Текст книги "Последний зов"
Автор книги: Вениамин Рудов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
– Кажется, ясно сказано!
– Да я...
– Разъякался.
– Выслушайте... Я сам за себя отвечу.
– Мне твое прекраснодушие ни к чему, парень. Ты это брось. Шагом марш спать! – И старший лейтенант вдруг заорал не своим голосом: – Спать!
Иванов отвернулся к окну.
От дубовой рощи или еще откуда затрещала ранняя птица – нелепый клекот с тонкими переливами, пойди разбери, какая такая птаха стрекочет. Иванов достал из ящика письменного стола лист чистой бумаги, карандаш и линейку с делениями, вывел на листе печатными буквами: "Схема", откинул голову и посмотрел издали, не замечая Новикова, скорее – не желая замечать присутствие постороннего человека.
Просто так взять и уйти Новиков не мог, хотя понимал, что старшему лейтенанту неприятно его видеть, может, даже противно. Давящее чувство вины перед командиром удерживало на месте, не позволяло отмерить три с половиною шага от вешалки до двери по затоптанному полу в желтом квадрате свежеокрашенных плинтусов. Виноват, ничего не скажешь.
При всем том он не сожалел о содеянном. Даже подмывало сейчас, не откладывая, сказать об этом старшему лейтенанту, заявить без околичностей, что, если снова окажется в такой ситуации, не позволит себя унижать, опять применит в дело оружие, уже не одиночным – автоматической очередью шуганет.
Но Иванов занялся делом. Близко наклонившись к столу, вычерчивал схему. Он решительно не хотел замечать присутствия Новикова. Конечно, не хотел. После такого – любой командир не захочет. Кому приятно, когда подчиненные плюют на твои приказы! Но тут же протестующе вспыхнуло в сознании: "Никто не просил брать на себя вину. Ни к чему заступничество. На допросе скажу следователю. Всю правду".
С этим решением пришло некоторое успокоение. Он не собирался идти на заклание, смиренно, будто овца. Следователю выложит, как было. И спросит почему нельзя сдачу давать, когда тебя кулаком по роже?..
– Разрешите идти?
От излишне усердного нажима в руке Иванова сломался грифель карандаша.
– Завидую тебе, – сказал он вдруг, кладя на стол карандаш, холостяк...
Сказал, как пощечину отвесил.
– Пожалуйста, не думайте... Я сам за себя отвечу и следователю скажу, как было. Не надо за меня заступаться, товарищ старший лейтенант.
Иванов странно посмотрел на него долгим и непонятным взглядом. Глаза у него были воспалены от хронического недосыпания.
– Приказы полагается выполнять, Новиков, – сказал он тихо, без привычной сухости. – Мы военные люди, на службе. Не у тещи на блинах. Незнакомая улыбка тронула его губы. – Я, правда, забыл, у тебя ведь нет тещи.
У Новикова от этих слов стиснулось сердце. Обычные, не очень понятные, они затронули душу, и от прежней ожесточенности следа не осталось.
– Товарищ старший лейтенант...
– Давай без лишних эмоций. Спать отправляйся. Успеешь пару часиков прихватить.
Спать он не пошел. Знал: ляжет на свою койку и будет ворочаться с боку на бок на соломенном матраце, как на горячих углях, перебирать события суматошной ночи, наново переживать их – до малейшего оттенка, вникать в произнесенные Ивановым слова и отыскивать потайной смысл.
Сказанное Голяковым было яснее ясного.
Спать не хотелось.
В комнате для чистки оружия он был один. Пахло ружейным маслом, махорочным дымом; терпковатый масляный дух напитал пол, стены, деревянный стол, весь заляпанный жиром, испещренный зазубринами.
Почистить оружие было нехитрым делом. С этим Алексей управился быстро. Без нужды прошелся по стволу автомата чистой ветошкой, собрал в обрывок газеты грязную паклю, принялся вытирать со стола кляксы масляных пятен.
За этим занятием застал его дежурный.
– Кто тут шебаршит? – спросил, будто оправдывался. – Чего не ложишься?
– Да так.
– За так ничего не дают.
– А мне ничего не надо.
– Так уж не надо.
Что-то он знал, дежурный, знал и темнил. Это чувствовалось по блеску глаз, по тону, по всем тем нехитрым признакам солдатской дипломатии, какие угадываешь сразу, с первых же слов, особенно когда у тебя у самого все обострено и натянуто, как струна. В таких случаях должно прикинуться равнодушным, пройти мимо, как будто перед тобою телеграфный столб. Уж тогда какой хочешь конспиратор не выдержит.
Новикову было не по себе, какая теперь дипломатия!
– Зачем пришел?
– Я, что ли, за твоего Ведерникова автомат стану чистить? Распустился...
– Что еще?
– Поднимай его. Пускай приведет в порядок оружие. В армии нянек нету. И денщиков – то ж самое.
– Почистит.
– Черненко из твоего отделения?
– Знаешь.
– Двух патронов не хватает в подсумке.
– Найдутся. Дальше?
– Дальше, дальше... – деланно рассердился дежурный. – А еще про тебя был разговор.
– Подслушивал?
– Голяков докладывал майору Кузнецову.
Под ложечкой екнуло. Самую малость. Нетрудно догадаться, о чем докладывал старший лейтенант Голяков начальнику погранотряда. Но догадываться – одно, знать – другое.
– Старший лейтенант в канцелярии?
– Бреется, – обиженно буркнул дежурный. – Лешк, – спросил, помолчав, ты чего натворил?..
– Для кого Лешка, для тебя – "товарищ младший сержант". Запомнил? – Он сам не понял, шутя ли обрезал парня, или всерьез. Но, впрочем, тут же смягчил свою резкость: – Ничего я не натворил, годок. Службу служил. Как надо.
– Голяков докладывал, вроде ты по немцам стрелял, на ту сторону, а старший лейтенант Иванов тебя покрывает. И еще про дознавателя чего-то... Это кто такой, дознаватель?
– Человек.
– Выдуриваешься. Баньку валять каждый может. К тебе с открытой душой, как другу...
В соседней комнате затрезвонил телефон, парень опрометью бросился к аппарату и через секунду в служебном рвении зачастил слишком громко: "Так точно!", "Никак нет!", "Есть!", "Есть, товарищ майор!".
Вот завертелось, без страха подумал Новиков. Страха он не испытывал. Верил в свою правоту. Почему верил, на каком основании – даже объяснить себе не мог. Пришла злость. Молчаливая, безотчетная злость.
– Майор Кузнецов! – испуганно сообщил дежурный. – Выезжает.
– Открой пирамиду.
– ...ажно страх, какой сердитый майор. Ажно в трубке гудело...
– Открой.
– ...велел вызвать коменданта с шестнадцатой.
– Помолчи, ради бога.
– Что теперь будет, Лешк? Нахомутал ты делов.
– Моя печаль.
– Твоя...
В тающем полумраке лицо дежурного выражало испуг и казалось неестественно синим от льющегося из окна синего отсвета зари. Парень, жалеючи, немного сощурясь, будто сдерживал слезы, следил, как Новиков поставил в гнездо автомат, помедлив, достал ведерниковский и, заглянув внутрь ствола, на место не поставил, потянул подсумок Черненко и тоже положил его рядом с автоматом на табурет.
– Подними обоих.
– Ну да... До подъема вон сколько! – Часы показывали половину четвертого. – Успеется.
– Иди подними обоих.
– Было бы чего. Делов-то пустяк.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вряд ли он сознавал, почему поднял солдат, не отоспавших положенное, поднял без кажущейся необходимости, проявил ненужную жестокость по отношению к близким товарищам, с которыми до вчерашнего дня бескорыстно делился всем, что имел – папиросами и халвой, купленными на небольшое жалованье отделенного командира, сокровенными мыслями, пересказывал содержание прочитанной книги, где мог, закрывал глаза на мелкие проступки и незначительные ошибки друзей, был с ними мягок и обходителен, как с второклассниками, а не с бойцами своего отделения. Еще толком не осмыслив происшедших в себе перемен, не обнаружив, когда сломались привычные взгляды и то настоящее, чем и в чем он жил повседневно до этого часа, приобрело иную окраску и особое значение, он, однако, с удивительной ясностью, понял, что отныне жить, как прежде, не сможет; как бы ни распорядилась судьба, чем бы ни обернулась стрельба по немцам – пусть даже судом военного трибунала, прежнее в нем навсегда отмерло.
Еще вчера или двумя днями раньше не пришло бы в голову будить – ни свет ни заря – утомленных людей. Пожалуй, он бы сам отыскал оброненные Черненко патроны, а то, гляди, заодно со своим почистил и автомат Ведерникова.
Сейчас он молчаливо наблюдал за ползающим по полу невыспавшимся Черненко, слышал за спиной сердитое сопение Ведерникова. В открытую дверь доносилось частое шорканье шомпола по стволу автомата, и не было ни капельки сожаления ни к одному из бойцов.
– Тэ ж мэнi зайнятiе придумав, – бубнил Черненко. – Тэмно ж, як у склепе, а воно, дывись, прыказуе... – По натуре веселый хлопец, Черненко зло покалывал своего отделенного карим глазом, открывая толстогубый рот и сердито бубня: – И чого б оцэ стояты над головою?
– Ищите.
– А я що роблю? Шукаю. Чы, можэ, кому-нэбудь здается, що я танцюю, то нэхай очi протрэ хустынкою... Ай, лялечки-малечки, – весело затараторил по-русски. – Вот вы игде прохлаждаетесь. – С этими словами парень нырнул под стол, завел руку в угол и в самом деле извлек два патрона. – Ваше приказание выполнил! – сказал дурашливым тоном, вскинул ладонь к козырьку воображаемой фуражки, но, остановленный многозначительным взглядом дежурного, опустил ее.
Почти одновременно из комнаты для чистки оружия вышел Ведерников, поставил почищенный автомат в пирамиду.
– Порядок, младший сержант, – сказал он тоном доклада. – Приказание выполнил.
– Хорошо. Идите спать.
Новиков с приятным удивлением отметил не сразу угаданную перемену в Ведерникове. Аккуратно подтянутый, в подпоясанной ремнем гимнастерке и начищенных сапогах, он с незнакомой благожелательностью обратил к своему отделенному слегка тронутое оспой широкое лицо – будто ждал дальнейших распоряжений.
– Поспать бы неплохо, – согласился Ведерников. – Только черта лысого уснешь.
Новиков поймал на себе его мимолетно скользнувший сочувственный взгляд и без труда догадался, чем вызваны перемены – знает: дежурный успел раззвонить. И странно, не сочувствие тронуло душу, а именно желание скрыть его, поглубже упрятать. То и другое было не свойственно мрачноватому Ведерникову.
Черненко спрятал патроны в подсумок, не уходил, стоял, пританцовывая босыми ступнями по заслеженному полу дежурки, притворялся, будто ему холодно, и плутовское выражение не сходило с его смуглого тугощекого лица. "И этот знает, – подумал Новиков. – Знает и виду не подает. Как сговорились ребята".
До этой минуты не приходилось задумываться, как к нему относятся подчиненные – просто не возникало повода для таких мыслей. Его отношение к ним было разным, потому что сами они тоже были неодинаковыми. И вот в короткие секунды, казалось бы, не подходящие для анализа, он увидел рядом с собой друзей, он это уловил обостренным до крайности восприятием, уловил по напряженным лицам, по тому, что, выполнив его приказание, не оставили его одного.
Протяжно зазвонил телефон. Дежурный схватил трубку.
– Удираем, хлопцы, – подмигнул обоим Черненко. – Начальство едет. Заставит работать.
Маленькая хитрость, к какой он прибегнул, выдала его с головой дежурный еще и слова не произнес, пожалуй, еще не знал, кто звонит, а Черненко заговорил о начальстве.
"Значит, и у них из головы не выходит. Ждут майора Кузнецова, который мою судьбу должен решить".
От этой мысли Новикова обдало теплой волной.
– Пошли, ребята. Поспать все-таки надо. Сегодня банный день, – добавил, неизвестно к чему вдруг вспомнив о бане.
– И то работа, – охотно согласился Черненко. – Храпанем минуток по шестьдесят на каждого, с добавочкой по сто двадцать. Так, Серега?
– Мели, Емеля, – подтолкнул его Ведерников в спину. – Любишь ты языком работать. Погляжу, как утром лопатой пошуруешь.
Утро занималось погожее. В окно лился розовый свет. Солнце еще пряталось, но край неба за заставскими строениями разгорался и пламенел, оттесняя и рассеивая зыбкий предутренний мрак, медленно поджигая все небо.
День обещал быть по-летнему знойным.
6
"...Как дознался я про слова Голякова, про то, что Алексея
нашего ну, стал-быть, отделенного командира, под трибунал
грозятся, места не нахожу себе... Ни свет ни заря кинулся до
старшего лейтенанта Иванова. Он на вид строгий мужчина, а так
душа мужик... Разговора не получилось, и я пошел... Суббота,
известно, банный день, всякие там хозработы, и мы в ту последнюю
мирную субботу жили по распорядку дня, как положено жили. Только
замест хозработ оборону совершенствовали. Вроде день был славный,
солнце и все такое, а мы не особенно веселые были... Поверьте,
даже детишки – и те без баловства играли... Запомнился мне
мальчоночка, приезжий, ну, прямо птичка... Отделенный, Новиков,
стал-быть, все с ним заговаривал... Характер у него был, у
младшего сержанта, – виду не показывал, что над ним трибунал
висит... Ждали мы все, как один, что майор Кузнецов решит..."
(Свидетельство С.Ведерникова)
Койки касались одна другой необмятыми шуршащими матрацами, которые в конце прошлой недели заново набили соломой.
– Спи, младший сержант. Старайся про то не думать.
– Пробую. Что-то не особенно получается.
– На твоем бы месте любой саданул по ним. Начальник отряда зазря не обидит. Ты не думай.
Успокаивающий шепот Ведерникова не достигал цели. Избыточно много встрясок принесла ушедшая ночь, слишком много мыслей нахлынуло вдруг, и Новиков, еще укладываясь на жесткий матрац и чувствуя телом почти каждую соломинку, был уверен, что поваляется два-три часа, а там придет время поднимать отделение, довершать работу на своем участке оборонительного рубежа вокруг заставы, делать субботнюю приборку казармы и территории – не заметишь, день пролетит. А еще в баню надо поспеть...
Он будто провалился в глубокий овраг и летел, летел, покуда не опустился на мягкое дно, в густую траву, не почувствовав удара или хотя бы толчка. Трава сомкнулась над ним, отсекла от всего, чем был занят мозг.
Ведерников, едва уснул отделенный, быстро оделся, тщательно оправил на себе гимнастерку, оглянулся на спящего, надел поглубже фуражку и быстрым шагом направился в канцелярию, где надеялся застать Иванова. Он к нему давно собирался, но все откладывал до удобного случая – старший лейтенант в последние дни ходил сумрачный, замкнутый: то ли задергался в круговерти накалявшейся обстановки, то ли его задергали. Во всяком случае, не больно-то хотелось Ведерникову открывать душу, ежели мысли у начальства заняты другим, ежели начальству не до тебя.
Правду сказать, и случай не выпадал. А наболевшее сидело внутри, как граната с выдернутой чекой.
Иванов спал на застеленной койке, свесив ноги в пыльных сапогах, похрапывал. Даже во сне лицо его оставалось нахмуренным, и розовые блики рассвета еще резче подчеркивали эту его хмурость, высветливая плотно сжатые губы, складку над переносьем.
Ведерников попятился было к двери, чтобы опять ни с чем отправиться восвояси – ведь и старший лейтенант не двужильный.
Да только вдруг заупрямился и, сделав к двери пару шагов, вернулся назад, почти на середину: как чувствовал – дожидаться случая можно до морковкина заговенья.
– Вы ко мне, Ведерников?
– Так точно. К вам, товарищ старший лейтенант. – Выпалив эти несколько слов одним духом, Ведерников усомнился: не почудилось ли? Иванов как спал, так и спал, даже всхрапнул, лежа в той же позе. – Вопрос у меня, товарищ старший лейтенант.
Иванов молчал. И вдруг сел на кровати, запрокинул голову, тряхнул ею, сгоняя остатки сна, мгновенно поднялся.
– Ну что у вас? – спросил не больно-то приветливым тоном. – Опять про войну?
Как между глаз двинул. После такого полагалось повернуться через левое плечо и выполнить любимую команду начальника заставы: "шагом марш", к чертям собачьим, чтобы ненароком с языка лишнее не сорвалось.
Только не затем приходил, чтобы ни с чем уйти. Внутри маленько шевельнулась граната-боль.
– А про что можно?
Бровью старший лейтенант не повел. Шагнул к письменному столу, сдвинул в сторону алюминиевую чашечку с помазком и остатками мыла, приподнял на столешнице стопку тетрадей, открыл ящик стола – что-то искал и, не находя, морщился.
Курево, догадался Ведерников. А не подумал, почему про войну спросил, упредив вопрос, слова не дал сказать. В кармане нащупал початую пачку "махорковых", горлодер винницкой фабрики, утеху солдатскую – потянешь, глаза на лоб.
– Другие вопросы есть?
– А мой – не вопрос?
– Нет.
– Товарищ старший лейтенант!.. – Граната-боль перевернулась, подпрыгнула к горлу. – Товарищ старший лейтенант!.. Да что же это такое... Война...
– Не ори, у меня хороший слух... Ты что, можешь ее отменить, войну?.. Спросил и тут же замкнулся. – Все, Ведерников, у меня нет времени на пустое. Свободны, шагом марш!
– Поговорили.
– Что?
– Разъяснили, говорю, в тонкостях.
– Языкатый. – Иванов непонятно усмехнулся, чуть искривив тонкие губы.
– В голове посветлело. А то ходил недоумком.
– Правда?
– Полная ясность, товарищ старший лейтенант. Понимаю, за что моего отделенного командира под суд... Так его! В тюрягу! Чтоб сам знал и другим неповадно... – Говорил, распаляясь, не целился, а попадал прямо в десятку, лупил по больному короткими очередями, не заботясь, не думая, чем это может окончиться для него. Бил непрощающе, наповал. – Все об себе думают... Верно?
– А ты смелый, Ведерников!
– Какой есть. В кусты не полезу. Как некоторые. Без надобности ползти не стану. А нужно – в рост пойду... Не то что некоторые...
Лежавшая на спинке стула рука старшего лейтенанта сжалась в кулак. Он оглянулся на дверь, за которой, слышно, терли пол мокрой тряпкой и хлюпала в тазу вода. И, будто успокоившись от этих мирных звуков, разжал прокуренные желтые пальцы.
– Выговорился? – спросил он, не оборачиваясь к Ведерникову, и крикнул дежурного.
Без чувства страха, еще не остыв, не выложив всего наболевшего, Ведерников предположил, что старший лейтенант ему этого не простит и дежурного позвал неспроста – гауптвахта помещалась в этом же доме, при штабе комендатуры.
– Прибыл по вашему приказанию! – Дежурный вытянулся в проеме двери.
– Сбегай на квартиру за папиросами. На веранде лежат.
– Есть сбегать за папиросами! Разрешите идти?
Из окна канцелярии, за кустами сирени, был виден командирский домик, облитый пламенем разгорающейся зари. В окнах обращенной к солнцу веранды отражался яркий свет зари, и капли росы на отцветшей сирени, сверкая, переливались розовым и зеленым.
Взгляд Иванова был прикован к горящим стеклам веранды. Но вот он двинул плечом, будто выставляя за дверь непонятливого дежурного, и оторвал взгляд от дома.
– Отставить папиросы!
– Я быстро, товарищ старший лейтенант. Я мигом.
– Не надо.
Дежурный вышел.
Нехорошее чувство шевельнулось в груди у Ведерникова: боится, чтобы дежурный не разбудил сына. У него, видишь ли, сын. Его нельзя будить. У других, стало быть, не такие дети. Чужие, они – чужие. На других он плевать хотел. Своя рубаха ближе к телу.
По инерции накручивались еще какие-то обидные для Иванова слова, наматывались на язык, не слетая с него, но – странно – без прежней злости, не принося злорадного чувства удовлетворенности, будто не он только что стрелял по старшему лейтенанту короткими очередями слов, попадая то в сердце, то в голову.
Злость испарилась.
– У тебя есть закурить?
Иванов протянул руку, и Ведерников поспешнее, чем хотелось, выдернул из кармана свой горлодер, выщелкнул сигарету и, не глядя в сразу побледневшее, окутавшееся махорочным дымом лицо, почувствовал, что злости против старшего лейтенанта как не бывало и уже не хочется ни доказывать ему свою правоту, ни спорить, ни говорить о чем бы то ни было. Погасило злость. Было такое чувство, что зря приходил – и Новикову не помог, и Иванову зря досадил.
"Насчет сына ты маленько подзагнул, парень, – подумал Ведерников, мысленно осуждая себя за горячность. – Нет его здесь, у бабки гостит вместе с матерью".
– Иди, Ведерников. Служить надо.
Он сказал обыденные слова, какие за недостатком времени разъяснять не стал, сказал, наверное, не ему первому, а может, себе сказал, глуша тревогу, убивая мысли о личном. Но этих слов Ведерникову было достаточно – все видит и знает начальник заставы, и не его вина, что вынужден молчаливо исполнять приказы – служба!
Но не мог Ведерников унести с собой новую боль, вошедшую в него только сейчас, в канцелярии, когда проследив за обращенным к горящим стеклам веранды взглядом старшего лейтенанта, понял его с опозданием.
– Вы бы жене прописали, чтоб покамест не верталась сюда. Оно бы тогда на душе поспокойнее. Я, конечное дело, извиняюсь, не в свое дело встрял...
Как чувствовал – промолчит Иванов.
Тихо притворил за собой дверь, зашагал по еще влажному после мытья крашеному полу, унося свою и чужую тревогу, вышел во двор, закурил и почувствовал легкое головокружение. Стало горько во рту. От глубокой затяжки его качнуло, но он, преодолев слабость, понял, что полынная горечь не только от сигареты, набитой махорочной крошкой. Во дворе было пусто, за воротами слышались шаги часового, из кухни раздавались нечастые глухие удары.
Ведерников огляделся по сторонам, и взгляд его невольно задержался на окнах веранды командирского домика. Солнце поднялось, стекла погасли; ветер шевелил белые шторки с нехитрой кружевной вязью по нижнему срезу, приоткрывая никелированную спинку детской кровати, – похоже, дверь на веранду не была заперта. Ведерникову даже показалось, будто увидел черноволосую детскую головенку на белой подушке.
"Ребят почему не увозят? – недоуменно толкнулось в мозгу. – Неужели командиры не понимают, что немец держит под обстрелом заставские строения! Увезли бы ребят, пока можно".
Словно в подтверждение, за заставой, на станции, взревел паровоз.
Мальчишечку Новиков заприметил давно. В белой панамке, в коротких серых штанишках с перекрещенными по груди шлейками и в красных сандаликах на тоненьких голенастых ножках, он удивительно напоминал аистенка. Мальчик наблюдал за бойцами, напряженно, с недетской серьезностью, и медленно шажок за шажком – приближался к траншее, узколицый, остроносенький, похожий на робкую птицу.
День разгорелся, во всю силу жгло солнце, и Новиков часто, почти за каждым взмахом лопаты облизывал губы и сплевывал мелкую, противно скрипевшую на зубах песчаную пыль. Вдоль всей траншеи взлетали отполированные до блеска лопаты и глухо шлепался на траву спрессованный белый песок.
Парни работали молча, без привычной подначки и беззаботного трепа, пыль оседала на их потные спины и руки, набивалась в волосы, пудрила лица; Новиков не объявлял перекур, хотя у самого ныла спина и руки налились тяжестью – дел оставалось на каких-нибудь полчаса: углубить траншею на пару штыков да замаскировать бруствер.
На траве, под кустами сирени у командирского домика, играли дети; загоревшие, крепенькие, они резко отличались от бледного тощенького мальчика в красных сандаликах.
Явно нездешний, он одиноко наблюдал за Новиковым со стороны. Было что-то притягательное в беззащитном ребенке. Он стоял метрах в двух от траншеи, не смея подойти ближе.
– Как тебя зовут? – спросил Новиков.
– Зяблик, – ответил мальчик тоненьким голосом.
– Хорошее у тебя имя, Зяблик.
– Это не всамделишное. Меня мама так называет. – Мальчик доверчиво подошел ближе. – Я – Миша. Мне уже четыре года.
– Ты совсем взрослый. – Новиков отставил лопату, и Миша это понял как приглашение к разговору.
– Дядя, – позвал он. – А зачем вы копаете?
– Нужно.
– А зачем нужно?
– Станешь пограничником, тогда узнаешь. – Сказал и осекся под немигающим взглядом синих Мишиных глаз. – Ладно, Мишук, иди к ребятам, иди играй.
Но мальчик подошел еще ближе, к самому брустверу.
– А почему столько дядев копает?
– Чтобы скорее сделать.
– А потом что?
– Дом будут строить.
– Неправда. Пограничники должны стрелять и маршировать. – Он раздельно, с трудом произнес последнее слово и изобразил, как должны стрелять пограничники. Но не только это его смущало. – Почему у всех такие маленькие лопатки?
– Еще не выросли.
– Правда, – согласился мальчик. – У меня тоже есть лопатка. Мама купила. И она вырастет?
– Конечно.
– Я тоже хочу копать. – Ребенок потянулся к лопате.
– Ты еще маленький. Вырастешь большой-большой, тогда получишь такую же.
– Можно мне поиграть в песочке?
– Это – да. Если тебе нравится. Только подальше, а то еще свалишься.
– Не, я домик буду строить.
Каждый принялся за свое: мальчик – возводить дом из песка, Новиков рыть траншею.
Мятущиеся ласточки стригли высокое знойное небо. Из-за реки едва слышался гул. Мальчик время от времени поднимал голову кверху – не то смотрел на ласточек, проносившихся над ним с протяжным писком, не то прислушивался к непонятному шуму из-за реки.
Работать с прежней сосредоточенностью Новиков больше не мог, нет-нет, а беспокойно поглядывал на ребенка, поднимал глаза к Ведерникову, задерживал взгляд на игравших под сиренью ребят – все занимались своим, и он не понимал, почему вдруг нахлынуло беспокойство.
Так продолжалось еще какое-то время, покуда он не выбрался из траншеи.
Был день как день – по-летнему знойный. Светило солнце. В траве под деревьями плясали веселые блики. Блестели оконные стекла и провода на телефонных столбах. Была суббота как суббота – топилась баня, вкусно пахло еловым дымком, кто-то успел нарезать березовые веники, навесить в теньке под стрехой, чтобы немного прижухли, видать, старшина расстарался; и по-летнему уже, по-июньски, в воздухе дрожало легкое марево, над траншеей оно казалось несколько гуще – словно дым, и было заметно, как курится над бруствером влажный песок.
День как день, и суббота как суббота.
Ничего внешне не изменилось. Разве что на заставу снова пришла тишина, от которой успели отвыкнуть. Было так тихо, как только может быть на границе в безветренный летний полдень – кажется, слышишь шорох иглицы на муравьином кургане, и сам ты как бы становишься невесомым.
Но сейчас тишина вошла в Новикова не вдруг – он обнаружил ее лишь тогда, когда – в который раз! – оглядел присмиревших детей под кустами, молчаливых бойцов в траншее, безмолвного мальчика-аистенка; дымок над заставской баней и тот поднимался ровным столбиком, прямой, как свеча.
От тишины и безмолвия Новикову стало не по себе. Он почувствовал огромную внутреннюю усталость, накатившую, как показалось ему, ни с того ни с сего, беспричинно, и не мог избавиться от ощущения ненужности тишины, будто пришла она не ко времени, как некстати возвратившийся гость, с которым недавно простились.
Не стоило больших трудов догадаться, что еще с ночи в нем поселилось и утверждается чувство неумолимо надвигающейся беды, и хотя он старался не думать о ней, она напоминала о себе непрестанно, заставляла ждать чего-то пугающего – возможно, минуты, когда позовут к дознавателю... Или когда приедет майор Кузнецов...
Он постарался отогнать эти мысли, подумал, что просто устал от множества переживаний, потому и мелется в голове всякий вздор. Молчат парни – так что? В такую жарищу не больно-то охота болтать: язык к нёбу присох. Дети играют молча? Это их дело. А нам, солдатам, работать надо.
Спрыгнул в траншею, сердясь на себя, с каким-то остервенением наверстывая упущенное, принялся долбить ровик: удар лопатой – выброс, еще удар – снова выброс. Слежавшийся под толщей земли изжелта-белый песок в красных прожилках между пластами шлепался на твердую землю не рассыпаясь; удар – выброс, удар – выброс; единство механических ударов и звуков создавало иллюзию мирной работы.
Но только иллюзию. Буквально через пару минут он выглянул и увидел мальчика в красных сандаликах, строившего песчаный домик; потянуло взглянуть на детей под кустами сирени. Они, как прежде, сидели на траве полукругом трое мальчиков и две девочки, играли – но больно уж тихо, в не видимую отсюда игру; как прежде, над бруствером взблескивали на солнце саперные лопаты; метрах в полутора позади работал Ведерников. Он успел, насколько нужно, углубить траншею, вырубил ступеньку на дне и теперь, ловко орудуя короткой лопаткой, аккуратно выдалбливал в стенке нишу под цинки с патронами.
Над всеми и всем лежала зыбкая тишина.
Ведерников тоже не оставлял без внимания своего отделенного, видел, как тот мается, места себе не находит: хотел подойти переброситься парой слов и совсем уж было собрался, но тут Новиков вылез наверх.
До минувшей ночи отношение Ведерникова к младшему сержанту определялось служебной зависимостью – и только. В глубине души он к нему не питал уважения – учитель, пускай бы возился в школе с детишками. Какой из него командир отделения! Никакой, хоть куда как грамотный. Отделенный должен обладать и голосом, и характером, и собственным мнением. А у этого голосишко – так себе, характером – жалостливый. Что до мнения, до самостоятельности в суждениях, так разве не он без конца повторял: "Немецкие войска прибыли сюда на отдых. Воевать против нас не собираются". Словом, талдычил, что велели. Не раз думалось рядовому Ведерникову: "Поглядим, что ты запоешь, парень, когда жареный петух пониже спины клюнет, когда обстановочка повернет до настоящего дела! Как на финской..."
И вот нынешней ночью мнение об отделенном резко переменилось – на уровне оказался младший сержант. Зря на него грешил. Недаром говорится чтобы узнать человека, надо пуд соли с ним съесть. И верно: не случись боевого столкновения, не прояви Новиков командирский характер хотя бы с тем же подъемом ни свет ни заря, когда заставил привести в порядок оружие, разве пошел бы Ведерников просить за него старшего лейтенанта Иванова? Ни за что! А сейчас, ежели потребуется, так к майору Кузнецову, к начальнику отряда побежит.
В оценке отделенного Ведерников оперировал доступными и близкими ему категориями, и главным мерилом оставался командирский характер. Вот даже сегодня сказал, как отрубил: до конца работы никаких перекуров.
Волнение Новикова словно передалось Ведерникову. Он с нетерпением ждал, пока все справятся с делом, и с удвоенной энергией принялся долбить плотный грунт, от пыли щуря глаза и стараясь не порушить стену.
Переживает, сожалеюще думал о Новикове, понимая, что любой бы переживал: не шуточное дело в такое время нарушить приказ! Загремишь в трибунал как миленький. Обязательно надо обратиться к майору. Мысль эта настолько крепко овладела Ведерниковым, что ни о чем другом он больше думать не мог. Ему показалось, что замедлился темп работы и хлопцы тянут вола, из-за этого, гляди, прозеваешь начальника отряда – заскочит в канцелярию Иванова или в кабинет коменданта, и туда не очень-то сунешься.
– Филонишь, сачок, – кольнул он Черненко. – Кончай давай. Ковыряешься тут...
Могло показаться, будто Черненко все это время ждал, пока его затронет Ведерников. В одно мгновенье преобразилось смуглое лицо; он лукаво прищурил глаза под посеревшими от пыли бровями, но сразу же, изобразив испуг, приставил лопату "к ноге", выструнился и гаркнул: