Текст книги "Легенда о Великом Инквизиторе"
Автор книги: Василий Розанов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Положим, что это закон логики, но, может быть, вовсе не человечества. Вы, может быть, думаете, господа, что я сумасшедший? Позвольте оговориться. Я согласен: человек есть животное по преимуществу созидающее, присужденное стремиться к цели сознательно и заниматься инженерным искусством, то есть вечно и беспрерывно дорогу себе прокладывать, хотя куда бы то ни было. Но вот именно потому-то может быть, ему и хочется иногда вильнуть в сторону, что он присужден пробивать эту дорогу, да еще, пожалуй, потому, что как ни глуп непосредственный деятель вообще, но все-таки ему иногда приходит на мысль, что дорога-то, оказывается, почти всегда идет куда бы то ни было, и что главное дело не в том, куда она идет, а в том, чтоб только шла, и чтоб благонравное дитя, пренебрегая инженерным искусством, не предавалось губительной праздности, которая, как известно, есть мать всех пороков.
Человек любит созидать и дороги прокладывать, это бесспорно. Но отчего же тоже любит разрушение и хаос? Вот это скажите-ка! Но об этом мне самому хочется заявить два слова особо. Не потому ли, может быть, он так любит разрушение и хаос (ведь это бесспорно, что он иногда очень любит, это уж так), что сам инстинктивно боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание? Почем вы знаете, может быть, он здание-то любит только издали, а отнюдь не вблизи; может быть, он только любит созидать его, а не жить в нем, предоставляя его потом aux animaux domestiques, как-то: муравьям, баранам и проч., и проч. Вот муравьи совершенно другого вкуса. У них есть одно удивительное здание в этом же роде, навеки нерушимое, – муравейник. С муравейника достопочтенные муравьи начали, муравейником, наверно, и покончат, что приносит большую честь их постоянству и положительности. Но человек существо легкомысленное и неблаговидное и, может быть, подобно шахматному игроку, любит только один процесс достижения цели, а не самую цель. И, кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения; иначе сказать – в самой жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное что, как дважды два четыре, то есть формула, а, ведь, дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. По крайней мере, человек всегда как-то боялся этого дважды два четыре, а я и теперь боюсь. Положим, человек только и делает, что отыскивает эти дважды два четыре, океаны переплывает, жизнью жертвует в этом отыскивании, но отыскать, действительно найти, – ей-Богу, он как-то боится. Ведь чувствует, что как найдет, так уже нечего будет тогда отыскивать. Работники, кончив работу, по крайней мере деньги получат, в кабачок пойдут, потом в часть попадут, – ну, вот и занятие на неделю. А человек куда пойдет? По крайней мере, каждый раз замечается в нем что-то неловкое при достижении подобных целей. Достижение он любит, а достигнуть
– уж и не совсем, и это, конечно, ужасно смешно. Одним словом, человек устроен комически; во всем этом, очевидно, заключается каламбур. Но дважды два четыре – все-таки вещь пренесносная. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит поперек вашей дороги, руки в боки и плюется. Я согласен, что дважды два четыре – превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды два пять – премилая иногда вещица. И почему вы так твердо, так торжественно уверены, что только одно нормальное и положительное, – одним словом, – только одно благоденствие человеку выгодно? Не ошибается ли разум-то в выгодах? Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, страдание-то ему ровно настолько же выгодно, как и благоденствие? А человек иногда любит страдание, до страсти, и это – факт. Тут уж и со всемирною историею справляться нечего; спросите себя самого, если только вы человек и хоть сколько-нибудь жили. Что же касается до моего личного мнения, то любить только одно благоденствие даже как-то и неприлично. Хорошо ли, дурно ли, – но разломать иногда что-нибудь тоже очень приятно. Я ведь тут, собственно, не за страдания стою, да и не за благоденствие. Стою я… за свой каприз и за то, чтоб он был мне гарантирован, когда понадобится.
Страдание, например, в водевилях не допускается, я знаю. В хрустальном дворце оно и немыслимо: страдание есть сомнение, есть отрицание, а что за хрустальный дворец, в котором можно усумниться? А между тем я уверен, что человек от настоящего страдания, то есть от разрушения и хаоса, никогда не откажется. Страдание, – да ведь это единственная причина сознания. Я хоть и доложил вначале, что сознание, по-моему, есть величайшее для человека несчастие, но я знаю, что человек его любит и не променяет ни на какие удовлетворения. Сознание, например, бесконечно выше, чем дважды два. После дважды двух уж, разумеется, ничего не остается не только делать, но даже и узнавать. Все, что тогда можно будет, это – заткнуть свои пять чувств и погрузиться в созерцание. Ну а при сознании хоть и тот же результат выходит, то есть тоже будет нечего делать, но, по крайней мере, самого себя иногда можно посечь, а это все-таки подживляет. Хоть и ретроградно, а все же лучше, чем ничего.*** Вы верите в хрустальное здание, навеки нерушимое, то есть в такое, которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое, – и что нельзя будет даже и украдкою языка ему выставить. Вот видите ли: если вместо дворца будет курятник и пойдет дождь, я, может быть, и влезу в курятник, чтоб не замочиться: но все-таки курятника не приму за дворец, из благодарности, что он меня от дождя сохранил. Вы смеетесь, вы даже говорите, что в этом случае курятник и хоромы – все равно. Да, отвечаю я, если б надо было жить только для того, чтобы не замочиться. Но что же делать, если я забрал себе в голову, что живут и не для одного этого и что если уж – жить, так уж жить – в хоромах Здесь говорится о возможностимечты, воображения, идеала, что при «курятнике» (наша беднаядействительность) сохраняется человеку, а в «хрустальном дворце» для негоисчезнет; говорится также и о потребности в нем отрицания, которое самоюидеею «дворца» уничтожается.. Это – мое хотение, это – желания мои. Вы его выскоблите из меня только тогда, когда перемените желание мое. Ну, перемените, прельстите меня другим, дайте мне другой идеал. А покамест я не приму курятника за дворец. Пусть даже так будет, что хрустальное здание есть пуф, что по законам природы его и не полагается и что я выдумал его только вследствие моей собственной глупости, вследствие некоторых старинных, нерациональных привычек нашего поколения. Но какое мне дело, что его не полагается. Не все ли равно, если он существует в моих желаниях, или, лучше сказать, существует, пока существуют мои желания? Может быть, вы опять смеетесь? Извольте смеяться; я все насмешки приму и все-таки не скажу, что я сыт, когда я есть хочу, все-таки знаю, что я не успокоюсь на компромиссе, на беспрерывном периодическом нуле, потому только, что он существует по законам природы и существует действительно. Я не приму за венец желаний моих – капитальный дом с квартирами для бедных жильцов по контракту на тысячу лет Говорится о коммунистических идеях Фурье и др. и, на всякий случай, с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске. Уничтожьте мои желания, сотрите мои идеалы, покажите мне что-нибудь лучше – и я за вами пойду. Вы, пожалуй, скажете, что не стоит и связываться; но, в таком случае, ведь, и я вам могу тем же ответить. Мы рассуждаем серьезно; а не хотите меня удостоить вашим вниманием, так, ведь, кланяться не буду. У меня есть подполье. А покамест я еще живу и желаю, – да отсохни у меня рука, коль я хоть один кирпичик на такой капитальный дом принесу! Не смотрите на то, что я давеча сам хрустальное здание отверг, единственно по той причине, что его нельзя языком подразнить. Я это говорил вовсе не потому, что уж так люблю мой язык выставлять. Я, может быть, на то только и сердился С этихслов прямо начинается уже переход к возможности такого «здания» на иныхначалах, мистических, религиозных, – т. е. к идее «Легенды о ВеликомИнквизиторе»., что такого здания, которому бы можно и не выставлять языка, из всех ваших Т. е. рационально, рассудочно, утилитарно построяемых. зданий – до сих пор не находится. Напротив, я бы дал себе совсем отрезать язык из одной благодарности, если б только устроилось так, чтоб мне самому уже более никогда не хотелось его высовывать. Какое мне дело до того, что так невозможно устроить и что надо довольствоваться квартирами. Зачем же
Отсюда уже тон и мысли самой «Легенды о Великом Инквизиторе». я устроен с такими желаниями? Неужели ж я для того и устроен, чтоб дойти до заключения, что, все мое устройство – одно надувание? Неужели в этом вся цель? Не верю. А, впрочем, знаете что: я убежден, что нашего брата подпольного нужно в узде держать». («Записки из подполья «, гл. VII – X). Здесь, таким образом, не только обнаружена невозможность разрешения этой задачи, но и показаны три модуса, под которыми могли бы ожидать решения. Из них один избран природою и основан на вложении в натуру устрояемых существ инстинкта не ошибающегося, безотчетного, постоянно действующего, и притом одинаково
(муравейник): второй осуществляется в истории; это неудобная, несовершенная, изменчивая действительность (курятник), с которою человек вечно враждует, ее не уважает, к ней не привязан, но ею пользуется – от
«дождя» (т. е. преступлений грубых и частных, от голода и нужды мелкой, от насилия и пр.) и в случае – от «грозы», хотя она обычно эту действительность сносит; от нее человек вечно силится перейти к третьему модусу – хрустальному дворцу – формуле окончательной, всеудовлетворяющей, вечной, – и ее-то критика дана в приведенной выдержке. В «Преступлении и наказании» та же мысль выражена в болезненных грезах Раскольникова, в
Сибири, когда Соня занемогла и он остался совершенно один; ими образно как бы заключается идейное развитие главного лица романа, как бы высказывается суд его над тревожными своими мыслями, окончательная на них точка зрения.
Вот эти слова: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной мировой язве, идущей из глубины
Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи Первая идея романа"Бесы», который, таким образом, через это место связывается с"Преступлением и наказанием», а через смысл этого места с «Записками изподполья», и, далее, с «Легендою», «Бесы» – только очень широковыполненная картина этого сна, она же и картина своего времени и общества,иносказательно выраженного здесь, в этом сне., одаренные умом и волей.
Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали эти зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшедствовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром Это язык и мысли «Легендыо Великом Инквизиторе». Несколькими строками ниже, от смутности настоящего– воображение продвигается вперед, к ужасу будущего. Момент этого-то ужасаи взят в некоторых местах «Легенды», в словах «об антропофагии», о"неумении человека различать добро и зло» и т. д.. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет – никто не знал того, а все были в тревоге. Оставляли Здесь, собственно, ивыступает неустроимость, несогласимость человеческой мысли, которая кединству, всеобщности признания чего-либо истинным и окончательным -никогда не придет. самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки и не могли согласиться; остановилось земледелие.
Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, – но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали Мысль совершенно «Записок из подполья»., начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше.
Спастись во всем мире Это уже образы «Легенды», ей «оправданных иизбранных», 144 тысяч Апокалипсиса. могли только несколько человек: это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей Через этислова данное место соединяется со «Сном смешного человека» в «Дневникеписателя», с полетом на новую землю, к новой породе людей, еще чистых инеразвращенных. и новую жизнь, обновить и очистить землю, – но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса».
«Преступление и нак.», Эпилог, II. Здесь мы имеем, таким образом, как бы узел, в котором связаны лучшие произведения Достоевского: это – заключение
«Преступления и наказания», в то же время – это тема «Бесов»; она входит, как образующая черта, в «Легенду о Великом Инквизиторе», которая и отвечает на потребность умиротворить этот хаос, уничтожить это смятение, и, хотя одною стороною, косым намеком, указывает на «Сон смешного человека» в
«Дневнике писателя». К стр. 76 – 86. «Идея понижения психического уровня человека, сужения его природы как средство устроения судьбы его на земле составляет вторую образующую черту «Легенды», отвечающую только что выясненной первой». – Первоначальное ее выражение, но без примеси религиозно-мистических основ, было сделано Достоевским в 1870 – 71 гг. в романе «Бесы». Это – теория, высказанная эпизодически вставленным лицом,
Шигалевым, и мы приведем из главы VII («У наших», отд. II) места, в которых или он сам, или за него другие указывают коренные пункты этой теории:
«Длинноухий Шигалев с мрачным и угрюмым видом медленно поднялся с своего места и меланхолически положил толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь на стол. Он не садился и молчал. Многие с замешательством смотрели на тетрадь, но Липутин, Виргинский и хромой учитель были, казалось, чем-то довольны. – Посвятив мою энергию, – начал он, – на изучение вопроса о социальном устройстве будущего общества, которым заменится настоящее, я пришел к убеждению, что все созидатели социальных систем, с древнейших времен до нашего 187… года, были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в естественной науке и в том странном животном Язык и тон «Легенды»; под «естественною наукою"разумеется естественная наука о человеке, его психология, как онавыражается в фактах истории и текущей действительности., которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия – все это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого. Но так как будущая общественная форма необходима именно теперь, когда все мы наконец собираемся действовать, чтоб уже более не задумываться, то я и предлагаю собственную мою систему устройства мира. Объявляю заранее, что система моя не окончена. Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом Тема и «Легендыо Великом инквизиторе».. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого. – Если вы сами не сумели слепить свою систему и пришли к отчаянию, то нам-то тут чего делать? – осторожно заметил один из слушающих. – Вы правы, – резко оборотился к нему Шигалев, – и всего более тем, что употребили слово «отчаяние». Да, я приходил к отчаянию; тем не менее все, что изложено в моей книге, – незаменимо, и другого выхода нет; никто ничего не выдумает. И потому спешу, не теряя времени, пригласить все общество, по выслушании моей книги, заявить свое мнение. Если же члены не захотят меня слушать, то разойдемся в самом начале, – мужчины – чтобы заняться государственною службой, женщины в свои кухни, потому что, отвергнув книгу мою, другого выхода они не найдут. Ни-ка-кого! Упустив же время, повредят себе, так как потом неминуемо к тому же воротятся Слова об отчаянии и об отсутствии иноговыхода проникают и «Легенду».. Среди гостей началось движение: «Что он, помешанный, что ли?» раздались голоса… – Тут не то-с, – ввязался наконец хромой. Вообще он говорил с некоторой как бы насмешливою улыбкой, так что, пожалуй, трудно было и разобрать, искренно он говорит или шутит.
– Тут, господа, не то-с. Г. Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен. Мне книга его известна. Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, – разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и, при безграничном повиновении, достигнуть – рядом перерождений – первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать. Меры, предлагаемые автором для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания целых поколений, – весьма замечательны, основаны на естественных данных и очень логичны Это уже есть логический компендиум"Легенды»; с тем вместе, из трех формул жизни человеческой, указанных в"Записках из подполья», мысль автора клонится к идее «Муравейника», сзаменой господствующего там неошибающегося инстинкта – непрекословящимповиновением.. Можно не согласиться с иными выводами, но в уме и знаниях автора усомниться трудно. Жаль, что условие десяти вечеров совершенно несовместимо с обстоятельствами, а то бы мы могли услышать много любопытного. «– Неужели вы серьезно? – обратилась к хромому m-me Вергинская, в некоторой даже тревоге. – Если этот человек, не зная, куда деваться с людьми, обращает девять десятых их в рабство? Я давно подозревала его. – То есть, вы про вашего братца? – спросил хромой. – Родство? Вы смеетесь надо мною или нет? – И, кроме того: работать на аристократов и повиноваться им, как богам, – Это подлость! – яростно заметила студентка. – Я предлагаю не подлость, а рай, земной рай, – и другого на земле быть не может, – властно заключил Шигалев. – А я бы вместо рая, – вскричал Лямшин, – взял бы этих девять десятых человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а оставил бы только кучку людей образованных, которые и начали бы жить-поживать по-ученому. – Так может говорить только шут! – вспыхнула студентка. – Он шут, но полезен, – шепнула ей m-me Вергинская. – И, может быть, это было бы самым лучшим разрешением задачи! – горячо оборотился Шигалев к Лямшину. – Вы, конечно, и не знаете, какую глубокую вещь удалось сказать, господин веселый человек. Но так как ваша идея почти невыполнима, то и надо ограничиться земным раем, если уж так это назвали.
– Однако, порядочный вздор! – как бы вырвалось у Верховенского. Впрочем, он совершенно равнодушно и не подымая глаз продолжал обстригать свои ногти.
– Почему же вздор-с? – тотчас же подхватил хромой, как будто гак и ждал от него первого слова, чтобы вцепиться. – Почему же именно вздор? Господин Шигалев отчасти фанатик человеколюбия; но вспомните, что у Фурье, у Кабета особенно и даже у самого Прудона есть множество самых деспотических и самых фантастических предрешений вопроса. Господин Шигалев даже, может быть, гораздо трезвее их разрешает дело. Уверяю вас, что, прочитав книгу его, почти невозможно не согласиться с иными вещами. Он, может быть, менее всех удалился от реализма, и его земной рай есть почти настоящий – тот самый, о потере которого вздыхает человечество, если только он когда-нибудь существовал». Дальнейшее изложение и оценку мысли Шигалева мы находим в разговоре между Ставрогиным и П. Верховенским, когда они шли с вечера:
«Шигалев – гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье, но – смелее Фурье; я им займусь. Он выдумал «равенство»! – проговорил
Верховенский. «С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось особенное», – подумал о нем еще раз Ставрогин. Оба шли не останавливаясь.
– У него хорошо в тетради, – продолжал Верховенский, – у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях – клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, – не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы, их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза. Шекспир побивается камнями, – вот Шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство – и вот Шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за Шигалевщину! Ставрогин старался ускорить шаг и добраться поскорее домой. «Если этот человек пьян, то где же он успел напиться, – приходило ему на ум. – Неужели же коньяк?» – Слушайте, Ставрогин: горы сровнять – хорошая мысль, не смешная. Я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает С этих слов мы прямо входим в оборот мысли, развиваемой в"Легенде». – послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь – вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство! «Мы научились ремеслу, и мы честные люди, нам не надо ничего другого» – вот недавний ответ английских рабочих. Необходимо лишь необходимое! – вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в Шигалевщине не будет желаний. Желание и страдания – для нас Здесь опять встречаем частную мысль «Легенды» – о том, чтосвобода и познание добра и зла должны быть взяты немногими, а остальномучеловечеству должно быть предоставлено повиновение и сытость., а для рабов – Шигалевщина. – Себя вы исключаете? – сорвалось опять у Ставрогина. – И вас. Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется черни: «Вот, – дескать, – до чего меня довели!» – и все повалит за ним, даже войско. Папа – вверху, мы – кругом, а под нами – Шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась: так и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет, вот помяните мое слово» [Слишком, слишком приходится «помянуть»… Писано было это Достоевским в 1871 году, при Пии IX, консервативнейшем из пап (во вторую половину своей жизни) и наиболее униженном в своей власти. И вот – его преемник. Лев XIII, из всего, что он тайно думал, что ему явно указывалось, на что он манился, к чему призывался, избирает, к смущению целого мира, как бы программою своею – слова, сказанные еще при его предшественнике о папстве далеким и ему, вероятно, неизвестным публицистом враждебной и мало знаемой страны. Между великим и смешным часто один шаг; в словах: «я думал отдать мир папе» как не увидеть и тему деятельности публициста-богослова, Вл. Соловьева, с его усилиями дать папе духовно Россию, дабы в ней он получил физическое орудие, матерьяльную силу для восстановления своего владычества над расшатанным, дезорганизованным миром. Но мы должны помнить замечательные слова «проекта»: вокруг него – мы (религиозно-политические мошенники, как ниже, в не приведенных строках, определяет себя П. Верховенский), а внизу – Шигалевщина (рабское, тупое стадо). Конечно, история не может, не должна так грустно кончиться: этого не допустит Бог, живой наш Бог, Царь Небесный истинный, а не Его немое подобие, мелькающее в воображении экзальтированных людей, глаза которых слепы, слух утерян и потому разум так искажен и слово косноязычно.].
«Бесы», гл. VII и VIII. Вот грубый и грязный, но уже полный очерк
«Легенды»; мазок углем по полотну, который, однако, там именно и так именно проводится художником, как и где позднее он положит яркие и вечные краски своею кистью. К стр. 86 – 94. Идея римского католицизма как противоположения христианству впервые высказана была Достоевским в 1868 г., в романе «Идиот», в следующем разговоре: «…Не с этим ли Павлищевым история вышла какая-то странная… с аббатом… с аббатом… Забыл, с каким аббатом, но только все тогда что-то рассказывали, – произнес, как бы припоминая, сановник. – С аббатом Гуро, иезуитом, – напомнил Иван
Петрович, – да-с, вот-с превосходнейшие-то люди наши – достойнейшие-то!
Потому что все-таки человек был родовой, с состоянием, камергер, и, если бы… продолжал служить… И вот бросает вдруг службу и все, чтобы перейти в католицизм и стать иезуитом, да еще чуть не открыто, с восторгом каким-то. Право, кстати умер… Да, тогда все говорили. – Павлищев был светлый ум и христианин, истинный христианин, – произнес вдруг князь
(«идиот»), – как же мог он подчиниться вере… нехристианской?
Католичество – все равно, что вера нехристианская, – прибавил он вдруг, засверкав глазами и смотря перед собой, как-то вообще обводя глазами всех вместе. – Ну, это слишком, – пробормотал старичок и с удивлением поглядел на Ивана Федоровича. – Как так? Это католичество – вера нехристианская?
– повернулся на стуле Иван Петрович. – А какая же? – Нехристианская вера, во-первых! – в чрезвычайном волнении и не в меру резко заговорил опять князь, – это во-первых, а во-вторых, католичество римское даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! Да, таково мое мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он Антихриста проповедует, клянусь вам, уверяю вас! Это мое личное и давнишнее убеждение, и оно меня самого измучило… Римский католицизм верует, что без всемирной государственной власти Церковь не устоит на земле, и кричит: Non possumus! По-моему, римский католицизм даже и не вера, а решительно – продолжение Западной Римской империи, и в нем все подчинено этой мысли, начиная с веры. Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор все так и идет, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами народа, все, все променяли за деньги, за низкую земную власть. И это не учение антихристов?! Как же было не выйти от них атеизму?
Атеизм от них вышел, из самого римского католичества! Атеизм, прежде всего, с них самих и начался: могли ли они веровать себе сами? Он укрепился из отвращения к ним; он – порождение их лжи и бессилия духовного! Атеизм! У нас не веруют еще только сословия «исключительные», как великолепно выразился Евгений Павлович, корень потерявшие; а там, в Европе, уже страшные массы самого народа начинают не веровать, – прежде от тьмы и от лжи, а теперь уже из фанатизма, из ненависти к Церкви и к Христианству.
Князь остановился перевести дух. Он ужасно скоро говорил. Он был бледен и задыхался. Все переглядывались, но, наконец, старичок откровенно рассмеялся. Князь N вынул лорнет и, не отрываясь, рассматривал князя.
Немчик-поэт выполз из угла и подвинулся поближе к столу, улыбаясь зловещею улыбкой. – Вы очень пре-у-вели-чиваете, – протянул Иван Петрович с некоторою скукой и даже как будто чего-то совестясь, – тамошней Церкви тоже есть представители, достойные всякого уважения и до-бро-детельные…
– Я никогда и не говорил об отдельных представителях Церкви. Я о римском католичестве в его сущности говорил, я о Риме говорю. Разве может Церковь совершенно исчезнуть? Я никогда этого не говорил! – Согласен, но все это – известно, и даже – не нужно и… принадлежит богословию… – О, нет, о, нет! Не одному богословию, уверяю вас, что нет! Это гораздо ближе касается нас, чем вы думаете. В этом-то вся и ошибка наша, что мы не можем еще видеть, что это дело не исключительно одно только богословское! Ведь и социализм порождение католичества и католической сущности! Он тоже, как и брат его атеизм, вышел из отчаяния, в противоположность католичеству в смысле нравственном, чтобы заменить собой потерянную нравственную власть религии, чтобы утолить жажду духовную возжаждавшего человечества и спасти Говорится сейчас «также», т. е. эти черты есть и в католицизме, как в немуказаны они «Легендою». его не Христом, а также насилием! Это тоже свобода через насилие! Это тоже объединение через меч и кровь! «Не смей веровать в Бога, не смей иметь собственности, не смей иметь личности, fraternite ou la mort, два миллиона голов!» «По делам их вы узнаете их» – это сказано! И не думайте, чтоб это было все так невинно и бесстрашно для нас; о, нам нужен отпор, и скорей, скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали! Не рабски попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы должны теперь стать перед ними; и пусть не говорят у нас, что проповедь их изящна, как сейчас сказал кто-то… – Но позвольте же, позвольте же, – забеспокоился ужасно Иван Петрович, озираясь кругом и даже начиная трусить, – все ваши мысли, конечно, похвальны и полны патриотизма: но все это в высшей степени преувеличено и… даже лучше об этом оставить. – Нет, не преувеличено, скорей уменьшено; именно уменьшено, потому что я не в силах выразиться, но… – По-зволь-те же! Князь замолчал. Он сидел, выпрямившись на стуле, и неподвижно огненным взглядом глядел на Ивана Петровича. – Мне кажется, что вас слишком уже поразил случай с вашим благодетелем, – ласково и теряя спокойствие, заметил старичок, – вы воспламенены… может быть, уединением. Если бы вы пожили больше с людьми – а в свете, я надеюсь, вам будут рады, как замечательному молодому человеку, – то, конечно, успокоите ваше одушевление и увидите, что все это гораздо проще… и к тому же такие редкие случаи… происходят, по моему взгляду, отчасти от нашего пресыщения, а отчасти от… скуки… – Именно, именно так, – вскричал князь, – великолепнейшая мысль! Именно «от скуки, от нашей скуки», не от пресыщения, а, напротив, от жажды… не от пресыщения, вы в этом ошиблись!