие солдаты: значит, они еще не покинули город. Я пошла посмотреть мосты: все были целы, хотя лед справа и слева был полностью изрыт бомбами; в мосты они не попали, что сохраняло возможность бегства. Стало слышно уханье артиллерии: советские войска приблизились к городу уже на расстояние 30 километров.

Сейчас слышишь только о том, что немцы вывозили русское население на запад. Я лично, не имея возможности проверить этого по достоверным документам, отношусь к таким сообщениям скептично: зачем было нужно отступавшей немецкой армии загружать себя еще русским населением? Куда и зачем нужно было немцам вывозить стариков, женщин и детей? Хоть как-то их устраивать, хоть как-то кормить, хотя самой немецкой армии приходилось уже очень трудно. Я лично знаю, что многие, очень многие русские сами бежали с отступавшей немецкой армией. Никто этих людей точно не считал, их биографии потом перекраивались, да и само их существование замалчивалось или отрицалось, но мне доводилось говорить со многими, из страха перед сталинскими репрессиями уходившими с немецкой армией, причем солдаты и офицеры помогали им вопреки приказу Гитлера. Один русский рассказывал мне как-то уже в эмиграции, что в том месте, где он был, немцы отступали очень быстро; он даже не успел переобуться, и вскочил на немецкий танк, куда его взяли, с одной ногой в валенке, а другой – в сапоге. В общей сложности, с отступавшей на запад немецкой армией ушло приблизительно 2 миллиона русских, и это был совершенно исключительный феномен – население уходило с армией противника, больше боясь «своих» властей.

Все это потом замалчивалось, размывалось, скрывалось не только советской пропагандой, но и союзниками, выдававшими беженцев после войны в Советский Союз насильно. Так же и немецкие источники замалчивают этот факт, поскольку общая установка такова, что зверства и насилия совершал только национал-социалистский режим и никто более. Правды о Второй мировой войне не написал еще никто, и она вряд ли когда-нибудь выйдет на свет Божий.

Люди, выданные советским властям или так или иначе к ним попавшие, а также по тем или иным причинам добровольно вернувшиеся, конечно, рассказывали, что их вывезли насильно. Так, например, и знаменитый тенор Печковский рассказывал, что он голодал под немецкой оккупацией и вынужден был петь ради куска хлеба, тогда как на самом деле ему платили хорошо, и он пел не только в Пскове и Риге, но и в германских городах и даже в Вене.

Итак, мы бежали, как и многие, очень многие псковичи. Бежали уже на другой день, поспешно и потому неудачно. Правда и то, что жить в квартире без стекол при двадцатиградусном морозе на дворе было бы довольно трудно. Место на грузовике, ехавшем в Ригу, мы получили, но взять с собой смогли лишь самое необходимое. Мне не жаль ничего потерянного. Свой рояль мама предусмотрительно продала заранее. Большинство своих книг отец перенес в Псковский педагогический институт, а небольшую часть особенно любимых и важных для него математических книг отправил в Германию через знакомого немецкого солдата, юриста по образованию, отцу этого солдата, художнику из Эйслебена. Эти книги тоже пропали: в Эйслебен сначала вошли американцы, только потом они отдали Тюрингию советским войскам. Американцы облюбовали домик художника для своих солдат и хозяина выселили в течение 24-х часов (когда немцы нас переселяли, они давали несколько дней и перевозили на другую квартиру всю утварь переселяемых). Художник не смог взять с собой своих книг и, несмотря на шикарные иллюстрации, американцы их все без жалости сожгли, а тем более книги моего отца по математике. В американском варианте английского языка нет слова «культура», есть только слово «цивилизация». Но мне из всего потерянного больше всего жаль портрет отца, написанный его другом художником Рехенмахером. Теперь он мог бы висеть в Псковском музее, напоминая и о моем отце, и о Рехенмахере.

Когда грузовик переехал Троицкий мост и поехал по Завеличью на запад, я, обернувшись к городу, пообещала: «Я еще вернусь, Псков». Тогда я в это верила. Но шли года и десятилетия, и я все чаще с грустью думала, что своего обещания городу я выполнить не смогу. Но Господь судил иначе: через 48 лет, в 1992-м, я снова приехала в Псков и с тех пор была там уже не раз. Совершилось чудо Господне.

В Риге нам дали квартиру в так называемом Московском форштадте. Там разместились и многие другие беженцы из Пскова. Квартира была скудно, но все же меблирована. Откуда были эти пустые квартиры? Может быть, значение их было страшное? Признаюсь честно, мы тогда как-то не спрашивали, – просто не думали об этом. У каждого человека способность сопереживания ограничена. У одних больше, у других – меньше, но ограничена она у всех. Внимание наше было настолько занято тем, что мы сами переживали, как в личном, так и в общем плане, что за горизонтом внимания нередко оставалось то, что при нормальных обстоятельствах заинтересовало бы или заставило задуматься.

Из домашних вещей, посуды и других предметов употребления нам много подарили бывшие ученики моего отца по дореволюционному псковскому реальному училищу. Это были латыши, жившие до революции в Пскове. Они учились у моего отца, и один из трех братьев был товарищем по классу моего брата Алексея. Мальчиками они бывали в семье моих родителей. К ним же попал мой брат Илья и у них же покончил жизнь самоубийством. Старшего из трех братьев, Вернера, арестовали и вывезли большевики до начала войны, после оккупации Прибалтики в 1940 году, два же других и их жены старались нам помочь. Особенно приветлива была жена старшего из оставшихся братьев. Она хорошо говорила по-русски, тогда как жена младшего язык плохо знала. Оба брата говорили по-русски, конечно, в совершенстве. Они и возили нас на могилу Ильюши. Упреков им мама не делала. Братья были тогда еще подростками, а лежала ли какая-либо вина на их теперь уже покойных родителях, знает только Господь Бог.

В Риге находилась редакция газеты «За Родину», в которой я сотрудничала еще будучи в Пскове. В ней не так давно сменился главный редактор. Нужно сказать, что до тех пор все время находили каких-то малопригодных редакторов. Один раз газета даже вышла с заголовком крупными буквами, что вот, мол, теперь наступило то благополучие, которое все время обещали коммунисты, но не создали. Это был настоящий скандал. Редактора немедленно сняли. Был это дурак или провокатор, я, конечно, не знаю. В общем же газета влачила довольно жалкое существование, но в последнее время начала быстро исправляться. Редактором ее сделали москвича, Анатолия Григорьевича Стенроса, художника-иллюстратора по профессии, талантливого журналиста по призванию, который при советской власти, конечно же, не мог применить своего публицистического дарования.

Когда я была в Берлине во время описанной мной поездки по Германии, я по совету С. И. Климушина зашла в редакцию «Нового Слова» и познакомилась с его редактором Владимиром Михайловичем Деспотули. Деспотули, обрусевший грек, был участником гражданской войны в рядах Белой армии, а теперь – редактором берлинской русской газеты. Я из Пскова написала в эту газету открытое письмо, которое там и было опубликовано. Деспотули оно очень понравилось, он запомнил мою фамилию и потому сразу же принял меня. Он, в свою очередь, посоветовал мне в Риге зайти в редакцию «За Родину» и познакомиться с ее новым редактором Стенросом, а он ему обо мне напишет. Когда мы были на обратном пути в Риге, я зашла к Стенросу и он сказал мне, смеясь, что после письма Деспотули думали, что я – немолодая женщина и старая эмигрантка из Берлина. Деспотули только предложил ему обратить на меня внимание, но больше ничего обо мне не сообщил. Тогда же мы договорились со Стенросом, что если я попаду в Ригу, – а возможность бегства уже маячила перед нашими глазами, – то зайду прямо к нему, и мы договоримся о форме моего сотрудничества.

Как только мы немного устроились в Риге, я пошла в редакцию. А.Г. попросил меня приходить на работу попозже. Сам он появлялся в редакции, где работа начиналась в 10 утра, не раньше 12-ти, но работал долго вечером, когда все служащие расходились и оставалась только одна дежурная машинистка. Поздно вечером он подписывал сверстанные листы газеты на завтрашний день. А.Г. хотел посмотреть, что я могу делать, и давал мне разные статьи, предлагая дать им оценку. Уже скоро наступил переломный момент в моей работе. А.Г. передал мне очередную статью, а я сказала, что в таком виде ее печатать нельзя. Он возразил, что статья слабая, но печатать можно. Я стояла на том, что в таком виде нельзя, но ее можно улучшить, даже не меняя содержания, только немножко выправить. «Ну, сделайте это», – сказал А.Г. с сомнением в голосе. В тот вечер он ушел домой довольно рано, я же осталась еще работать. Уходя, я положила ему на стол переделанную статью (я стала постепенно сама печатать на машинке, так как дежурная машинистка уходила иногда раньше). На другой день я, как обычно, пришла довольно поздно. А.Г. встретил меня словами: «Что вы сделали со статьей? Это – совсем другая статья, не слабая, а очень хорошая». Я ответила, что статья по смыслу та же самая, пусть он сравнит, я сделала только другую композицию.

Этот опыт оказался настолько убедительным, что А.Г. сразу же предложил мне занять вакантный пост политического редактора газеты. Тогда газета состояла всего из четырех страниц, первые две содержали политику, включая передовую, актуальные сообщения и другие политические статьи с большой подвальной на второй страницей, третья страница была литературная, четвертная – иллюстрированная. Литературную страницу делал единственный у нас старый эмигрант или, может быть, просто русский, рижский житель, а иллюстрированную – тот самый Блюм из Пскова, который так плохо работал там с молодежью или, вернее, вообще не работал. Он и здесь работал плохо, но страница не была такой уж важной. А вот с политическим редактором А.Г. не везло, и он сам должен был делать эти страницы. По редакции тогда разгуливал и искал беседы немолодой журналист, писавший неплохие статьи, но скучавший в свободное время. Его незадолго до моего появления в редакции А.Г. выписал из Вильно. Читая интересные статьи этого профессионального журналиста, А.Г. решил, что он мог бы быть политическим редактором. Для этой цели он выписал его в Ригу. Но редактором он оказался никудышным. Он не мог оценить чужие статьи, не мог исправлять, он мог писать только сам. Так он и продолжал писать свои статьи и скучать в остальное время. А.Г. стеснялся отправить его обратно в Вильно, откуда он мог бы, как прежде, присылать свои статьи, а между тем ненужный приезд в Ригу обернулся для этого человека трагедий. Когда советские войска подошли близко, но еще оставалась возможность переезда из Риги в Вильно или наоборот, он получил от жены, остававшейся в Вильно, телеграмму, состоявшую из двух немецких слов: «warte, komme», Совершенно непонятно, отчего она сэкономила на коротком слове ich, которое поставило бы все на свое место, а так можно было понять телеграмму, будто жена ждет его, и он должен приехать в Вильно, и наоборот – что он должен ждать ее в Риге, а она приедет. Время же не ждало, и проезд мог в любой момент закрыться. Он очень мучился и всех нас просил расшифровать телеграмму, но как мы могли решить за него? Я не помню, чем кончилась эта история.

Вернемся к началу моей деятельности в редакции. Итак, я получила место политического редактора, комнату и рабочий стол. Напротив меня и той же комнате за другим столом сидел сотрудник, подбиравший иллюстрации для первых страниц, латыш, говоривший по-русски, но не в совершенстве. Его шутливо-дружеским прозвищем было «большущая колбаса», как он однажды выразился. Фамилии его я точно не помню, но все называли его Карлом Карловичем, чем сильно его раздражали, потому что он-то как раз и не любил русских имен и отчеств и никогда никого из сотрудников и сотрудниц так не называл. Сначала он не обратил на меня вообще никакого внимания, будто я была пустым местом. Впоследствии, когда мы хорошо сотрудничали и были в приятельских отношениях, он сказал мне, что за столом политического редактора сменилось уже столько «однодневок», что он ожидал того же и по отношению ко мне, и даже больше – думал, что главный редактор от всех огорчений сошел с ума и посадил за редакторский стол какую-то девочку, которая исчезнет скорее других. Но я не исчезла. И Карл Карлович проникся ко мне таким уважением, что стал единственно меня, самую младшую в редакции, называть по имени-отчеству.

Вскоре А.Г. заменил Блюма, как редактора четвертой страницы, псковской эстоночкой Хильдой. Хильда была только на один год старше меня, но работать тоже умела, а иногда мы в коридорах редакции брались по-школьному за руки наперекрест и крутились. Конечно, вокруг нас было много злословия, самыми невинными были разговоры, что главный редактор набрал, мол, девочек и командует ими. Но командовать нами было трудно, мы работали вполне самостоятельно, хотя последнее слово оставалось, конечно, за главным редактором.

Работа редактора ежедневной газеты была напряженной. Дело было не только в том, чтобы отобрать из поступавшего материала подходящий, подготовить его к печати, но иногда, даже часто, принимать решения на ходу. Сколько раз ко мне прибегала наша верстальщица и говорила, что не может сверстать имеющиеся статья – то одна длиннее на несколько строчек, то в другой нескольких строчек недостает и так далее. И надо было тут же дописывать или сокращать чужие статьи, бережно, осторожно, чтобы не поранить, не исказить материал. Кроме того, была еще немецкая цензура. Главный цензор Дроммерт, выучивший русский язык кабинетно, но знавший его довольно хорошо, был приятным человеком. Он нам ничего не навязывал – его цензура была исключительно охранительной. То или иное он считал невозможным опубликовать, но никогда не требовал напечатать что-либо, чего мы не хотели. Помню, как-то А.Г. уехал на четыре дня и оставил меня заместительницей. И вот поздно вечером, когда я уже подписала страницы, вдруг позвонил Дроммерт: он нашел в одной статье абзац, который можно было понять так, что немцы хотели бы забрать Россию до Урала. Хотел Гитлер этого? Официально, по крайней мере в 1944 году, он этого уже не хотел, да и какой Урал, когда советские войска приближались к границам Прибалтики. «Что же делать?» – спросил Дроммерт. «Вынуть абзац». «Но мы же не можем оставить белое место!» «Конечно, нет, я сейчас напишу другой абзац». Было уже поздно, я очень устала, но абзац написала. Никто потом не заметил, что в этой статье один абзац был вынут и заменен другим, хотя я и просила сотрудников найти его.

Но, кроме вежливого Дроммерта, было и другое начальство. Нам присылали время от времени статьи из Берлина. Кто их писал, мы не знали, но нам они не подходили. Мы писали и печатали антикоммунистические статьи, но ничего национал-социалистского, кроме официальных известий, которые мы были обязаны опубликовать в той форме, в какой они к нам поступали, мы не печатали. Антисемитских статей я тоже не брала. Из местных авторов, не постоянных сотрудников нашей редакции, мне лишь два раза приносили антисемитские статьи. Одну из них, весьма поверхностную, принесла Лабутина. От этой статьи я отделалась быстро. Другую принес брат моей любимой учительницы немецкого языка Лидии Александровны. У нее самой не было и тени антисемитизма, но брат жил в эмиграции, а там было немало людей, искренне убежденных, что советская власть – чисто еврейская власть. Мне было неловко не взять статьи. Я сказала, что должна подумать, положила ее в стол и ждала удобного случая ее вернуть. Советские войска подходили все ближе, и вот он появился в редакции. На нем не было лица, запинаясь, он попросил вернуть ему статью, если она еще не напечатана. Я охотно вынула ее из стола и отдала ему.

Сложнее было со статьями из Берлина. Мы были обязаны их печатать, а я складывала их аккуратно в стол и ни одной не напечатала. Даже те из них, которые не содержали элементов нацизма или антисемитизма, были нам чужды. Они были написаны правильным русским языком, иногда как будто и политически подходящими, во всяком случае, некоторые из них, но в них просвечивало полное непонимание пережитого нами, того, что на самом деле творилось с Россией. Нашлись, конечно, «доброжелатели», доведшие до сведения немецкого начальства, что я не печатаю берлинские статьи. Меня вызвали к так называемому группенфюреру, и он прочел мне нотацию, сказав, что статьи, приходящие из Берлина, необходимо печатать. Я промолчала. Потом я рассказала об этом А.Г., и он вспылил: «Если они хотят чего-либо от редакции, то пусть обращаются ко мне, я – главный редактор». А.Г. был мужественным человеком и брал ответственность за своих сотрудников на себя. Его принципом было доверие к своим сотрудникам. «У меня достаточно работы прочитывать статьи, которые редакторы отделов принимают, я не могу читать еще и те, которые они отвергают». Никто не мог заставить его прочесть отвергнутую редактором отдела статью. «Если я перестану доверять редактору отдела, я сниму его с должности, – говорил он, – но пока он (она) редактор, я не намерен вмешиваться в его решения и проверять отдельные статьи». Однако, удары со стороны немецкого начальства он готов был взять на себя. «Да, меня уже тоже вызывали, – сказал он. – Я им ответил, что буду вести газету так, как считаю нужным, а если этого не допустят, то я лучше уйду с поста редактора». «А на что вы и ваша семья будете жить?» – спросили они меня. «А я пойду, в лес дрова рубить». С главными редакторами этой газеты было уже столько неурядиц, а А.Г. был первым, сделавшим газету читабельной; его оставили в покое. Статьи из Берлина мы по-прежнему не печатали.

Стенрос был его псевдоним. Настоящая его фамилия была Макриди или, вернее, МэкРэди, она была явно шотландского происхождения. Но его непосредственные предки приехали в Россию из Швеции «на ловлю счастья и чинов». Как обычно, счастье, если его усматривать в деньгах, к этим иностранцам и приходило. Семья А.Г. была состоятельной. В детстве у него были бонны, он говорил по-французски, по-немецки и по-шведски. Его мать, тоже находившаяся в Риге, еще знала шведский язык. Пятнадцати лет мальчик ушел в Белую армию на гражданскую войну, был контужен и заболел сыпным тифом. Его какие-то добрые люди скрыли и вылечили, но когда он начал поправляться, он должен был заново учиться ходить и говорить. Он забыл все языки, включая русский. Выучил потом он только русский, других языков он так и не наверстал. Он говорил, что когда при нем говорят по-немецки, у него появляется мучительное чувство, что он вот-вот сейчас все поймет, но понимание не приходило.

Оставшись поневоле в Советском Союзе, А.Г., конечно, скрывал свое участие в гражданской войне и выбрал политически и идеологически нейтральную профессию иллюстратора, используя свой талант к рисованию. Жена его была племянницей белого генерала Дроздовского. Их дочери Кире в то время, когда я с ними познакомилась, было одиннадцать лет. Оба они, живя в СССР, ежедневно боялись ареста, а потому решили официально не вступать в брак, чтобы в случае ареста кого-нибудь одного из них второй мог позаботиться о ребенке. Они поженились уже в Риге. Когда началась война, они были на даче к западу от Москвы, и сознательно остались там, ожидать немцев. Их дачное местечко было быстро оккупировано, и немецкие части двинулись дальше. Они попросили двух молодых офицеров предупредить их, если армия будет отступать. Привыкшие к легким победам офицеры только усмехнулись – мы, мол, не отступаем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю