Текст книги "Колечко (Забытая фантастическая проза XIX века. Том I)"
Автор книги: Василий Ушаков
Соавторы: Федор Корф,Петр Ф-ъ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
– И это годится! Рискни в карты твой выигрыш; авось, возьмешь более!
– Я в карты не играю, – грустно отвечал Гацфельд.
В таком-то был он положении, когда, для шутки, начал доискиваться секрета верного картежного выигрыша.
Полковник Лихаев был, что называется у молодых военных, старик, то есть человек, который летами и степенностью старше своего чина. Лихаев имел отроду сорок лет, считал двадцать три года службы в офицерском чине, никогда не находился в резервах, делал все кампании, был обвешан крестами, а чин полковника получил недавно, и то за отличие уже после войны. Сверх того, он был женат, имел с полдюжины детей и любил делать нравоучения молодым офицерам. Старик! почтенный старец!
Лихаев очень благоволил к Гацфельду, которого всегда называл солидным молодым человеком. Он редко с ним виделся по причине редких сношений по службе и отдаления его полкового штаба от дивизионного. Однажды вечером, Гацфельд получил записку писарской руки, такого содержания: «Прибывший сего числа в город полковник Лихаев просит вас пожаловать к нему завтра в 11 часов». Гацфельд явился.
– Вы мне приказывали, полковник…
– Да, любезный Густав Федорович, приказывал, именно приказывал! Я должен с вами поговорить серьезно; об вас носятся странные слухи; я не хотел ничему верить, не справившись сам порядком… Вы меня извините.
– Что вам угодно?
– Я всегда был об вас хорошего мнения, и теперь еще не имею причины его переменять. А скажу вам откровенно, что вы затеваете большую глупость… Не прогневайтесь!
Лихаев обыкновенно говорил Гацфельду «ты»; а когда делался вежливее и употреблял местоимение во множественном – это доказывало его неудовольствие.
– Объяснитесь, полковник!
– Вы намерены жениться. Это большая глупость! Извините!
Гацфельд усмехнулся.
– Вспомните, полковник, что вы сами виновны в такой же глупости.
– Именно! неоспоримо! Я сделал эту глупость, и потому считаю себя вправе предостерегать от нее других.
– Это сознание – не слишком лестный комплимент для Елисаветы Андреевны!
– Не об ней речь, любезнейший! Женитьба дело доброе и почти неизбежное; да когда за это дело принимаются необдуманно, без расчета – то это называется глупостью!
– Кто же вам сказал, что я не обдумал и не рассчитал? – спросил Гацфельд с недовольным видом.
– Самое дело это доказывает. Не сердись, любезнейший Густав Федорович, а лучше выслушай меня терпеливо. Ты, конечно, обдумал и рассчитал по-своему, так как и я во дни оны рассчитывал! Ты любишь свою невесту, она тебя любит. Ваша любовь требует удовлетворения; следовательно, ты должен жениться. Ты небогат: она и подавно. Что за беда? вы малым будете довольны! Любовь вам заменит все. Зачем тебе терять прочное счастие любви из каких-нибудь суетных, даже гнусных, корыстных расчетов? так ли ты думал?
– Положим, что так! – с досадою отвечал Гацфельд.
– Вот видишь, я угадал! Теперь выслушай мой расчет. Женитьба есть важный и даже важнейший шаг в жизни; следовательно, требует большой осмотрительности и побудительных причин к его совершению. Осмотрительность ты отложил в сторону, а причин других не имеешь, кроме любви. Но любовь есть страсть, а страсть должна быть удерживаема в границах благоразумия, даже побеждаема им. Это обязанность человека, и в этом состоит вся его мудрость, наука его жизни. Ежели бы ты не упустил ее из вида, то не забыл бы и другого, обстоятельства: например, ты вспомнил бы, что у тебя есть мать, природная дворянка, чиновная дама, которой никак не может быть приятно, если сын ее женится на бедной польской шляхтянке, которая по-настоящему и не дворянка, и вдобавок просидела в девках до двадцати двух лет, разумеется, по недостатку женихов, следовательно, как будто забракована мужчинами равного ей звания. Этим ты огорчишь и оскорбишь свою мать. Положим, что дело уладилось бы с этой стороны. Но ты берешь жену, существо слабое, которое должно в трудах и болезнях рождать детей, следовательно, вправе ожидать от тебя помощи, успокоения, облегчения всех забот жизни. Можешь ли ты ей все это обещать, имея самые ограниченные средства к содержанию одной своей особы, а что всего важнее – не имея надлежащего понятия о всех потребностях семейного быта! Ты скажешь, что твоя невеста готова все терпеть, все переносить. Но терпеть и переносить не значит быть счастливым. Какая же крайняя надобность подвергать ее несчастию? Поверь мне, я все это испытал на себе, потому что женился в молодых летах, без состояния и без надлежащего расчета. Мне не хотелось бы, любезный Густав Федорович, чтобы и ты все это испытал, когда дело может обойтись без такого истязания.
– Очень вам благодарен, полковник, и в свою очередь попрошу вас меня извинить за откровенность. Ваше рассуждение основано на непрочности человеческого счастия; это такое горе, которого избежать нельзя: много забот в супружестве, много их в одиночестве, если даже не больше. А надобно быть в том или в другом состоянии! Если бы женились только богатые или замуж выходили только девушки с большим приданым, то, позвольте спросить, много ли состоялось бы браков в целом мире? А между тем, люди женятся и живут без богатства! Укажу вам не на крестьянский и не на пастушеский быт, а на нашу братию чиновников, живущих одним жалованьем, которое бывает и менее моих доходов. Сколько мы их видели, живущих без крайней нужды?
– А где это мы их видели?
– Ну, хоть в чужих краях; сколько раз в Германии…
– Постой, любезной друг, позволь себе напомнить, что мы не в Германии, а в России. Так, правда, что в Германии добропорядочный человек, как только имеет должность или ремесло, так имеет средство содержать свое семейство; почему? потому что там нужда научает жить сообразно с своими доходами, а не с своим званием. Там жена равночинного тебе инженерного капитана не стыдится продавать чулки и колпаки собственного вязания, а иногда и стирать белье для других; супруг ее преспокойно отдает своих детей в обучение какому-нибудь ремеслу, и не сокрушается о том, что сын его благородия готовится в сапожники или в портные. Такое ли у нас обыкновение, любезный друг? и решишься ли ты первый его нарушить? Конечно, ты сгоряча объявишь себя на все согласным; и я так же храбрился; а когда пришлось испытать это на деле, – куда было тягостно! сколько раз, с душевною горестью, поглядывал я на жену, да и она на меня! мы молчали, а что чувствовали – это Богу известно!.. А когда пошли дети, с ними кормилицы, няньки, лишняя комната, лишняя провизия, а в доходах лишнего не оказывалось… Ты говоришь, что не одни богатые женятся. Не богатство и нужно, а непременно должно иметь в запасе необходимое; у тебя его нет, рассчитай сам хорошенько. Послушайся меня, любезный Густав Федорович; не торопись, отложи до времени свое намерение, а если можно – оставь его совсем. Ты еще не так далеко зашел в этом деле…
Гацфельд покраснел.
– Что с тобою?
– Полковник! Вы человек благородный. Вы не употребите во зло моей доверенности. Я вам откроюсь…
– Что? – спросил Лихаев, как будто напугавшись. – В чем ты откроешься?
Гацфельд признался во всем.
– Ну, худо, брат! А делать нечего! К довершению всех бед я вижу, что тебя обманули, что называется, поддели… Не иначе! Им хотелось сбыть с рук перезрелую девку, и она допустила себя до преступления… Не сердись! В мои лета позволительно быть недоверчивым… Как бы то ни было, а дело сделано! Женись и, в наказание за свой проступок, познай всю тягость такой женитьбы!.. Теперь я еще более жалею о том, что родители твои небогаты. Десяток-другой тысяч уладили бы все дело, и ты избавился бы от такого постыдного супружества!
– Вы меня обижаете, полковник! Вместо всех этих упреков, согласитесь лучше мне помочь.
– Чем?
– Да тем же, чем вам помогли, когда вы по молодости проиграли казенные деньги.
– Кто тебе это рассказал? – спросил Лихаев очень спокойно.
– Это всем известно.
– А если и до тебя слухи дошли, то я не отпираюсь. Подлинно, в то время провидение сжалилось надо мною. Я, по молодости, сделался преступником; по той же молодости хотел загладить это другим ужаснейшим преступлением, которого всей важности не понимал: я хотел лишить себя жизни. Судьба умилосердилась надо мною и дозволила мне воспользоваться средством очень непозволительным и даже преступным. Я говорю «судьба дозволила», потому что этого средства я не искал и теперь не знаю, в чем оно состоит. Мне назвали четыре карты, которые непременно мне выиграют, дали тысячу рублей, и… в два часа все было кончено. С тех пор я поклялся не брать карт в руки, и не брал их, уверяю честью. Впрочем, если бы я узнал этот секрет, то не объявил бы его тебе. Это грех, и ты без него можешь обойтись.
Слова Лихаева сильно подействовали на Гацфельда. Он наговорил ему так много, с таким видимым убеждением, что бедный молодой человек не нашел в уме своем никакого сильного возражения: он вынужден был поверить строгому и опытному полковнику. Всего хуже то, что в сердце его не нашлось никакого утешительного предчувствия. Приятные мечты, разрушенные ужасными предсказаниями, – вот все, что у него осталось. Он узнал, что Лихаев пробудет в штабе еще три дня и решился вторично с ним объясниться и вынудить его хотя несколько смягчить обещанную ему суровую долю, как будто это зависело от Лихаева! Так отчаянный больной настоятельно требует обнадежения, хотя бы несбыточного.
– У них гости, – сказано было Гацфельду в передней.
– Кто?
– Какой-то приезжий господин.
Делать нечего, надобно было войти.
Он увидел у Лихаева пожилого человека с большими черными глазами, с длинным носом и вообще с превыразительною восточною физиономиею. Хозяин не потрудился с первого раза отрекомендовать Гацфельда своему гостю, а, усадивши его, поговорил с ним о посторонних предметах. Между тем, незнакомец внимательно вглядывался в Густава, и не один раз взорами спрашивал Лихаева, кто это. Наконец полковник догадался:
– Наш добрый товарищ, Густав Федорович Гацфельд.
– Я не ошибся, – сказал незнакомец. – Черты вашего лица мне известны, и я полагаю, что не ошибусь и теперь, если признаю в вас сына генерала Федора Карловича Гацфельда.
– Я точно его единственный сын.
– Позвольте мне покороче с вами познакомиться, или, лучше сказать, возобновить самое старое знакомство, какое только вы можете иметь. Я был в вашем доме в самый час вашего рождения. Это было в Голландии, где я, как и в России, пользовался милостями и благосклонностью вашего почтенного родителя.
– Позвольте мне узнать…
– Это мой старинный приятель, Иван Адамович Шиц, – сказал Лихаев. – Более тебе знать не нужно.
Более и не нужно было Гацфельду. Полковник сказал это в избежание всяких лишних объяснений, которые дошли бы до открытия, что этот старинный приятель крещеный жид. Но память Густава не обманывает его: Иван Адамович Шиц, будь он жид или татарин, все равно; только это именно тот мудрец, тот колдун, которому известна важная тайна верного выигрыша. И, как говорил Лихаев, что судьба сжалилась над ним, доставив случай воспользоваться этим секретом, то не видимо ли теперь счастье помогает Гацфельду, наводя его так неожиданно на то же самое? Он пришел к Лихаеву потолковать о своем горе, и вот, как нарочно, явился помощник этому горю. А что всего важнее, не нужно с ним знакомиться: он сам объявил себя покорным слугою бедного Густава.
– Жаль только, – сказал Шиц, – что это приятное для меня знакомство ограничится сегодняшнею встречею: я завтра еду в Киев.
– И я туда еду через неделю, – поспешно сказал Гацфельд.
– Как? Зачем? – спросил Лихаев.
– По некоторым собственным делам… я должен там побывать…
Он солгал. Поездка в Киев не приходила ему в голову; но мгновенно породившееся намерение не отставать от Шица заставило его в одну секунду рассчитать, что Киев недалеко, и он без всякого затруднения получит отпуск на неделю.
Шиц обрадовался этому и оставил Гацфельду свой адрес в Киеве. Как сказано, так и сделано. Густав запискою уведомил Шица о своем приезде, и был им принят в тот же самый день, по вечеру.
Шиц читал и принял гостя, не вставая и не закрывая книги…
– Вы заняты? – сказал Гацфельд.
– Это мое всегдашнее занятие в досужное время.
Густав заглянул в книгу. Шиц усмехнулся.
– Хотите ли знать, что в ней написано? – сказал он. – Вот что: «К чему стремится человек? К лучшему, которого он ищет не столько в себе, сколько вне себя. В чем состоят все его занятия, все заботы? В изобретении и в приобретении. Вот весь труд ума, сердца и рук! Удовлетворяются ли наши желания с этой стороны? Есть ли что приобретать и изобретать? Есть, имеется до неистощимости, до бесконечности, до полного пресыщения. Все, что служит к удобствам, к наслаждению, даже к роскоши, всего этого есть вдоволь, все это ожидает только находки и разработки, все это неисчерпаемо, не имеет границ, всего достаточно для нашей алчности до скончания мира. Сокровищница неизмеримая!.. Но довольствуемся ли мы этими обильными дарами, этими беспрестанно вознаграждающимися удовлетворениями? Увы, нет! Нам тесен рай земной; нам мало владычества над всякою тварью и над всяким произведением. На ухо тайно шепчет нам искуситель: „Вы сами можете быть богами! вы можете постигнуть и предвечную мудрость и всемогущество! вы можете поработить себе судьбу и можете управлять ею по произволу!“ И мы верим. Ах, хоть бы мифология сжалилась над тщетным мучением человечества и доказала бы ему, что оно, как Тантал, находясь между недоступными снедью и питьем, добровольно томится голодом и жаждою!..» Например, вы довольны ли вы своим состоянием?
– Разумеется, что не совсем!
– Если бы вы нашли средство улучшить это состояние, воспользовались ли бы вы им?
– Без всякого сомнения!
– А если это средство непозволительное?
– Непозволительного средства я не стал бы употреблять.
– А если бы вы не были уверены, что оно непозволительно, если бы оно казалось вам безгрешным, невинным, постарались ли бы вы точно узнать, что оно таково, прежде, нежели за него приметесь?
– Гм! Я думаю… что… постарался бы!..
– Несмотря на понуждающую крайность, на непреодолимое желание, на видимый и близкий успех, несмотря ни на что?
– Но это… конечно… было бы затруднительно… Но что вы хотите этим доказать?
– А то, что искушение представляется нам на каждом шагу, и мы не только не стараемся его избегнуть, но даже ищем его, идем ему навстречу.
Эти слова поразили Гацфельда. Он совсем не для того пришел к жиду, чтобы слушать его толкования, и, скучая разговором, сознавался в своей непонятливости. А проклятый колдун как будто угадывает цель его посещения и заблаговременно отражает его попытки. Но этим-то именно и должен был воспользоваться Гацфельд, если не хотел уйти домой без ничего. Не нужно было откладывать до другого времени.
– Я очень вам благодарен за пояснение этой тайны. Но вы могли бы мне оказать большое благодеяние, если бы открыли другую тайну, вам одним известную и состоящую в полном вашем заведовании.
Шиц пристально на него посмотрел.
– Что вам угодно? – спросил он таким тоном, каким делают тот же вопрос незнакомцу, являющемуся с просительным письмом.
Гацфельд, вооружась всею твердостью духа и, так сказать, отложивши стыд и совесть, приступил к длинному объяснению напоминанием о своем отце, который оставил ему, как богатое наследство, право короткого знакомства с Шицем и даже право ожидать от него помощи; потом в подробности описал все свои обстоятельства; сознался в своем проступке, доказывал необходимость загладить его женитьбою, старался в самом мрачном виде представить горькую участь, ожидавшую его в таком недостаточном супружестве, и наконец попросил помочь ему тем, чем некогда Шиц помог Лихаеву. В заключение он сказал:
– Известность этого происшествия и неожиданную с вами встречу в затруднительных моих обстоятельствах я почитаю содействием и даже явным указанием самой судьбы.
Шиц нахмурился.
– И этой помощи вы от меня требуете?
– Не требую, а прошу.
– Немного разницы! Послушайте, молодой человек. Если вы так опрометчиво усматриваете содействие и указание судьбы в такой неожиданной встрече, то почему же вы не видите того самого в разговоре, которым я вам так наскучил за несколько минут? Не предвидя вашего странного и неприятного требования, я наговорил очень много для вас скучного или непонятного, но такого, что я сам живо чувствую, в чем душевно убежден. Я пояснил мою длинную речь, сказавши прямо, что человек на каждом шагу и в каждую минуту встречает искушения, от которых не хочет остерегаться, которых не хочет даже видеть. Почему вы знаете, что само провидение не внушило мне этих слов для предостережения вашего? И то, в чем вы видите его содействие, не есть ли испытание, которому оно вас подвергает?
– О, насчет испытания, для меня гораздо явственнее то, которому я уже подвергнут моими обстоятельствами. Неужели в беде не должно искать помощи?
– Помощи, какой? Я, как нарочно, упомянул вам о непозволительных средствах…
– Вы опять сбиваетесь на предмет, по-видимому, очень вами любимый. Не уклоняйтесь от моего предмета. Скажите мне прямо и определительно, почему вы желаемое средство почитаете преступным, вредным, непозволительным, не знаю еще каким?
– Мне кажется, что в этом можно мне поверить на слово без всяких пояснений, потому что я один знаю, в чем состоит это средство и до чего оно может довести при неосторожном употреблении.
– Постойте, я вас поймал! При неосторожном употреблении, говорите вы? Я согласен с вами! Но ваша тайна не может быть употреблена во зло. Все, что я могу с нею сделать, будет то, что я, дождавшись от дяди моих трех тысяч, рискну их в карты, и возьму столько, сколько нужно для обеспечения себя на первые и самые тягостные годы неопытного супружества, во ожидании будущих благ. Этим я сам не обогащусь и никого не разорю. А без этой помощи – рассчитайте сами, каким искушениям, каким опасностям я подвергаюсь. Долг, честь, совесть, – все велит мне жениться! Это дело решенное. С бедностью я должен буду бороться, – но как? У меня почти ничего нет в виду, кроме службы. Я принужден буду переменить мою благородную должность и искать другой, где искушения и злоупотребления будут мне представляться каждую минуту. Могу ли я за себя ручаться? Не могу ли я сделаться бесчестным человеком, нарушителем своей присяги, имея только одно оправдание: нужду, нужду, вопиющую нужду? Но гражданские законы не принимают такого оправдания. Я могу быть осужден, наказан, и тогда – какая сила может меня спасти? Вы имеете средство предохранить меня от этих бед. Ежели не хотите, то откажите прямо, без философических рассуждений.
Шиц громко захохотал.
– Отказать! О, если бы я мог, не только отказал бы вам наотрез, но и попросил бы не знать меня более!.. В том-то и беда, что я не имею права отказать, что я должен вас удовлетворить, если вы сами не откажетесь. А этого благоразумия с вашей стороны я готов испрашивать на коленях у ног ваших, готов заклинать вас всем, что свято, памятью вашего родителя…
– О, если так, – сказал Гацфельд, радостно улыбаясь, – то напрасен будет ваш труд! Я не так легко отказываюсь от счастья!
– Счастье!.. Гм! хорошо! приходите завтра!
– Почему же не сегодня?
– Завтра, – иначе нельзя!
– Эге! вы тем временем уедете!
– Безумец! ведь я уже сказал, что обязан все открыть, когда настоятельно требуешь!.. Прощайте. Еще одно: никому ни слова, ни даже намека! иначе тайна потеряет свою силу. Ступайте. Вам остается двадцать четыре часа на размышление. Мой совет: прибегните к тому, кто сам повелел просит у себя помощи в искушениях, – яснее, помолитесь Богу, попросите у Всевышнего вразумления…
– Хорошо! До завтра!
Как ни обрадовался Густав успеху своего предприятия, однако последние слова Шица заставили его призадуматься. «Он не имеет права отказать тому, кто настоятельно требует открытия тайны! Тайна потеряет свою силу, если кому-нибудь сделается известным, что она открыта! Что это значит? Неужели без шуток тут есть бесовщина? Не потребует ли завтра Шиц записи на душу, по обыкновенной форме сказок, баллад и легенд? Слуга покорный!.. Да быть не может! Кто этому вздору поверит в наш просвещенный век? Просто тут искусный математический расчет, а все эти предостережения суть не иное что, как шарлатанство, средство придать большую важность этому делу. Но почему же он не отказал, по крайней мере, не отложил на некоторое время, не затруднял просящего отсрочками и замедлениями, как обыкновенно делается? А! это мы узнаем завтра, когда Шиц объявит, какую долю из выигрыша он назначает себе за труд».
Гацфельд явился в назначенное время. Шиц встретил его в передней. Казалось, он был немного пьян. Они прошли в заднюю комнату, и там на столе был самовар, чайный прибор и большая бутылка рома.
– Садитесь, – сказал Шиц. – Прежде всего – выпьем по стакану доброго пунша. Рекомендую! Это настоящий арак де-Гоа.
– Почтеннейший Иван Адамович, я пришел к вам не для попойки.
– Это будет, будет! Не беспокойтесь! А теперь выпейте!.. Ага! любезный Густав Федорович! неужели вы забыли, что, готовясь на важное дело, надобно прежде всего подкрепить физические силы, набраться храбрости и духа?
– В этом у меня нет недостатка.
– Верю, очень верю! Вы храбры в сражениях, в опасностях, а теперь!.. Пейте, не бойтесь!
– Разве будут какие-нибудь заклинания? – шутливо спросил Гацфельд.
– Нет… пожалуй, я поставлю вас среди комнаты, очерчу мелом и начну окуривать: только эти фарсы вовсе не нужны. Вы преспокойно останетесь на этом стуле!.. Однако, приступим к делу. Сколько вам от роду лет? Не нужно сказывать в подробности, а только, более или менее двадцати шести?
– Более.
– И менее тридцати девяти?
– Гм! надеюсь!
– Почему я знаю! Бывают физиономии моложавые… А впрочем – виноват, я должен помнить ваше рождение… Итак, между двадцати шести и тридцати девяти, то есть третье тринадцатилетие… Любезнейший Густав Федорович, вы можете выиграть только три карты!
– Только три? почему же Лихаев выиграл четыре?
– Лихаев? Да. Ему было двадцать три года. А если бы он был отрок двенадцати лет – то выиграл бы и все пять карт. Более нельзя!
– Стало, по карте на тринадцатилетие, и только до шестидесятипятилетнего возраста?
– Вы угадали. На шестьдесят шестом году можно повторить, то есть выиграть столько же раз на те же самые карты. Это… вы можете помнить на всякий случай… Далее – в которому месяце вы родились?
– В феврале.
– Это, по нашему счету, двенадцатый месяц. Кстати, не в високосный ли год?
– Я родился в 792.
– Високос! О, это важное обстоятельство! Не ошибаетесь ли вы?
– Будьте спокойны.
– В таком случае, февраль считается тринадцатым месяцем и первая карта, которая вам выиграет, то есть, которую вы должны ставить – это король. Помните хорошенько – король!..
Заметно было, что Шиц пьян.
– Вы шутите со мною, Иван Адамович, – сказал Гацфельд недоверчиво.
– О, utinam!.. Вы знаете по-латыни?
– Нет! – сердито отвечал Густав.
– Жаль! это прекрасный язык! Utinam значит «когда бы», «если бы»!.. Из этого вы можете заключить, что я совсем не шучу!.. Еще по стаканчику!
– Довольно, довольно! Вы хотите меня напоить, и… может быть, одурачить!
– Молодой человек! – строго сказал Шиц. – Дело идет не о дурачестве, а…
Он не договорил и с значительным видом кивнул головою; Гацфельд невольно смутился.
– Продолжаем! – сказал Шиц. – Дело начато!.. Или вы хотите оставить?..
– Нет-нет, продолжайте.
– Хорошо. Которого числа вы родились?
– Седьмого.
– Стало, вторая карта будет десятка. Помните же: король, десятка…
– Это по какому расчету?
Шиц вскочил со стула.
– Что? – крикнул он. – Мало того, чтобы выиграть? надобно еще знать, почему выигрывается? Недостаточно того, что дают пищу голодному – скажи, как она приготовлена?.. Безумец!.. И то уже довольно греха!
– Я не знал, что тут есть грех, и спросил из любопытства.
– Из любопытства? Безделица! это, по-вашему – невинное желание, не правда ли?.. пожалуй еще – это источник всех познаний, украшающих разум!.. Прекрасно!.. Ни слова более об этом!..
При всей своей отважности, Гацфельд не возражал ничего.
– Ну, теперь последняя карта! – сказал Шиц. – Сложите руки, пальцы в пальцы… Хорошо… Дайте левую руку…
Он внимательно рассматривал его ладонь и бормотал:
– Тринадцать да десять – двадцать три! да здесь одиннадцать – тридцать четыре… Третья карта должна быть восьмерка. Король, десятка, восьмерка – по порядку непременно. Это еще не все. Вы можете ставить по одной карте в талию, должны сами снимать; можете поставить все карты в один день, или в разное время, чрез несколько дней, недель и даже годов, но только до тридцатидевятилетнего возраста. Вы не должны никому объявлять об этом, – ни отцу, ни матери, ни жене, ни детям, ни другу, ни даже… ну, словом, никому! Иначе все карты будут убиты. Каждый раз, снимая, вы должны сказать про себя: «Привидение, напугавшее Карла Шестого, вызываю тебя». Запишите эти слова. Можете их говорить на каком хотите наречии, – по-русски, по-французски, по-китайски, по-халдейски – все равно; лишь бы только слова были верно переведены. Чтобы вы не забыли – потому что записку можете потерять – вспомните то, что предание говорит о Карле Шестом, короле французском, который во время охоты был испуган в Майском лесу привидением. После этого происшествия он повредился в рассудке, и карты были введены в употребление для его забавы. Я говорю «введены в употребление», потому что они были выдуманы гораздо прежде. Теперь последнее… Сидите смирно!
Шиц встал, взял Гацфельда обеими руками за голову и над самым теменем прошептал ему что-то.
– Без этого, – сказал он, – весь секрет ничего не значит. Теперь я вас проэкзаменую.
Гацфельд должен был несколько раз повторить все сказанное ему. Шиц залпом допил свой пунш.
– Поздравляю, Густав Федорович! – сказал он, стукнув о стол пустым стаканом. – Все направлено; желаемое средство в ваших руках. Пользуйтесь им. Мне остается пожелать вам не огромных выгод, не счастливых последствий, а сколько можно менее вреда и греха. И то и другое тесно сопряжено с этим делом. Вы идете наперекор судьбам Божьим; вы как будто испытываете провидение; подвергнувшись заслуженному наказанию, вы стараетесь избегнуть его средством непозволительным, противным совести и законам Божеским и гражданским, средством, основанным на чародействе.
– О! на чародействе!
– А на чем же? Ведь вы видели сами, что тут не химические процессы, не механические или динамические законы, не алгебраические выкладки… Вот – продолжал он, вынимая из бумажника небольшой пергамент, исписанный по-еврейски, – это список тех особ, которым я сообщил такую же тайну. Всего одиннадцать человек в тридцать лет. Из них только двое остались целы и невредимы, и то те, которым я сам открыл секрет, без просьбы их. Один известный вам Лихаев; другой молодой француз, намеревавшийся продать себя в конскрипты для того, чтобы выкупить последнее имение своей старой благодетельницы, которое должно было быть продано за долг в шесть тысяч франков. Этого я сам свел в Пале-Руайяль, дал ему шестьдесят луидоров, заставил выиграть около десяти тысяч франков и взял с него честное слово никогда не играть в карты; он до сих пор свято хранит обещание. Из прочих девятерых трое лишили себя жизни благодаря этому открытию; остальные шестеро – сделались отъявленными бездельниками, по той же причине, и если уже не наказаны, то непременно подвергнутся строгости гражданских законов. Вы – двенадцатый. Какая участь вас ожидает – мне не известно. Но вы предуведомлены. Рассудите сами, не лучше ли вам отказаться от употребления узнанного средства.
– Затем же вы мне не отказали? – сердито спросил Гацфельд.
– Опять-таки вам говорю, что не имел на то права. Изобретатель этого дьявольского средства не удовольствовался тем, что погубил себя, он захотел, он должен был сделаться орудием погибели других. Все, посвященные в таинство этой ужасной науки, обязываются страшною клятвою научать этому секрету тех, которые непременно будут того требовать. Меня увлекло пагубное любопытство; я узнал – и вот, – продолжал он, постукивая пальцами по бутылке с ромом, – к этим излишествам я непривычен; а сегодня нарочно старался произвести в себе искусственную горячку, чтобы набраться духа и удовлетворить безумному, гибельному требованию сына моего почтенного друга и благодетеля. Теперь прощайте; знакомство наше кончилось. Вы сами не захотите меня знать! Но, во всяком случае, помните, что, если у вас есть вернейшее средство выиграть в карты, то есть также и другое, более полезное в случае беды, в которую может вас вовлечь тот же выигрыш. Хотите знать это средство?
– Хочу.
– Это средство – молитва раскаяния.
Гацфельд не сказал ни слова.
«Нелегкая побрала бы всех этих пошлых моралистов, которые, как попугаи, всегда говорят то, что однажды затвердили наизусть. Чего он мне не предсказал! Каких бед не насулил! Человек зарезан – кто в том виноват? Верно, не нож! А по философии господина Шица надлежало бы после такого случая уничтожить все ножи!.. Я могу обогатиться и это будет для меня соблазн, искушение!.. Куда как!.. Да из чего обогатиться? Ни три карты могу я взять только сетелево. Чтобы выиграть миллион, надобно поставить полтораста тысяч! Безделица! Где они у меня?..»
Так рассуждал Гацфельд на возвратном пути. Он проехал прямо к пану Гулевичу, где ожидало его письмо от Анели, которая, вместе с теткою, была на Волыни, в городе вовсе ей незнакомом. Она поехала туда по настоянию самого Гацфельда, который не хотел, чтобы позор бедной девушки сделался известным в дивизионном штабе. Анеля уведомляла его о благополучном ее разрешении дочерью, которая жила только сутки. «Она взглянула на сей мир, – писала Анеля, – и, увидевши, что ей здесь нечего делать, умолила Бога, чтобы он взял ее обратно к себе. Покорствую воле Всевышнего!» Такое известие было бы истинным несчастием для супруга, но Гацфельд принужден был ему радоваться. Вскоре возвратилась Анеля. На лице ее видны были следе изнеможения. В глазах супруга она была бы еще милее в этом положении, но Густав заметил только, что красота ее поувяла. Впрочем, ласки доброй девушки опять возбудили в нем нежные чувства. Он сам завел речь о замедлении их брака, и сказал, что теперь имеет важные причины ожидать скорого исполнения их желания.
– Делай, что хочешь, мой милый Густав! – отвечала Анеля. – Я не жалуюсь и не смею жаловаться на мою судьбу, доколе не имею причин сомневаться в твоей любви.
– И самые отлагательства вашего союза должны тебя более и более убеждать в моих чувствах. Я не хочу, чтобы ты делила со мною нужду, хотя знаю, что ты и на это согласна.