Текст книги "Садок судей"
Автор книги: Велимир Хлебников
Соавторы: Екатерина Низен,Елена Гуро,Николай Бурлюк,Давид Бурлюк
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Николай Бурлюк
Самосожжение
Op. 1.
Зажег костер
И дым усталый
К нему простер
Сухое жало.
Вскипает кровь.
И тела плена
Шуршит покров
В огне полена.
Его колена —
Языков пена
Разит, шурша;
Но чужда тлена
Небес Елена —
Огнеупорная душа.
Поэт и крыса —
вы ночами…
«Поэт и крыса – вы ночами…»
Op. 2.
Поэт и крыса – вы ночами
Ведете брешь к своим хлебам;
Поэт кровавыми речами
В позор предательским губам,
А ночи дочь, – глухая крыса —
Грызет, стеня, надежды цепь,
Она так хочет добыть горсть риса,
Пройдя стены слепую крепь.
Поэт всю жизнь торгует кровью,
Кладет печать на каждом дне
И ищет блеск под каждой бровью,
Как жемчуг водолаз на дне;
А ты, вступив на путь изятий,
Бросаешь ненасытный визг, —
В нем – ужас ведьмы с костра проклятий,
След крови, запах адских брызг.
А может быть отдаться ветру,
В ту ночь, когда в последний раз
Любви изменчивому метру
Не станет верить зоркий глаз? —
А может быть, когда узнают
Какой во мне живет пришлец,
И грудь – темницу растерзают,
Мне встретить радостно конец? —
Я говорю всем вам тихонько,
Пока другой усталый спит:
«Попробуй, подойди-ка, тронька, —
Он, – змей, в клубок бугристый свит».
И жалит он свою темницу,
И ищет выхода на свет,
Во тьме хватает душу – птицу,
И шепчет дьявольский навет;
Тогда лицо кричит от смеха,
Ликует вражеский язык:
Ведь я ему всегда помеха, —
Всегда неуловим мой лик
Душа плененная
Op. 3.
Круг в кругу черти, – черти,
Совершай туманный путь,
Жизни тусклыя черты
Затирай глухая муть;
Все равно ведь не обманешь,
Не пройдешь волшебный круг:
Пред собой самим ты станешь,
Раб своих же верных слуг.
Тонкогубый, нервный разум,
Чувство, – вечная печать, —
Заполонят душу разом,
Стоит ей начать искать.
И в гимназии и дома
Потекут пугливо дни,
Сердце искривит оскома,
Мысли станут так бледны.
«Вдохни отравленную скуку…»
Op. 4.
Вдохни отравленную скуку
Прошедших вяло вечеров
И спину гни, лобзая руку,
С улыбкой жадных маклеров, —
Ты не уйдешь от скучных бредней,
И затуманишь свой же лик,
На зеркалах чужой передней,
Публичной славою велик.
Твоих неведомых исканий
Седой испытанный старик,
С умом змеи, с свободой лани, —
Неузнанный толпой твой лик;
Пройдет с опущенной главою
Сквозь строй упершихся зрачков.
Всем служит гранью роковою —
Нестройной зыбкой жизни зов.
«Осталось мне отнять у Бога…»
Op. 5.
Осталось мне отнять у Бога,
Забытый ветром, пыльный глаз:
Сверкает ль млечная дорога
Иль небо облачный топаз, —
Равно скользит по бледным тучам
Увядший, тусклый, скучный ум.
И ранит лезвием колючим
Сухой бесстрашный ветра шум.
О ветер! похититель воли,
Дыханье тяжкое земли,
Глагол и вечности и боли
«Ничто» и «я», – ты мне внемли.
«День падает, как пораженный воин…»
Op. 6.
День падает, как пораженный воин,
И я, как жадный мародер,
Влеку его к брегам промоин,
И, бросив, отвращаю взор.
Потом чрез много дней, случайно,
Со дна утопленный всплывет;
На труп, ограбленный мной тайно,
Лег разложения налег,
И черт знакомых и ужасных
Дух успокоенный не зрит,
Его уста навек безгласны —
В водах омытый малахит.
В своем бесформенном молчаньи
Творец забытых дел – вещей,
Средь волн в размеренном качаньи,
Плывет как сказочный кощей.
И пепел зорь лежит на щеках,
Размыл власы поток времен
И на размытых гибких строках
Ряд непрочитанных имен.
Один из многих павших, воин,
В бою с бессмертным стариком,
Ты вновь забвения достоин,
Пробитый солнечным штыком.
«Из всех ветрил незыблемого неба…»
Op. 7.
Из всех ветрил незыблемого неба
Один ты рвешь закатные цветы,
Уносишь их во мрак Эреба. —
В тайник восточной темноты.
И опустевшие поляны
Не поят яркость облаков,
Зажили огненные раны
Небесных радужных песков.
Ушел садовник раскаленный,
Пастух угнал стада цветов,
И сад ветрил опустошенный
К ночной бездонности готов.
Унесены златые соты,
Их мед не оросит поля.
Сокрытых роз в ночные гроты
Не вынет мед пчела – земля.
«Понятна странная смущенность…»
Op. 8.
Понятна странная смущенность
И к нервным зовам глухота: —
Мой дух приемлет ущербленность,
Его кривится полнота.
И с каждым днем от полнолунья
Его надежд тускнеет луч…
Ах! мудрость, строгая шалунья,
Вручит не мне эдемский ключ!
Ее усердные призоры
Гасят бесплодные огни
И другу вшедшему на горы,
Кричу я: «спину ты согни!»
И вот на бледном небоскате
Он выгнул желтый силуэт;
По нем тоскою как по брате:
Чужим ведь светом он согрет.
И здесь отторгнутый взираю
На голубые дня врата…
И се – неведомому раю
Души отдалась нагота.
«Приветы ветреной весны…»
Op. 9.
Приветы ветреной весны,
В тюрьме удушных летних дней,
Завяли; и места лесны
И степь и облака над ней
Стареют в солнечных лучах.
И, как привычная жена,
Земля, с покорством дни влача,
– Усталостью окружена
Немеют в небе тополя,
Кристально реют коромысла
И небо, череп оголя,
Дарует огненные числа.
Во всем повторенная внешность
Кует столетьям удила, —
Вотще весне прошедшей нежность
Надежду смены родила.
«По бороздам лучей скользящих…»
Op. 10.
По бороздам лучей скользящих
Ложится отблеск огневой.
Диск солнца, горизонт дымящий,
Одел оранжевой фатой.
Повсюду побежали тени: —
От бурьянов, могил, копиц,
И, провожая час вечерний,
Отчетлив голос чутких птиц.
Завяли пыльные побеги
Ветров торивших колеи.
Им проезжавшие телеги
Давали тело – вид змеи.
Теперь бессильные поникли
На зелень придорожных трав:
(И мы ведь к отдыху привыкли.
За день от суеты устав).
Зацвелый запад рассыпает,
Красы, как лепестки цветок,
И алым отсветом смягчает
Звездами блещущий восток.
Степи притихнувшей пустыня
В час на вечерний – сфинкса лик,
Чей тихо шепчущий язык
Пронзает сталью звездных пик.
Ночная езда
I
Op. 11.
Стихают смех и разговоры
Во мраке дремлющих аллей.
Шутливые смолкают споры
О том, кто Настеньки милей, —
К нам тихие приходят горы
Из затуманенных полей.
Всем надоел костер дымящий
И игры в прятки и кольцо,
И поцелуи в темной чаще,
И милой нежное лицо, —
Морфея поцелуи слаще:
Идут к от'езду на крыльцо.
«Алеша! где моя крылатка?
Вы с ней носились целый день». —
– «Вы знаете, какой он гадкий!» —
– «Вы осторожней – здесь ступень» —
– «Я вообще до фруктов падка,
Теперь merci, – мне кушать лень» —
– «Ты, мамочка, садись в коляску,
А девочки займут ландо:
Она не так, как этот тряска;
Мишель и я махнем бедой». —
– «Сергей, не забывай же нас-ка!» —
– «Маруся, приезжай средой!»
II
Прохладной пылью пахнет поле
И ровен рокот колеса.
Усталый взор не видит боле
Как бесконечны небеса; —
Душе равны и плен и воля, —
Ее питает сна роса.
В распутий равнодушной раме,
Наш старомодный фаэтон
С зловеще – черными конями,
В ночи как Ассирийский сон,
Вдруг промелькнул перед глазами,
На миг раздвинув томный тон.
Девицы, спутницы веселья, —
Под колыхание рессор —
(Из пледов сделал им постель я)
Уснули, как вакханок хор;
И он – дневных тревог похмелье —
Лелеет, как любовный вор.
И как укромных исполнений,
Так и безумия дворцов,
Он постоянный добрый гений —
Венечный цвет земных концов,
Денных забот и утомлений
Всегда последний из гонцов.
Его покоящим объятьям
Мы отдаемся без стыда,
Неприкрываясь даже платьем,
А он, как теплая вода,
Покорен ласковым заклятьям,
Целует нежно без следа.
И целомудренная дева,
Которую пугает страсть,
Ему, без робости и гнева,
Спешит красы отдать во власть, —
Как обольстительница Ева
Плоды падения украсть.
Ну, как не возроптать желанью,
На греков, чьей виной Морфей,
Не Артемида с гордой ланью,
Нам смертным льет напиток фей. —
Ужель осталось упованью
Во сне единственный трофей?!
«Неотходящий и несмелый…»
Op. 12.
Неотходящий и несмелый
Приник я к детскому жезлу.
Кругом надежд склеп вечно белый
Алтарь былой добру и злу.
Так тишина сковала душу
Слилась с последнею чертой,
Что я не строю и не рушу
Подневно миром запертой.
Живу, навеки оглушенный,
Тобой – безумный водопад
И, словно сын умалишенный,
Тебе кричу я невпопад.
Две девушки его пестуют…
«Две девушки его пестуют…»
Op. 13.
Две девушки его пестуют —
Отчаяние и Влюбленность,
И мертвенность души пустую
Сменяет страсти утомленность.
О! первой больше он измучен, —
Как холодна ее покорность,
Как строгий лик ее изучен,
Пока свершалась ласк проворность.
И взор его пленен на веки
Какими серыми глазами
И грудей льдяной – точно реки,
Прошли гранитными стезями.
Вторая – груди за корсажем
И пальчик к розам губ приложен
Он служит ей плененным пажем,
Но гроб обятий невозможен; —
На миг прильнула, обомлела,
И вот, – мелькают между древий
Извивы трепетного тела
И разливается смех девий.
Ушла. И жуткой тишиною
Теперь другая околдует; —
Две девушки его пестуют…
Уж бледный профиль за спиною
Через плечо его целует.
«Быть может, глухою дорогой…»
Op. 14.
Быть может, глухою дорогой
Идя вдоль уснувших домов,
Нежданно наткнусь на берлогу
Его – изобревшего лов.
Растянет на ложе Прокруста
Меня и мой тихий состав
И яды, – отрада Лукусты,
Прельет, дар неведомых трав.
И сонную нить я распутав
Пойму чей занял эшафот, —
Под сенью какого уюта
Кровавый почувствовал пот.
Там, в час покоренных проклятий,
Познал твою волю Прокруст,
Когда, под пятою обятий,
Искал окровавленность уст.
Стансы
Op. 15.
«Пять быстрых лет»
И детства нет: —
Разбит сосуд лияльный
Обманчивости дальней.
Мытарный дух —
Забота двух,
Сомненья и желанья,
Проклял свои исканья.
Огни Плеяд – Мне ранний яд,
В ком старчества приметы,
Зловещих снов кометы.
Природы ков,
Путем оков
Безжалостных законов,
Лишает даже стонов.
Ее устав
Свершать устав,
Живу рабом унылым
Над догоревшим пылом.
«Днем – обезличенное пресмыкание…»
Op. 16.
Днем – обезличенное пресмыкание
Душа – безумий слесарь;
В ночи – палящая стезя сверкания —
непобедимый кесарь.
«Змей свивается в клубок…»
Op. 17.
Змей свивается в клубок,
Этим тело согревая; —
Так душа, – змея живая,
Согревает свой порок.
«Зачем неопалимой купиной…»
Op. 18.
Зачем неопалимой купиной
Гореть, не зная, чей ты лик, —
Чей покорительный язык
Тебе вверяет тень земли иной.
Елена Гуро
«В белом зале, обиженном папиросами…»
В белом зале, обиженном папиросами
Комиссионеров, разбившихся по столам;
На стене распятая фреска,
Обнаженная безучастным глазам.
Она похожа на сад далекий
Белых ангелов – нет, одна —
Как лишенная престола царевна,
Она будет молчать и она бледна.
И высчитывают пользу и проценты,
Проценты и пользу, и проценты
Без конца.
Все оценили и продали сладострастно,
И забытой осталась – только красота.
Но она еще на стене трепещет,
Она еще дышит каждый миг.
А у ног делят землю комиссионеры
И заводят пиано-механик.
. . . . . . . . . . . . . . .
А еще был фонарь в переулке —
Нежданно-ясный,
Неуместно-чистый, как Рождественская
Звезда!
И никто, никто прохожий не заметил
Нестерпимо наивную улыбку Фонаря.
. . . . . . . . . . . . . . .
Но тем, – кто приходит сюда —
Сберечь жизни —
И представить их души в горницу Христа
Надо вспомнить, что тает
Фреска в кофейной,
И фонарь в переулке светит,
Как звезда.
Детство
Меж темных елок стояла детская комната, обитая теплой серой папкой. Она летала по ночам в межзвездных пространствах.
Здесь жили двое: «Я», много дождевых духов над умывальником и железная круглая печка, а две кровати ночью превращались в корабли и плыли по океану.
За окнами детской постоянно шумел кто-то большой и нестрашный. Оттого еще теплей и защитней становились стены.
Ввечеру на светлом потолковом кругу танцевали веселые мухи. Точно шел веселый сухой дождик.
В детскую, солнечной рябью по стенам, приходили осенние утра и звали за собой играть.
Там! Ну – там – дальше, желтые дворцы стояли в небе, и на осиновой опушке, за полем, никли крупные росины по мятелкам, по курочкам и петушкам. Никли водяные, и было знобно и рано.
Это оно! Оно! Идем к нему навстречу.
Ах, какие наутро были ласковые, серебряные паутинки! Откуда они пришли? Ничего не знали – от них лежал свет, и все прощала зеленая полоса, бледная, над крайними березками.
Светились травы прядями льняных волосков, что собрать в косичку осенней лесной девочки и пойти с ней за рябиной.
Где-то молотили, собирали и готовили перед зимой. Оттого переполнена светом и спелым тишина. Оттого празднична дорожка к гумну и амбару, и, осыпанные росой, пахнут спелой землей полосы пашни. И не уходя, стоит в поле осенний веселый со светлой головой из неба.
Подходила перемена, и маленькие елочки и рябины, зная это, улыбались кверху, ждали, просияв насквозь иглами солнца и водяного неба, и до того душа танцевала с солнечными пятнышками, что, съежившись, смеялись – думали: это от красных кистей рябины и оттого, что печку затопят вечером.
Ночи стали черные, как медведь, а дни побелели, как овес.
И еще был ранний час утра, с радужными паутинными кружками на оконных стеклах.
Это оно? Это оно, бежим ему навстречу!
И белый чайный фарфор столовой был такой настояще-утренний, что не обманывались.
Второпях не знали, в кого играть: в фею, как она прядет золотые волокна, или в путешественников, накрыв стулья верблюжьим одеялом.
Это китайцы в узорных кофтах сидели на соломенных циновках, на берегу лазурного, лазурного моря.
Висел над их головами мамин лук, и порей сушился пучками. Все удалилось за лазурную полосу, и соломенное солнце, и колокольчики китайских беседок качались в стеклянном небе.
Пришли шелковые, с завитушками двоюродные сестры. Стал сразу издожденный балкон с осенними столбами, и матросские костюмчики.
Состязались, кто лучше выдует прозрачный шарик, а в призы с собой принесли светлые зернышки бисера.
И стало такое волнение, такое волнение, что, замирая, садились на корточки, и радовались.
В летучих шариках опрокидывались маленькие китайские деревья, вниз головой, и перламутровое небо было маленьким, маленьким, розовым.
Пролетали, в них отражался вверх ногами забор, и они лопались.
Уж пошушумывал мохнатый вечер в окна. Уж громадно было за окнами, чудно и чуждо, и сине, и сладко, жутко.
Управляющий в высоких голенищах спрашивал: «Что ежели будем пахать завтра?»
. . . . . . . . . . . . . . .
У реки жил еловый, лесной царь, его венчанные ветви берегли белок и птичек. У него был на носу, между глаз, сучок, а из глазок иногда смола вытекала. И весь лесной царь пахнул смолой.
Сюда приходили только на поклонение и приносили малининки и землянику на листиках, и клали к подножью царя.
Милый царь! Царь благословлял, а мурашики уносили малинку: царь принимал жертву.
И еще любили очень духа березы. У него был белый атласный лобик и глаза из мха.
Его по утрам целовали в атласный лобик.
Он светлый, давний: еще и никого и ничего не было, а лобик атласного духа был.
По атласу сквозь тени пробегает золотце.
Собираются идти за мохом и красными ягодками брусники, для зимних рам.
Придет оно! Придет оно! Ах, бежим, бежим скорее ему навстречу.
У сложенных дров сияют светлые щепки.
Уж в колеях ломкие белые звезды, и стучит обледенелое ведро у колодца утром, и готовят уроки.
Меж роялью и камином стоят вигвамы из буйволовых шкур, украшенные перьями сойки и жемчугом, и до самого ковра гостиной, под светом лампы тянется Патагония.
На берегах Эри и Онтарио краснеет брусника.
Когда пролетают вожди гордых Павнисов, на долгогривых конях, мимо окон столовой – видят звезды.
Кровати уже отплыли, и кто-то большой и нестрашный шумел за стеной.
А комната летела меж крупными звездами, в синих бархатах, и летели вместе темные башни елок хороводом стражей.
Большие прекрасные бегемоты, оставляя животами дорожку по золотому топазовому песочку, подходили к цветущим медовым деревьям, и прозрачные, полные соком медовые плоды падали им в рот.
Стороной, стороной проходили, звеня, олени.
Над вигвамами кувыркались бисерные птицы.
В мглистом, мягком небе были опрокинуты дворцы.
А с дворцов звенели колокольчики, потому что за мглистым небом убегали излучистые, меж садами розовыми, голубые дорожки.
Голубые, голубые, голубые.
Ветер
Радость летает на крыльях,
И вот весна,
Верит редактору поэт;
Ну – беда!
Лучше бы верил воробьям
В незамерзшей луже.
На небе облака полоса – уже – уже…
Лучше бы верил в чудеса,
Или в крендели рыжие и веселые,
Прутики в стеклянном небе голые.
И что сохнет под ветром торцов полотно.
Съехала льдина с грохотом.
Рассуждения прервала хохотом.
Воробьи пищат в весеннем
Опрокинутом глазу. – Высоко.
Недотрога
Было утро все убрано алмазами. По алмазным мхам, – по лугам пушило солнце лучами. Холод далеких-далеких льдов таял в воздухе горячем, с золотыми иголочками… И был Сентябрь.
Вышел Бог на лес и на луг. Выбежала к опушке белая Недотрогочка в нежную белую овечью шерсть одета, и гордая, – пальцем никому себя тронуть не позволяет.
Грелись пушистые сосны коротатики. Прокололись сквозь мхи тоненькие красные грибки, – точно булавочки. И так тихо в лесу стояло и грело Солнце, что захотелось Богу благословить кого-нибудь.
И спрашивает: «Кого благословить мне в солнечном Сентябре?» …И никто ему не ответил – никто его не видел…
Подбежала Недотрога и говорит: «А я Тебя увидала, Боже!»
Засмеялся Бог и благословил Недотрогу. Засветилась белая Недотрога, загорелась вверх песенкой, тонкой, зеленой – как елочка, хрупкой, белой – как свечечка, царственной, – как корона высоких елей.
Услыхали с севера суровые люди, – пришли и спрашивают: «Чья это песня такая королевская? Мы взбирались на ледяные горы почти до звезд, – но не встречали мы там песни прямой и гордой, как свечечка!»
И выбежали из леса маленькие доносчики и выдали:
«Это Недотрогина песня такая королевская! Недотрогу, с белым горлом, благословил Бог в Сентябре».
Взяли люди песенку в бирюзу и изумруды, и стала она им светить.
Взялись люди ловить Недотрогу, – чтоб была она с ними всякий день: ловили и не могли поймать.
Хоронили Недотрогу голубые сосны, хоронили зеленые елки: – берегли до весны… Вызвездятся белые цветы по морошкам, засветится Недотрога весне – песней, – как белый венчик, как белая коронка!..
Пусть придут с Севера люди спрашивать: «Чья это песнь нам послышалась – светится, точно белая коронка!»
Утренние страны
На земле есть утренние страны.
Жемчужнокрылые великаны живут там.
Эти страны, умытые влажной темнотой ночи, выходят нечаянной улыбкой на небо и на росную землю.
Вот из сыриных заповедных ельников поднимается невинный склон неба – на самую яснину поплывут лучезаринки.
Ясны, улыбчивы облака над голубой круглиной моря.
Неподвижно их вечное удивление; оно родилось, где легли воздушные надморные полосы в вечность, ясность, свежесть и сон.
По зеленой прозрачности улыбаются перламутром.
Только в девственно-холодном воздухе утра могут быть великаны.
Они не рождаются между нами.
Так крепок нетронутый воздух, игра, восторг и крылья.
Здесь бодры беги, радужные росы, внезапны нежные цветочные звездочки.
Ранняя страна не знает ни любопытства, ни преступленья, и жестокость сладострастия чужда ей.
Звонко по твердой утренней земле бегают веселые добродушные великаны.
Их топот раздается по бережью. Они любят взыграть на самый взбег холма – встать над морем?
Точно где-то воркует гигантский голубь? Это их гортанные голоса. Они, играя, опрокидьшают ногами свои обширные голубые и розовые чашки с утренним напитком и хохочут за горой. Но чаще их голосов их молчаливые улыбки.
И не всякий утренний час свеж довольно для чуда – чтобы народился в утренней стране и стал жемчужный.
Тайный миг утренней страны редко подстережешь.
Вот, не боясь холода, раскроются белые звездочки по суровым мхам пустырей.
Черные острия елок сторожат.
Вот родилась яснина в еще нетронутый свет утра. В этот ключевой прозрачный час на самый взлобок неба выплывет и встанет удивленное облако, выяснеет на жемчужном его лице улыбка, точно даст знак облачным лебедям за море…
Тогда народится, явится великан и побежит по взгорью.
Жемчуговый, добрый и твердый.
Тяжелодушным, непосвященным путь в страну закрыт.
Но кто хочет слышать, слышит.
Из утренней страны к нам являются вести. Между голых ветвей осинки небо прозрачно неизреченной далекостью ясности.
В траве нежданно навострились листочки. У кустов такое выражение, точно они встрепенулись, к облакам надморья протянулась веточка – это знаки оттуда.
Ах, над нашей знойной землей прохладны жемчужные льдины.
Твердые и ранние приходят из утренней страны созвучья. Все, что хочет быть девственным телом завтра и вдохновением, родилось там.
И мы узнаем всегда тех из нас, кто причастен вздрогнувшей радости ранних лучей. – По крылатым бровям, по непреклонной ясности лба, по гордой затаенной улыбке – можно всегда их узнать.
Камушки
По золотому сосно-бережью нежило солнышко. Гладило спинки ласковых камушков на песчаной ладони берега.
Проснулись камушки, круглились, сияли, укрылись, урылись бархатным песочком… Ах!
Были желанны камушковые страны… По улегшейся уласканной отмели льнули волны-воркуйки…
…Плескали в горячий бочок отмели. Протекал день по камушкам.
Пришел Ласкунчик, вырыл ямку – глубокую-глубокую. Там спали не родившиеся еще для солнца камушки, черные, слепые: залепил их сырой песок.
И пахло там соленым холодом и соленой глубокой тиной…
А наверху солнце святило валунковые светлые страны.
Ласкунчик набрал светлые валунчики: – они чирикали, точно чайки, и журчали меж пальцев.
Стало солнце старинным. Стало большое, малиновое. Село на кочку, распушило лучики.
Воркуйки нежились у отмели – пли… пли…
Больше нельзя играть камушками. Они приникли, прижались к сырому песку и спят. Камушки темные, плоские и слепые.
А у отмели невидимым шелком всю ночь нежат говоруйки – пли… пли… пли…