355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ушаков » Колечко (Забытая фантастическая проза XIX века. Том I) » Текст книги (страница 6)
Колечко (Забытая фантастическая проза XIX века. Том I)
  • Текст добавлен: 22 августа 2020, 08:00

Текст книги "Колечко (Забытая фантастическая проза XIX века. Том I)"


Автор книги: Василий Ушаков


Соавторы: Федор Корф,Петр Ф-ъ
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Говорят: будь счастлив душою, и никому не позавидуешь. Разумеется; но я уверен, что никто не скажет: при богатстве, при довольстве нельзя быть счастливым! Деньги не мешают ни душевному спокойствию, ни блаженству любви, ничему, ни поэтическому, ни романическому, ни философическому… Ах, если бы я был богат! Я бы… Что я бы?.. Да, во-первых, отстроил бы себе загородный дом не хуже великолепных палат князя Рамирского. Это на первый случай заняло бы меня приятным образом года на два, на три, не без пользы себе и другим…

Другим? конечно! Мастеровой, ремесленник, черный работник глядят в глаза богачу, ожидая от него хлеба насущного за угодную ему работу. Да они ли одни! Все ученые, все философы ожидают приказаний или, по крайней мере, предложений богача: он может дать им средства служить за один раз и себе, и ему, и науке, и целому свету. Этого мало. Поэт, романист, драматург, которые себя считают выше прочих смертных, готовы с благодарностью исполнять волю богатого человека. „Сочините поэму во вкусе… таком-то; напишите роман, повесть или замысловатую сказку; подарите нас хорошею комедиею в русских нравах или ужасною драмою – вашу поэму, ваш роман или повесть, вашу комедию или драму позвольте мне купить: я вам заплачу десять, двадцать, тридцать тысяч и более, если понадобится!“ – „Да вам на что?“ – „Я страстный охотник до произведений этого рода. Мне досадно видеть, как книгопродавцы скудно награждают таланты“, и проч. и проч. Сейчас скажут: „Вот благородный, великодушный человек! вот истинный любитель всего изящного! вот меценат! вот то! вот другое!“… и охотно примутся за работу, мною, богачом, заказанную.

И все это я мог бы делать, если бы то средство, которое я почитал за простой математический расчет и которое, по здравом соображении, оказывается шарлатанством, пустым гаданием – если бы это средство было верно! Однако после рассказанного графом Лейтмерицем оказывается, что Шиц точно необыкновенный человек, и его гадания несомненны. Опасно с ним встретиться, как говорят. Но он, старинный друг покойного батюшки, не сказал мне ни слова о такой опасности. Он много толковал об опасности, о раскаянии… Все это, очевидно, более касается до него, кающегося колдуна, нежели до меня, человека нехитрого, желающего воспользоваться безвредным колдовством. Узнать бы только, верно ли сказанное им средство?.. Попробовать – нельзя!.. Если бы он сам подтвердил!.. Да где он, этот дух преисподней, который находится и в моей власти? каким заклинанием его вызвать, Странствующего Жида?.. Шиц, Шиц! Вызываю тебя! Явись предо мною, по-сказочному, как лист перед травою!..»

Так рассуждал Гацфельд, разгуливая по Тверскому бульвару чад вчерашнего празднества в селе Рамирском; когда он домечтался до заклинания, то приподнял глаза и увидел Шица, идущего прямо ему навстречу. Холод пробежал по всем его жилам. Это обстоятельство как-то странно и страшно; однако он ободрился…

– А! Иван Адамович! какими судьбами здесь?

– Здравствуйте, Густав Федорович!

– Давно ли в Москве?

– С месяц.

– А мы вчера об вас говорили… с графом Лейтмерицем. Вы помните его?

– Как же! Я вас видел обоих на даче князя Рамирского.

– И вы там были? Однако, мне хотелось бы с вами объясниться. Граф Лейтмериц рассказывает об вас чудеса.

– Может быть!

– Куда вы теперь шли?

– Прогуливаться.

– Если вы никуда не спешите, то присядемте.

– Пожалуй.

– Правда ли то, что рассказывал об вас граф Лейтмериц, о вашем знакомстве с аббатом Лемуаном?..

– Так что же?

– И о том, что открыл ему этот аббат насчет вашего пребывания в Париже во время революции… и насчет… голубого кафтана и ранжевого жилета, в которых вы являлись графине дю Барри?

– А вам на что это знать? Не собираетесь ли вы писать историю графини дю Барри?

– Мне? мне не худо иметь об этом надлежащее понятие! Ведь и на мою долю досталось кое-что из вашего таинственного знания…

– Ну, пользуйтесь и довольствуйтесь этим, а более не любопытствуйте понапрасну.

– Да, пользуйтесь! Но говорят, что после таких сведений, от вас полученных, с вами опасно встретиться, и если правда то, что аббат Лемуан раз сказал, то… я боюсь…

– Если боитесь, для чего же вы не прошли мимо, а позвали меня?

– Для того, чтобы вы сами меня вразумили…

– В чем?

– Опасно ли с вами встречаться или нет?

– Поздненько вы об этом спросили! Прежде, нежели вы выведали то, чего вам знать не должно было… не анекдот о графине дю Барри, а … вы помните – прежде этого вам надлежало бы осведомиться об опасности… Впрочем, я готов вас удовлетворить и вместо ответа на ваш не слишком лестный вопрос я расскажу вам сказочку, историйку, старинное немецкое предание, известное в Южной Германии… хотите?

– Нет, скажите лучше прямо, без сказочек.

– Извольте. Я хотел доказать вам примером, что нет никакой опасности встретиться не только с человеком, но даже и с нечистым духом – тому, кто умеет устоять против искушений. Тому же, кто их сам ищет – опасно иметь дело даже с невинным ребенком.

– Вот как!

– Да, не иначе. Видал я на своем веку таких извергов, которые, пользуясь невинностью и доверенностью, вселяемою детским возрастом, приучали малолетных к воровству или к ремеслу неподозреваемых шпионов… разумеется, приучали в свою пользу.

– В таком случае, – сказал, смеясь, Гацфельд, – опасность встречи была на стороне малолетных.

– Конечно! Однако недаром сказано, что кто соблазнит одного из младенцев, тому легче было бы, если бы ему навесили жернов на шею и бросили в море. Надобно бояться не человека, любезнейший Густав Федорович; должно бояться греха: он опасен!

– Кстати, о грехе, которого вы так боитесь: скажите, почтеннейший Иван Адамович, если открытый вами мне секрет выигрыша не иное что, как обман, шутка, и я, поверив вам, рискну последние деньги и проиграю их – не грешно ли вам будет!

Шиц нахмурился.

– Не бойтесь проигрыша, – сказал он грозным голосом, – бойтесь выигрыша, который так верен, как ваше существование в эту минуту! О, насчет желаемого выигрыша будьте спокойны… За последствия я не отвечаю. Прощайте. До свидания!

Последние слова сказал он значительным тоном.

Наступил сентябрь. Гацфельд не имел уже предлогов, да и не хотел отказываться от многократных приглашений своей матери приехать к ней в отпуск и посмотреть выбранных ему невест. Насчет последнего, Густав был очень спокоен, зная наперед, что ни одна невеста ему не понравится. Он получил билет на три месяца, распростился на время с блестящим обществом и столичными увеселениями и поехал в смиренный уезд Псковской губернии с таким же веселым духом, с каким богатый наследник отправляется в Париж.

Как прежде положил Густав, так и исполнил. Старая генеральша была очарована милым сынком, которого видела не только в больших эполетах и украшенного орденами, но вместе с сим почтительного и душевно ее любящего. Только это очарование, эта радость были несколько отравлены неудачею в сватовстве и разрушением всех многолетних замыслов доброй матери. Не судьба! ни одна ему не понравилась! Видно, Богу не угодно!.. Тяжело вздохнула генеральша и дала сыну благословение выбирать себе самому невесту, примолвив, что, по-видимому, она не будет свидетельницею его счастия, предчувствуя свою близкую кончину. Другими словами, это значило: «Делай, что хочешь! я тебе не помеха, да скоро Бог и совсем тебя избавит от тягостной обязанности испрашивать моих позволений!..»

Она как будто сдержала слово, потому что умерла через два месяца по отъезде сына, не узнав ничего о связях его с Анелею.

Но во время пребывания его в отпуске, он должен был выдержать другую пытку, и выдержал ее геройски, с благородным, твердым духом. Он обязан был навестить лифляндского дядю, который принял его с распростертыми объятиями и с такими изъявлениями радости и любви, что Густав не знал, откуда набралось столько нежности и ласки. Вскоре все поленилось. Кроме известной ему почтенной госпожи Бранд, у дядюшки проживала еще какая-то дама или девица, еще молодая, у которой оконечность подбородка была на таком же расстоянии от оконечности носа, на сколько от последнего пункта отстояло начало волос на средине лба. Это Гацфельд измерил как опытный математик и съемщик. И на середине огромного пространства между носом и подбородком был маленький, съёженный ротик, как… сердечко, что составляло физиономию не весьма изящной красоты, даже и в немецком вкусе. Тем не менее, дядюшка чрезвычайно ласкал эту куколку и называл ее «либхен, либхен!», а по-русски это значит: «милочка», и говорил дядюшка, что это редкая девушка, отличная хозяйка, добронравная и проч. и проч. и проч., столько раз прочая, сколько обыкновенно считается домашних добродетелей за зрелыми девушками, которым ищут жениха. Оказалось, что это племянница госпожи Бранд, та самая, которую прочили замуж, да дело не состоялось, и эта достойная девушка остается сиротою, между тем, как с прекрасными своими качествами могла бы составить счастие порядочного человека. Заметно было, что Густав не обращал внимания на эти рассказы. Тогда дядюшка решился объясниться прямо и признался с тяжелым вздохом, что эта мнимая племянница его домоводки гораздо ему ближе, нежели как думают; что он по совести обязан передать ей все свое имение, но, не желая обидеть племянника, предлагает ему уладить это дело по-родственному… женившись на либхен! От такого предложения Густав с ужасом отскочил назад и, вооружась военною твердостью и чувством собственного достоинства, объявил, что не осрамит ни себя, ни мундира своего таким бесчестным поступком. За это объяснение, раздраженный дядюшка тут же уничтожил свое духовное завещание в пользу Густава и объявил, что принадлежащий ему капитал будет представлен куда следует, и что там он может его получить. Сим кончились все сношения дяди и племянника. Густав рассказал об этом матери, которая одобрила его поступок.

Таким образом, потеряно было наследство после дяди, и Гацфельд возвратился в Москву с билетом санкт-петербуржской Сохранной Казны в сорок тысяч, который составлял все его имение. Еще дорогою он решился приступить к делу, то есть отыскать в столице большую игру и воспользоваться секретом Шица. Но не сейчас же по приезде можно было этим заняться: надобно было и воздать должное службе, и порядком справиться о состоянии картежных дел. А между тем, пришлось уплатить прежнего долга тысячи три, да в чаянии будущих благ удовлетворены новые потребности, так что на игру осталось с небольшим или почти ровно тридцать тысяч. На эту сумму можно взять двести тысяч. Много ли же это? Как мало в сравнении с богатством Рамирских и Лиодоровых! И что же сделаешь из двухсот тысяч? Можешь ли удовлетворить благородной, пламенной страсти к искусствам, к художествам, к литературе, ко всему изящному? На удовлетворение всех придуманных Гацфельдом потребностей надобно было бы иметь по меньшей мере шестьдесят тысяч годового дохода, следовательно, более миллиона капитала. А как его сделать? и есть средство, и нет средства… мучительное положение!.. Замечательно, что, в исчислении своих потребностей, Гацфельд забыл о женитьбе.

Предаваясь беспрестанно таким мыслям, невольным образом стал он вмешивать в разговоры свои сетования на небогатое состояние и изъявление чистосердечного желания разбогатеть. Но, так как это желание общее, то слушающие Гацфельда говорили только: «Да! не худо быть богатым!» и никто не помог ему добрым советом, которого, впрочем, он и не спрашивал прямо. В числе его знакомых был некто Аглаев, человек холостой, лет пятидесяти, который прожил до тысячи душ родового имения, и подлинно прожил: проел, пропил, проездил в чужие края и частию проиграл в большие коммерческие игры, только не в банк, нет. И по сим причинам никто не называл Аглаева ни промотавшимся, ни проигравшимся; говорили только, что он прожил имение в свое удовольствие, и это сохранило его репутацию.

У Аглаева остался небольшой капитал, которого проценты удовлетворяли первейшим потребностям его жизни, да приобрел он искусство в коммерческих играх, соединенное с расчетом и осторожностью. Это уменье, купленное дорогою ценою, доставляло ему каждый вечер партию в английском клубе, и платило за его обеды и ужины в сем заведении. Аглаев не отставал от привычки хорошо поесть и попить, и мало того, что был хороший гастроном, он знал теоретически и практически поварское искусство. Когда в клубе подавали желе из смородины цвета фиолетового, то Аглаев говорил: «Это не должно быть! Это значит, что желе было изготовлено в луженой посуде», и по справкам так и оказывалось. Такие познания делали Аглаева очень потребным человеком для заказных обедов, на которые его всегда приглашали как распорядителя, и, если кто давал великолепный пир под его присмотром, то мог сказать, как мещанин во дворянстве: угощает г. Аглаев, а я только деньги плачу.

К сим достоинствам искусный гастроном присовокуплял еще одно похвальное качество: услужливость. Кроме того, что он готов был служить своими познаниями насчет обедов и пиров, Аглаев мог научить средствам достать денег, приискать место, и – жениться выгодным образом. Все это делал он с чрезвычайною философиею, бескорыстно и не наобум. Когда он советовал искать то смело можно было ручаться, что там можно найти желаемое: деньги, место или невесту, а иногда и все вместе; за добрый совет он не только не требовал ничего, но и никому в нем не отказывал; а философия его доходила до того, что он, предвидя дурные последствия успеха таких поисков, никогда не предуведомлял, не стращал и не отговаривал, а напротив, желающему указывал дорогу, и если тот сам оказывал опасения насчет последствий, то Аглаев ободрял его, держась золотого правила: риск – благородное дело.

Этот-то Аглаев, наслушавшись вдоволь жалоб Гацфельда, очень равнодушно объявил, что ему предстоит вернейшее средство если не обогатиться вдруг, то по крайней мере положить прочное начало будущему богатству. После кампании, множество молодых людей, богатых помещиков или наследников, оставили службу, зажили на воле в свое удовольствие, расстроили имения и теперь продают их по дешевой цене. Можно за бесценок покупать отличные вотчины, разумеется, такому человеку, который знает в этом толк и намерен заняться хозяйством; денег на покупку можно достать посредством женитьбы. Вот это последнее средство казалось бы неверным; но опытный и рассудительный Аглаев доказал, что тут дело зависит от точки воззрения на этот предмет и говорил, что вместо того, чтобы искать невест, за которыми столько-то душ, должно посмотреть тех, за которыми, кроме собственной, не может быть ни одной души, а взамен того есть толстый in quarto ломбардных билетов, удобно превращаемых в ревизские души. «Вот дочь богатого помещика, – говорил Аглаев, – за нею дают славную вотчину в такой-то губернии. Прекрасно! Только должно вспомнить, что отец этой богатой невесты и вся ее родня – природные дворяне, которых высокоблагородством не прельстишь, если при нем не насчитается ревизских душ вдвое против того, что дается за невестою. Таким давай превосходительств и сиятельств, и то еще с большим разбором. Посмотрите же в другую сторону, поищите в сословии разбогатевших купцов или мещан, которые сами лично не отстают от дедовских обычаев, а дочек, в силу родительской любви, уже начали обучать и по-французски, и на фортепьяно, и вывозят на балы к Йогелю[15]15
  П. А. Йогель (1768–1865) – знаменитый московский танцмейстер.


[Закрыть]
и в театр. О! там готовы озолотить того, кто скромную отрасль откупов или мелочной торговли, или фабричного производства, как они говорят – кто такую включит в коренной дворянский род, сделает чиновницею, помещицею, барынею, которая берет годовой билет в благородное собрание и имеет двух лакеев в ливрее за каретою! Тут если бывает затруднение насчет женитьбы, то затруднение это происходит не от взыскательности, не от гордости, не от расчетов, а от скромности, от застенчивости, от опасения, что предложение делается не от чистого сердца, а может быть, в шутку, или по причине слишком дурных обстоятельств, доводящих до такого унижения. Вооружитесь философиею, любезнейший Густав Федорович, и я вам представлю невесту с тремя сотнями тысяч собственного капитала, на имя ее хранящегося в твердынях Опекунского Совета. Предуведомляю вас, что ее мать ходит с повязанною головою, не знает грамоте и мастерица печь пироги: благородное занятие, от которого не отстает она при всем своем богатстве. А дочка называется Ульяна Федосеевна Чураксина… Что за беда? Будь итальянская певица по имени Чоразио – чем лучше Чураксиной? А это прозвание никому не покажется странным. Не слишком также звучно Ульяна Федосеевна. Почему? по малому употреблению. Ульяна та же Юлия, романическое имя. А русский Федосей не тот ли же Theodose, который так хорошо звучит по-французски?.. Без шуток, любезнейший Густав Федорович! Я вас познакомлю, если хотите. И поверьте, что подполковнику, украшенному знаками отличия, хорошо воспитанному и вхожему в лучшее общество – отказа бояться нечего. Подумайте хорошенько о моем предложении. Триста тысяч! С этою суммою смело покупайте тысячу душ и наживайте пятьдесят тысяч годового дохода».

Да! об этом можно подумать! Тут не тысяча душ, а семь кушей от трехсот тысяч, пожалуй, хоть от двухсот, – итого полтора миллиона, собственных, благоприобретенных… Нельзя сказать, чтобы Густав крепко ухватился за эту мысль, которая вела бы к нешуточному искательству руки или приданого девицы Чураксиной. О такой женитьбе он еще не помышлял; однако попросил Аглаева познакомить его с Чураксиными. Из каких же видов? Без всяких видов! Но что же за причина?.. О! довольно важная, выражаемая словами: «Так!» Есть много людей, особливо в Москве, которых все деяния не имеют другой причины!..

Впрочем, для наблюдателя очень любопытно узнать семейство вроде Чураксиных; члены высшего сословия столько же знают людей других званий, сколько астрономы знают планеты: они видят их и исчисляют их пути, а что на них или в них – это им неизвестно. Итак, Чураксины удостоились внимания Гацфельда, как вновь открытая планета.

Федосей Савельев Чураксин был сын крестьянина экономической волости, на двадцатом году от рождения отправленный отцом в столицу с простым, незавидным товаром, с благословением и с двадцатью целковыми на разживу. Через двадцать лет у Федосея Чураксина было на два миллиона торговых оборотов. Счастие? Тут кстати повторить слова бессмертного Суворова: «Помилуй Бог, все счастие! Нельзя ли приложить к нему немного и ума!..». Так и было. Федосей Чураксин, мужик необразованный, был трудолюбив, деятелен и сверх того обладал редким качеством, коренным русским, которое не имеет даже выражения для себя на других языках. Это качество называется сметливостью. Федосей Савельевич Чураксин помер в звании богатейшего московского фабриканта, купца первой гильдии и кавалера. Он похоронен в ***монастыре, и над могилою его поставлен богатый мраморный памятник, с эпитафиею… Да кстати, мы выпишем слово в слово эту эпитафию, в коей заключается вся история покойника:

 
Под камнем сим лежит Чураксин Федосей
Он первой гильдии купец был в жизни сей,
Торговлей с честию, с успехом занимался,
В фабричном мастерстве с искусством подвизался,
Трудами нажил он огромный капитал,
И уважение от всех себе снискал.
Друзьям и сродникам и всем служил примером
И был владимирским к тому же кавалером, и проч.
 

Есть и еще несколько стихов, но те не так замечательны. Разумеется, что Аглаев не сказал ни слова Гацфельду о такой эпитафии, да и других просил не говорить ему об этом.

Федосей Савельевич женился, будучи еще в небогатом состоянии, и взял жену, приличную своему быту, простую, трудолюбивую, безграмотную, большую охотницу и мастерицу печь пироги, как сказывал Аглаев, исправную соблюдательницу всех постов и набожную по-своему. Такова была Аграфена Елисеевна. Из дюжины детей, ею рожденных, остались в живых два сына, Африкан и Северьян, между коими разницы в возрасте было восемь лет, да дочь Ульяна, которой во время первого знакомства с Гацфельдом было уже двадцать два года. Старший сын, Африкан, был воспитан на медные гроши, провел юношеские лета в лавке, занимался торговлею, а не чтением, не театрами и не удовольствиями большого света; женился в положенное время на купеческой дочери, которую выбрали ему родители, и вообще нисколько не отступил от отцовских обычаев и поверий, за исключением роскоши, которая сделалась для него необходимостью, по причине богатства: он получил на свою долю восемьсот тысяч наличными, кроме заведения и товаров. Младший брат его был воспитан иначе: с малых лет был отдан в пансион, где выучился очень и очень хорошо французскому и английскому языкам; впоследствии ознакомился и с немецким, по собственной охоте; был искусный каллиграф; знал бухгалтерию; любил чтение; в университете обучался химии и технологии, а на двадцать первом году отправился в Англию и во Францию для усовершенствования своих мануфактурных познаний, и провел там четыре года, прилежно занимаясь делом. Что можно было заимствовать хорошего от иностранцев – то заимствовал Северьян Чураксин; но чего не должно было бы с собою вывозить из чужих краев, то привилось к нему само, без его желания и старания, и приехало с ним, как бородавка, как родимое пятно, наросшее в другом климате. Вот что это было.

Когда возвращающийся на родину Северьян, в глубокую осень, переехал за Одер, потом за Неман и попал в мрачные леса Минской губернии, то невольно напала на него тоска. Когда рано утром он очутился на Днепре, в настоящей России, когда повеяло на него родимым холодным воздухом, когда услышал он благовест колоколен смоленских – какое-то радостное чувство овладело им. Это родина!.. Но непродолжительно было это чувство. Тряская дорога вместо гладкого шоссе; страна малонаселенная и ровная вместо прелестных видов холмистой Европы; неудобные, неопрятные, ничем не снабженные постоялые дворы вместо хороших, всем изобилующих трактиров Франции и Германии (об Англии и говорить нечего) – все это заставило Северьяна поневоле делать сравнения, очень невыгодные для его родины.

Чувство смешного недовольства еще более усилилось в Северьяне, когда он соединился с своим семейством и вошел в тот круг, к которому он принадлежал. Все, даже мелочные обычаи этого круга, от которых он так отвык, вселяли в него отвращение, которое он не считал за нужное скрывать. Родные наконец вынудили его нанять себе особую квартиру, где мог бы он жить по-своему: этого только он и хотел.

Но сим не ограничилось неистовство европейской образованности Северьяна Чураксина. Начали поговаривать, что пора ему жениться, и Северьян торжественно объявил, что он на русской не женится. Аграфена Елисеевна ахала от ужаса, слушая такие слова. Но Северьян устоял на своем и женился на дочери иностранца, очень хорошо воспитанной, но некрасивой, небогатой. Впрочем, Северьян Чураксин оказался хорошим мужем и вообще добропорядочным человеком. Он завел фабрику, которою управлял с уменьем, с строгою отчетливостью и с примерною честностью во всех торговых оборотах. Он-то познакомился по гастрономии и подружился с Аглаевым, которого ввел и в дом родительский: пообжившись в России, он стал менее чуждаться дома и круга матери и брата. Но более всего его приманивала туда сестра, предмет его любви и душевного сокрушенья.

Юлия, Ульяна или У ляха, как называли ее домашние – до одиннадцатилетнего возраста воспитывалась или, лучше сказать, росла и откармливалась в доме родительском без всякого учения: Аграфена Елисеевна утверждала, что пора девочки ее ушла, а с ранних лет морить ее учением – только портить. Потом, общим семейным советом, составленным из всей двоюродной, троюродной и правнучатной родни, рассчитано, что Ульяна имеет триста тысяч наличными, да бриллиантов на сто тысяч, да серебра, золота и других вещей на тридцать тысяч, да по смерти матери достанется ей триста тысяч, и, следовательно, Ульяна не только в России, но и в чрез меру денежной Англии могла бы назваться богатою невестою. Посему решили, что Ульяне нужно хорошее воспитание, французский язык, музыка и танцевание, и Ульяну отдали в один из лучших московских пансионов с платою вдвое более против других воспитанниц, потому что содержательница принимала исключительно благородных девиц, и только в пользу Ульяны отступила от коренного постановления ее знаменитого пансиона. Ульяна принесла с собою в учебное заведение все привычки детства, проведенного на кухне, в беготне по двору в сообществе необразованной матери и стряпухи, и в баловстве, неизбежном для единственной дочери богатых родителей. Она была своенравна и своевольна, и не только не имела понятия о щегольстве, но даже была настоящая неряха. Этого мало: ее любимое лакомство состояло в сырой репе, моркови и пучках зеленого гороха и бобов, которые, несмотря на строгое запрещение, тайком доставляли ей служанки. Сверх того, она была голосиста, криклива и неосторожна в словах, и все приемы, все жесты ее были как-то грубы и топорны. Ни одна из благородных воспитанниц не хотела с нею знаться, да и сама содержательница не раз намеревалась отдать ее родителям, но была убеждена просьбами, а более подарками всех Чураксиных. Мало-помалу Ульяна пообжилась в пансионе, что называется, выполировалась, и если не набралась отличного вкуса и благородных привычек, то отстала от прежней бойкости и сделалась застенчива, степенна, чопорна, – так что матушке любо было смотреть. Шесть лет провела она в пансионе, и когда выучилась болтать по-французски, разыгрывать на фортепьяно неумирающего московского «Соловья» и увертюру из «Двух слепых» и, что всего важнее, когда выучилась очень порядочно танцевать даже французскую кадриль, тогда еще не так всеобщую, как ныне – то естественным образом курс ее воспитания кончился, и она возвратилась в дом родительский готовою невестою и по летам, и по образованию, и по приданому. Женихов представилось многое множество; только воспитанная Ульяна, ныне уже Юлия Федосеевна, оказала себя очень разборчивою, и даже решительно объявила, что не намерена быть купчихою, а желает сделаться дворянкою. Это было не по нутру Аграфене Елисеевне, но братец Африкан не противился сестрице. Тут вскоре подоспел и Северьян с своими иноземными привычками. Этот без церемонии, во французских разговорах с сестрою, убеждал ее ни за что в мире не выходить за русского купца.

Ульяна Чураксина, с своей стороны, была очень расположена, и считала себя вправе презирать – только не купеческое сословие. Однажды в пансионе, содержательница выговаривала ей за неприличные поступки и, обратившись к другим воспитанницам, сказала: «La caque sent toujours le hareng»[16]16
  Букв. «бочка по-прежнему пахнет селедкой» (фр.), русский эквивалент – «горбатого могила исправит».


[Закрыть]
. Выражение содержательницы пансиона было так же простонародно, как и замашки бедной Уляхи. Однако эта поговорка была подхвачена благородными воспитанницами, которые часто потчевали ею Сандрильйону-Чураксину и даже ею проводили из пансиона. Легко было заметить, что язвительное изречение употреблялось наиболее в таких случаях, когда толковали о богатстве Уляхи, которая с этой стороны превосходила всех своих благородных подруг. По возвращении в родительский дом, она потеряла их из виду, не будучи вхожа в их круг и не встречая их на доступных ей балах купеческого собрания. Однако она помнила злодейскую поговорку, и во что бы ни стало хотела за презрение отмстить презрением. Богатое приданое могло ей доставить на то средство. Вышедши замуж за дворянина, она легко могла на бале благородного собрания или какого-нибудь вельможи затмить блеском своих бриллиантов бывших пансионских подруг или, встретив одну из них в магазине Розенштрауха, занятую рассматриванием сторублевых вещиц, тут же потребовать бронзы и фарфора тысяч на пять и гордым взглядом, брошенным на скудную покупку бывшей подруги, спросить ее: «Eh bien, ici la caque sent-elle le hareng?»[17]17
  Ну что, бочка еще пахнет селедкой? (фр).


[Закрыть]
Столько-то она знала по-французски, чтобы сочинить и затвердить такое выражение.

Этих тайных замыслов Ульяна не открыла никому, а изъявляла желание быть дворянкой только по праву богатой невесты; и братец Северьян утверждал ее в этих мыслях, доказывая, что, по английскому счету, она имеет около тридцати тысяч фунтов стерлингов, а с такою суммою великобританские уроженки часто попадают в леди: почему же ей не попасть в русские барыни? Эта мысль очень нравилась и старшему брату Африкану, который был в полном смысле добрый мужик; да и жена его Любовь, называемая им Любасою, была очень добрая баба, ростом почти в сажень, и душевно любившая мужа и его родню. Не нравились такие замыслы Аграфене Елисеевне. В силу образованности можно было бы оставить без внимания причуды безграмотной матери; но та беда, что в силу грамотного завещания Федосея Савельича, Аграфена Елисеевна имела право лишить детей наследства в случае их неповиновения или непочтения. Добрая женщина не воспользовалась этим правом и отдала сыновьям их доли отцовского достояния; однако дочь оставалась в полной зависимости от ее воли.

Гацфельду был представлен прежде всех Северьян Чураксин, как добрый приятель Аглаева и человек образованный; Густав был рекомендован под теми же титлами. О женитьбе не сказано ни слова. Аглаев знал намерения Ульяны Чураксиной и братьев ее; знал также непреодолимую охоту Гацфельда обогатиться во что бы ни стало – и предоставил им самим объясняться, если дойдет до того дело. Что же касается до него, то он считал себя исполнившим долг услужливости и филантропии в отношении к Густаву, которому дал добрый совет и показал дорогу; в отношении же к Чураксиным, он не считал себя вправе вмешиваться в их семейственные дела; его дружба к Северьяну так далеко не простиралась; она была чисто гастрономическая и ограничивалась истреблением чудесных обедов, которыми иногда потчевал его Северьян.

Знакомством с Аглаевым наиболее дорожила Каролина Францевна, супруга Северьяна Чураксина, женщина умная и образованная, которая умела овладеть даже и Аграфеною Елисеевною. Она считалась оракулом в целом семействе Чураксиных, и, когда молва прошла о намерении Ульяны сделаться дворянкой, и множество женихов благородного звания стали искать ее руки – то все они были забракованы Каролиною Францевною, потому что оказывались людьми невоспитанными, промотавшимися и невидными по службе. Когда же Аглаев рекомендовал Гацфельда, то знал, что этот будет иметь счастие понравиться могущественной Каролине Францевне.

Так и случилось. После первого часа, проведенного вместе, мадам Чураксина с особенною любезностию просила Густава о продолжении знакомства, а после трех или четырех его визитов объявила мужу, что этот годился бы для Юлиньки. Но Гацфельд и не помышлял о женитьбе, как ни приманчиво было огромное приданое девицы Чураксиной. Если усыпленная совесть не напоминала ему громко о прежних намерениях и даже обязанностях, то по крайней мере препятствовала думать о других связях. Густав думал только о богатстве, к достижению которого он имел вернейшее средство; но и это средство требовало других средств.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю