355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Тихов » Страшные сказки » Текст книги (страница 2)
Страшные сказки
  • Текст добавлен: 5 февраля 2020, 04:00

Текст книги "Страшные сказки"


Автор книги: Василий Тихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

– Возьмите стакан с тонкими стенками, из которого он воду пил, поставьте в самую печь под трубу да в стороны разойдитесь.

Так и сделали. И вдруг вздохнул так спокойно Николай Венедиктович, аж ветерок по комнате прошелся. Морщины у него разгладились – дух испустил. И в тот же миг вода в стакане помутнела, забурлила и как кровью окрасилась, плеснула волной и успокоилась. И вот что любопытна – опять чистая да прозрачная стала. Тут все и разошлись – покойника еще обмыть, обрядить надо. Кто-то за Гришей отправился.

А нам с Сережкой интересно: как это Григорий над дедом Коляном читать будет? Сговорились мы по дурости и малолетству крадом на печь забраться, чтобы выглядеть, как все будет. Не стало никого в избе, вот мы и – шасть – на печь. Рухлядью тряпочной накрылись, чтобы раньше времени не разоблачили, и затаились. Сережка шепчет:

– Не боись, на русской печи тебе никакая сатана не страшна, это мне мамка сказывала.

Да я и сам уж знал, что печь наша матушка на все горазда. В ней и варят, и пекут, и белье стирают. Раньше еще и мылись, бывало. А уж дух какой от нее в избе – нигде такого нет.

Ну, затаились мы, как мышки, ждем. Сережка посапывает – умаялся за день, а я руку себе чуть не до крови исщипал, чтобы не уснуть. И вдруг входят три дяденьки в избу, а там как раз никого не было. Входят, озираются, один на божницу глянул, дак его аж зашатало. Подскочили они к Николаю Венедиктовичу, ногами стучат, что твоя кобыла. Я пригляделся, а ноги-то у них коневьи. Вот страсть-то! Двое покойника под руки подхватили, третий на его место ладится лечь. А лицом-то он – ну вылитый Николай Венедиктович. Тут я как заору:

– Спасите! Спасите! Воры!

Мужиков как и не было вовсе. С печи-то я спрыгнул, чтобы Сережку не разоблачили. Бабка его и говорит:

– Что ж ты, детонька, кричишь? Грех ведь при покойнике.

А я ей:

– Деда Коляна чуть трое на копытах не увели, а один на его место ладился.

Бабка запричитала, закрестилась:

– Господи! Господи! С нами крестная сила! Что ж это такое тебе, детонька, привиделось! Это ж дьяволья самые и есть.

Прибежали мужики, выслушали.

– Надо, – говорят, – пятки ему прижечь. Ежели покойник, дак ему все равно. А ежели кто подмененный, тут ему и испытание будет.

Раздули угольки с загнетка, на щипцах к пяткам приложили. Господи! Завоняло как! Меня завыворачивало, едва успел на крыльцо убежать. За мной и мужики вышли.

– Ну, – говорят, – терпеливый покойничек. Знать, не подмененный.

Деда Коляна-то в деревне шибко боялись, вот и радовались, что обошлось все.

А я крадом обратно в избу – и на печь. Сережка там уж со страху икает, худо ему. Но до Григория дождаться решили. Тут уж стемнело. Слышим: на крыльцо кто-то поднимается. Как раз Гриша. Он добрый был, все с ребятишками возился, забавы разные придумывал. Богомольный опять же. Бабы его шибко уважали, а мы и вовсе не боялись. Зашел Гриша с книгой толстенной. Она вся в коже, застежки железные, картинка какая-то нарисована. Посмотрел Гриша на Николая Венедиктовича внимательно так, свечечку достал, огонек затеплил. А дальше нам уж совсем странно показалось. Гриша лучиной в пече поковырял угольки, раздул, а потом затоптал. И вот этим огарышем вкруг себя обчертился. Книгу раскрыл и зашептал что-то – не то молитвенное, не то еще какое-нибудь. Мы, как ни вслушивались, только отдельные словечки и разобрали: «Я в кругу… бабки-большегрудки… черти по-за кругом…» Больше ничего и не слыхать, но страшно стало. Свечечка венчальная горит, огонечек у нее подрагивает – сквознячком потянуло где-то. А на стене две тени. Одна большая – Гришина – в рост. Другая – только бороденка торчит и нос остренький – деда Коляна.

Пламя свечное колышется – вот тени по стенам и шастают. И кажется нам с Сережкой, что вот-вот восстанет Николай Венедиктович, длани свои прострет на печь, ухватит пальцами ледяными за горло так, что и не крикнешь. А Гриша что-то бормочет, читает, как в церкве.

И, странное дело, круг, который обвел, только и светится. А за ним темно.

Стал Гриша затихать, а сам все на деда Коляна поглядывает. Вдруг у того рука шевельнулась.


Потом веки дрогнули. И глаз-то, глаз-то открылся! Заворчал дед Колян и поднялся из гроба. Я себе руку до крови закусил, чтобы не заорать. Сережка головой в тряпье зарылся. Поднимается дед Колян медленно так, садится, глаза у него черным обметало. А зубы-то, зубы! На Святках, на игрище, когда Покойника провожали, и то не такие страшные из брюквы вырезывали! Смотрит на Гришу с усмешечкой:

– Пришел, не испугался чертей-то.

Помолчал Гриша маленько и говорит:

– Пришел, Николай Венедиктович, не испугался. Знаешь ведь, что весь свой страх у твоей бани оставил.

– Да знаю, знаю. Только вот как тебя черти не съели?

– А я приготовился.

– Хитер ты, гад. Хитер не по годам. Ну, да нам с тобой ссориться ни к чему. К одному ведь человека ведем. Что со мной в прах уйдет, что с тобой.

– Вместе, да поврозь, Николай Венедиктович. Ты вот сколь съел за жизнь свою поганую?

– Не твоя это забота, но, так и быть, скажу. Сорок сорожек да сотня окуньков за мной числятся. Это ровным счетом так получается.

– А ведь зряшную ты прожил жизнь, Николай Венедиктович.

– Это уж, Гришенька, не твоего ума дело, зряшную или другую какую. У меня теперь, сам знаешь, судии другие будут. Да и здесь-то ты мне не больно мешал.

– Не скажи, не скажи, Николай Венедиктович. За тобой и здесь догляд был. Да не время сейчас считаться, кто кому что попортил.

– Ладно лясы-то точить. Говори, зачем поднял. А то у меня уж и спину заломило. Передать чего надо?

– Да нет, Николай Венедиктович, нет у меня для тебя передачи. Одна только безделица. Мне ее Карпа отдал, ему она в свое время сгодилась. Вышел ее срок на земле. Держи вот.

Протянул Гриша деду Коляну скляницу. Вся она гранененькая, на свету поблескивает. Знаешь, поди, в таких вот, похожих, хозяйки сейчас уксус хранят.

– Знакомая вещица. Много мне тогда Карпуша хлопот с ней доставил. Ладно уж, передам кому надо. А сейчас все, хватит. Вышло мое время до донышка. Отпусти уж с Богом.

– Не богохульствуй хоть за порогом.

Сказал так Гриша и зашептал опять что-то.

Одно услышал: «Иисус спросил его: как тебе имя? Он сказал: „легион“, потому что много бесов вошло в него. И они просили Иисуса, чтобы не повелел им идти в бездну. Тут же на горе паслось большое стадо свиней, и бесы просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им».

Тогда уже дед Колян медленно так опустился на доски и затих. Пропали зубы его жуткие, глаза с кровавой поволокой закрылись навсегда, стан выпрямился, а руки на груди успокоились.

Похоронили его, как доброго христианина. Не было тогда у нас привычки по-собачьему зарывать. На могилу крест поставили, бабка навещала с внучатами. Только как она померла, перестал народ на могилку ходить. Так ее травой и затянуло. Сейчас на старом могильнике я ее, пожалуй, и не найду.



О том, как в бане подменяют

Всякое у нас бывало. Иной раз такое случится, что самому странно. Я вот тебе про баню скажу, про нашу.

У нас за огородом баня стоит черная – по-черному, значит, топится. Бывал в черной бане-то? У вас в городе, поди, нет уж такого дива. С непривычки может и не понравиться – дымно там бывает, когда протапливают. Дым-то через махонькое окошко выходит, трубу раньше не было привычки выводить. И избы ране такие бывали. Но пар там, не в пример белой бане, – сухой, жаркий. И дух хороший, лесом пахнет, дымком. Другого такого не сыскать, почитай, по всей земле, как он в русской бане стоит. Наша-то баня такая же. Каменка в ей еще прадедом моим складена, он же и сруб ставил. Накрепко, по сию пору стоит, и не покосилась ничуть.

Так вот. Я тогда еще углан был, но шустрый. Матушка баню протопила, а отец с братьями подзадержались, робили они много. И пошел я в баню один. А одному, да еще в первый жар, ходить нельзя, это мне сказывали. А я че, варнак был, маленький, вот и побежал сдуру. Одежду в предбаннике скинул, стопочкой сложил, крестик на гвоздочек. Иначе, вишь, нельзя, не положено в баню с крестиком хаживать. А сам аж от радости жмурюсь: пар-то хороший шибко любил. Ну вот и дожмурился. Как хлестаться начал, чую: вроде щенок где-то визжит. Слушаю, а он то под полком, то в углу. Стал я его по помещению гонять, а щенок вроде под столб забрался и верещит оттуда. Я уж до земли расковырял – так охота было посмотреть, что за собачонка, – а ее все нету. За кайлом ведь сходил, не поленился, начал землю копать под столбом. А тут с потолочины как грабли на меня опускаются, норовят за волосья ухватить. Я – что есть духу – за дверь! В предбаннике стою, дрожу, одежда вся раскидана, смена в земле вымарана, только крестик и не тронули. Ну, я заревел, как оглашенный. Тут в аккурат отец с братьями вернулись:

– Чего воешь?

– Страшно, тятенька. Тама щенок визжит и грабли с потолочины тянутся. Чуть волосья все не повыдергали.

– Дак ты, варнак, напроситься забыл!

– Забы-ыл, тятенька.

– Ну, впредь тебе наука. Пошто один в первый жар пошел? Пошто не напросился у банного хозяина? Пошто землю кайлом-то ковырял? Вот и получил сполна. Спасибо еще скажи, что навовсе не задавили!

Вот с той поры попомнил я тятенькины слова. Когда в баню идешь или еще куда – в овин там, на двор, – напрашиваться надо. У каждой постройки, вишь, свой хозяин имеется. В бане – банная староста, в овине – овинник, на дворе – дворовой хозяин. В баню, сказать, заходишь, дак должон напроситься: «Банная староста, пусти в баньку помыться, попариться». Никакой сатана тогда тебе не страшен!

Потом уж матушка меня отпоила, приласкала да стращать стала, чтобы на всю жизнь запомнил. У нас ведь как бывает: вона у соседей дедушка – пошел он раз в баню да припозднился. Уж полночь на дворе, а время это самое нехорошее – шуликины по земле разгуливают, людям досаду делают, – самое бесовское время и есть. А он запамятовал. И вот ушел, и нет его, и нет. Бабка-то забеспокоилась: че ино, где мужик-от?

Послала внучка. А он прибегает, кричит: «Дедушко в бане головой в каменку лежит! Уж ободрали его вовсе!» Кинулись туда: так оно и есть. Банники его башкой в каменку запихали да кожу-то обдирать начали. Жуткое было дело.

Если б только с ним! И с другими случалось. Матушка, вон, тогда же мне и рассказывала, что с ней самой в девках случилось. Пошла она как-то с подружкой в баню. А та бойкая была – топит и топит, совсем уж невмоготу терпеть, но все мало, еще поленья подкладывает. Тут с потолочины ей вроде и говорит кто-то: «Топи печку жарчей, чтобы кожу обдирать ловчей». Матушка-то напугалась: неладное ведь блазнит, а подруга ее знай подтапливает, жар, видать, любила шибко. Матушка ей: «Тебе, Катерина, знак был, не топила бы шибче каменку, как бы беды не было». Не послушалась та, хотя и много младше была. В баню надо идти, а матушка отказалась и Катерине не присоветовала. А той, что хвост, что погост – все едино. Одна и ушла. А через какое-то время послышались крики оттуда, забренчало что-то, паром двери вышибло. Глядит матушка: Катерина, как ошпаренная, вылетела! Бьется, кричит, кожа с нее сама собой сходит. Долго она без памяти была, а как опамятовалась, все плачет и плачет. Стали спрашивать, что ж там такое случилось. Она и говорит: «Лавку, полок окатила, веник запарила да бзданула мятным отваром. Ой, что тут началось! Ужас какой! Выскочили махонькие в шапчонках островерхих, стали меня по бане от стены к стене кидать. А сами приговаривают: „Растопила печь жарчей, кожу будет драть ловчей!“ И смеются, окаянные! А веник, как оглашенный, и хлещет, и хлещет! У меня уж и вздоху не хватает, а они все по бане перекидывают. Я под полок, они за ноги вытаскивают и все норовят в каменку запихать. Каменка-то каленущая, жаром от нее так и пыхает. Один за соски ухватился и выкручивает, уж и не знаю, как кожа не полопалась! Сама не помню, как меня в двери-то выбросило».


Видят люди: неладное дело. Осенили дверь крестным знамением. Однако в баню никто не решался зайти. Потом уж заглянули, а там пол весь когтями исцарапан. Глубокущие такие борозды, будто кто плахи хотел выдрать.

Хозяева-то в баню долгонько не хаживали, боялись. Намаялись по чужому пару, надоело до смерти. Вот позвали они батюшку, холста там, яичек посулили за работу. Батюшка в бане отслужил, всю как есть баню очистил от окаянных. «Можно, – говорит, – теперь мыться, париться». Стали они снова там сбираться: только уж поодиночке никто и не шел, всем гуртом мылись. А Катерину долгонько никто не сватал. Угланы ее «чертовой невестой» дразнили, не со зла, конечно, а так пришлось. Тело-то у нее, видать, поганое стало. Так в девках годков до двадцати засиделась. По тем-то временам это уж перестарок. Опасались парни брать, мало ли что с ней там окаянные сделали.

Однако ж и ее век пришел – высватал Катерину вдовец из соседней деревни. Для девки-то это самый позор и есть, но замуж-то охота, естество женское просит для чрева работы. Повыла она, поголосила да взамуж, как в омут, с головой кинулась. Только плохо ей жилось: мужик злющий попался, первую-то бабу свою он в могилу свел. А за Катериной вон какая провинность значилась. Не простил он ей баню ту, бил ее смертным боем, а родители обратно уж не принимали. Прибежит она вся в синяках, а они ей: «Вертайся, откуль пришла. Не нужна ты нам такая!» Так Катерина и до внуков не дожила. А жаль, хорошая, говорят, баба была, работящая, с детишками ласковая. Что ж еще-то надо?

Такие вот факты бывали раньше у людей. Да и нашу семью не миновала чаша сия. Рассказ этот долгий, мне от дедушки Карпа по наследству достался. От него это умение ладно говорить и ко мне перешло, хотя у меня так баско не получается, но Бог не обидел, грех жаловаться. Я еще молодой был, старушка одна все приставала: «Давай, – говорит, – Егорушко, научу тебя, как девок присушивать. Есть присушки-де такие – как скажешь, ни одна девка не устоит. Вся твоя будет, делай с ней, что хоть!» А мне ни к чему. Я парень видный был, уста медовые – девки и так липли, вежливость оказывали, вот я и не терялся. Ох, грехи наши тяжкие! Ничего нет на свете слаще греха! Знаешь ведь, поди, девки старые бывают, вот они меня шибко любили. Как вечер, вызывают: «Егорушко-о, пойдем да пойдем, нам тама че-то помочь надобно». А помощь-то, известное дело, какая требуется. Но наказ родительский помнил свято. Как к бане или к овину там идешь – обязательно напрашиваешься: «Хозяин овина, будь милостив, пусти у тебя ночь переночевать». Да ежели еще и подношение сделаешь, совсем ладно будет. И все ласково получалось, и сатана никакая не брала. Так-то вот.

А дедушка Карпа сказывал такую историю, все как есть было. Сами-то мы не из богатеньких, так себе жили, семья большая была. И был у деда брательник младший, Яков. С младшенькими в семье, сам знаешь, как получается. За столом у него самая малехонькая ложка, а хозяйство делить – дак ничего и не достается. Худо младшеньким-то в семье, как подрастут. А тут как раз неурожай, сушь великая настала. И по полям с иконами ходили, и молебен во дарование дождя отслужили, но Бог, видать, испрогневался – не послал дождя ни капли. Над деревней вихорь пыльной ходит, хлеб уж пополам с мякиной пекут. Не знали, как до осени и дотянуть. Тут, считай по-современному, призыв подошел. В солдатчину забирали. Раньше-то у старосты бывало все расписано, какому двору очередь рекрутов отдавать. А в тот год выпало богатенькому мужику. Вот он и приходит к нашим:

– Дай вам Бог здоровьица. Времена тяжкие настали, година лихая, надобно всем по-соседски делиться. У меня вон хлебушек в анбаре сохранился, запасец какой ни есть имеется. Не надобно ли помочь? Вон у вас семеро по лавкам, а в анбаре пусто.

Прадед-то смекнул, с чем мужик пожаловал. Человек он крутой был и нраву строгого, так и рявкнул:

– Хорош лясы точить! Сказывай требу свою! Не то за порог.

А тот:

– Сынок у меня слабенький, не задался, да и бабу еще не знает. Ему бы погулять чуток, девок пощупать, силы набраться, а тут, как назло, рекрутчина! Не выкупите ли билет наш? Я вам хорошо отплачу.

Жаль младшенького, да совсем уж приперло, с голодухи уж пухнуть начали. Ударили по рукам. Выпало Якову безвинно пропадать на армейских харчах да палках. У солдат-то, известное дело, вся наука через задницу палками вбивается.

А перед уходом выговорил Яков себе отвальную неделю. И все за счет богатенького мужика, чтобы ни в чем отказу не было. Вся деревня от его чудачеств веселилась, а родители знай только девок своих за подолы держали, чтобы Якову не попались. Вина ему было, хоть залейся, жрал в три горла, куда только лезло! И все не натешится. В солдаты, почитай, как в могилу провожали. А тут удумал: «Желаю в санях прокатиться с бубенцами. Чтоб все, как на Масленую неделю, было!» Богатенький-то мужик рад стараться. Надо ж такое удумать! Солью всю дорогу у моста засыпал, на мосту по щиколотку. Запрягли Якову лошадей самых ярых и всласть накатали. Песен бабы попели, натешили душу, а последний денечек подходит. У Якова сердце все изгрызло, тоска забирает. Всю остатнюю ночь молился, чтобы Господь легкую службу даровал, чтобы не убило в какой баталии. А утром собрал узелок – и был таков. Только матушке в пояс поклонился да иконку ее поцеловал. Она-то потом долгонько убивалась: сыночка, крови ночку родную, за три пуда хлеба да овечку продала!

А в то время в нашей же деревне баба одна на сносях была. Обрюхатила не ко времени, в самую лихую годину. Ну да против естества не попрешь. Бабам, им на роду написано брюхатеть да детишков рожать, тогда никакая напасть не страшна – не переведутся людишки на нашей земле. А эту, вишь, все тоска какая-то забирала. До последнего дня ведь в работе, спину не разгибала. Больниц-то раньше не было, в банях рожали, по избам, а которую в поле застанет – дак в поле и разрешалась от бремени. Тут и ей время приспело. Помолилась она пресвятой Богородице, прощения у всех попросила. Свекор ее благословил. «Иди, – говорит, – с Богом. Принеси нам уж хоть кого-нибудь». Это, вишь, обычай такой раньше был. Отправилась баба в баню, да, видать, бес ее попутал – не напросилась. Ночью лежит, тихо все. В углу, слышь, огонек синенький загорелся, и разговор слыхать, двое разговаривают. «Приходи сёдни ночью, подруга, у меня квартирантка». – «Одна, чай?» – «Одна. Да у нее ночью младенчик будет. Вот мы их и задавим. Давно я человечинки не пробовала». У родильницы аж испарина по телу пошла, ребеночек забился. «Дак она, может, напросилась?» – «Нет, забыла. Вот и наказание будет. Знатную пирушку устроим».

Баба с полка соскочила, света не взвидя, из бани кинулась. Свекор ее отругал да обратно отправил, перекрестя. В избе, вишь, погано, народ: тогда ведь семьями, не по одному жили. Вернулась баба, а огонечек уже и не горит. Тут-то у нее все и началось. Отмучилась, откричала, девку родила – тело белое, гладкое, волосики тоненькие вьются. Дак вот опять незадача – ножницы в предбаннике оставила, пуповину-то нечем резать. Пока обернулась, время какое-то прошло. Заходит в баню, а девчонка ревмя ревет, аж заходится от крика, вся пятнами пошла. Испугалась баба, сиську в рот сунула, а девка-то и куснула ее. Дак ведь до крови, – с зубьями, видать, родилась. Тут остальные на крик сбежались. Стали говорить: неладно, мол, что ребеночек с зубами, нехорошая это примета. Кто-то уж убить ладился, да баба не допустила смертоубийства.

Но с ребеночком этим баба намаялась. В зыбке девку качает – та ревет, из рожка молоком поит – та ревет, тряпицу под ней меняет – та ревет. Никакого покою нет от ребенка. Так баба у зыбки и просидела шестнадцать годочков, все доченьку байкала. А та ревет, ест, пеленки марает, а расти – не растет. Ну, ни капельки за шестнадцать годков не выросла!

Яков к тому времени со службы вернулся. Был он в разных баталиях, а турку когда воевали, ранило его так, что и лечить не взялись дохтура, вот и отпустили до дому. Шибко злой он до жизни вернулся. Уж за тридцать, поди, было. Страны чужедальние повидал, а что ж он еще из нормальной человеческой жизни видел? Ничего. Казарма да плац, плац да казарма. На воле-то и разгулялся, одно что силушка позволяет. Сорвал одинов с мужика шапку, баню за угол поднял да зашвырнул шапку туда.

– Гони, – говорит, – штоф, а то баню разбирать придется!

Мужики-то не серчали, тоже ведь люди с понятием. Угощали его сколько могли. Да не век же дурака валять!

А тут такое дело получилось. Загуляли они. Яков про битвы похваляется, где и приврет чуток, силу свою показывает, а мужики да парни знай подзуживают. И про бои охота послушать, и самим в грязь лицом не ударить.

– У нас, – говорит один мужик, – баня есть. Вона, хозяин раз пошел туда, в предбаннике еще услыхал, что хлещется кто-то. Дверку-то отворил, а тама банник с банницей друг дружку парят. Каменка каленуща, не утерпишь, какой жар от нее идет. Мужик спужался, убежал.

А другой пуще страху нагоняет.

– Там, – говорит, – нечисто. Утром, как хозяева зайдут, каменка теплая, все чисто выметено, прибрано. Боятся они теперь. А ты, Яков, не испужаешься?

А тому и море по колено.

– Спорим, – говорит, – что пойду туда в ночь-полночь, камень с каменки выну и живой вернусь.

Ударили по рукам. А баня-то та и была.

Полночь пробило, собрался Яков, молитву сотворил, крестик поцеловал и пошел. Входит – что за диво? Каменка горячая, веник в углу подрагивает, будто кто сейчас заметал. Схватился Яков за камень, а выдернуть-то не может. Тужился, тужился – не получается. Тут синенький огонечек в углу засветился, вышла из-за каменки девка голая. Хвать Якова за руку, а он выдраться не может – пальцы, как железные.

– Тут-то ты мне и попался. Пошто ходишь по ночам, где не след? Пошто тревожишь?

– Дак за камнем я, красавица. С мужиками вон поспорил.

– Дурья ты голова, они ж над тобой надсмеялись. Неподвластна человеку баня с полночи до петухов первых.

– Что ж делать-то мне, голубушка, научи ради Бога!

– Научу, коли пообещаешь в жены взять.

Посмотрел на нее Яков. Ладная девка. Стан крепкий, бедра белые, грудью не одного ребеночка выкормит.

– Да ты, чай, чертовка?

– Нет, солдатик, не чертовка я. Живая христианская душа.

– Что ж ты тут в такое страшное время делаешь?

– Служу я, солдатик. У кого, не велено сказывать. Ну как, согласен ли за себя взять?

– Девка ты ладная, только боязно мне.

– Вот так раз. Ничегошеньки не боялся, в полночь в нечистое место пошел, а тут забоялся.

– Всякое в солдатах повидать пришлось, а такое впервой. Ты, чай, и под венец-то не пойдешь?

– Коли согласный, как велишь, будет. И в церкву пойдем, и к родителям моим. Ну, решился ли?

– Что ж сделаешь с тобой? Решился.

– Ну, коли поладили, слушай меня, ничегошеньки не перепутай. Хозяин меня так просто не отпустит, его обхитрить требуется. Завтра в полночь сюда же ступай. Как синенький огонек засветлится, выйдет к тебе мужик страшной. У него ты меня и просватаешь. Мужик тебе скажет: «Невесту, мол, выбирай, которая тебе люба». Приведет тебя в помещение, а там двенадцать девок, все на одно лицо. Но ты не тужи. Коли рассмешить сможешь, без оплошки выберешь. Как все заулыбаются, смешки пойдут, бери ту, у которой зубы белые. Я это и буду, у остальных-то они желтые. Потом он предложит тебе приданое выбирать. Там два мешка будет. Правый не бери – в нем все горести человеческие собраны. Настоящее приданое в левом мешке, то, что я за шестнадцать лет праведной службы заработала. Одежду для меня не забудь!

– Понял я, красавица. Только мне к мужикам зазорно без камня возвращаться. Ты бы уж подмогла.

Улыбнулась девка, а зубы-то у нее и вправду белее снега белого.

– Эка незадача. На вот, держи!

Смотрит Яков: девка камень взяла да легонько так вынула из каменки. И не стало ее. И огонек погас, как задули его. Вернулся Яков к мужикам, а они смеются.

– Что-то ты, солдатик, грустный пришел. Не иначе тебя банница околдовала, чертовку высватала!

Бросил Яков камень на стол.

– Может, и правы вы, мужики.

На том веселье и закончилось.

Извелся Яков, весь день в думах провел, как быть-то. Одному жить – с тоски в петлю полезешь, а за старого какая же девка пойдет. Ровнюшки-то все уже в бабах, ребятишек не по одному и не по два имеют. Решился-таки. Ближе к полуночи в баню пошел, на лавке примостился, сидит, ждет. Тут огонечек синенький засветился, каменка затрещала, и вышел из нее мужик. Косматый, брови до подглаз достают, руки – как бревна, и шерстью поросли.

– За чем пожаловал, солдатик?

– За хорошим делом, за сватовством. По невесту, дяденька. Скучно одному жить стало, а у тебя, слыхал, товар имеется.

– Есть у меня товар, а не испужаешься?

– Я-то? После турки мне сам черт не страшен.

– Ну смо-отри. У меня девок много. Только, ежели ошибка выйдет, не отпущу я тебя. До скончания века будешь в услужении.

– Дак че, дяденька, назвался груздем – полезай в кузов! Где твои девки?

Отступился банник, каменка жаром пыхнула, чело отворилось, и оказался Яков в помещении просторном. Стоят перед ним двенадцать девок на одно лицо. Какая та? Побрел он, каждую разглядывает, а в глазах у них тьма-тьмущая. Мертвые глаза. Тут Яков и споткнись. А девки зубы оскалили, засмеялись:

– Ну и женишок, идет – спотыкается.


Глянул Яков: у всех зубы желтые, у одной только белеются. Ухватил ее Яков за руку: вот, мол, моя невеста. Остальные тут же и пропали, как не было их вовсе. Нахмурился банник.

– Ладно, твоя взяла, хорошо выбрал, повезло тебе. Теперь приданое выбирай.

Тут Яков не растерялся, сразу за левый мешок ухватился. Грохнуло что-то изрядно.

– Хитер, гад! – сказал банник и исчез.

Очнулся Яков – в бане стоит, а рядом девка. Оделась она.

– А сейчас, – говорит, – веди меня в избу, где ребенок плачет.

Приходят они в избу. Баба-то у зыбки сидит, качает, байкает. А ребенок ревет, заливается. Подбежала девка к зыбке, схватила его да как бросит через левое плечо! Потом топором расколола.

– Кого ростите! – кричит. Глянули родители, а на полу чурка осиновая. Девка отца с матерью обнимает, целует.

– Я ваша дочь настоящая. Меня банник подменил, когда ты, маменька, за ножницами пошла. Шестнадцать лет он меня в служанках продержал, а вы чурку осиновую байкали. Я к вам не одна пришла, вот жених мой. Не глядите, что не ровнюшка мне, Яков меня из услужения спас. Кабы не он, сидеть бы у банника до скончания века.

Порадовались они, конечно, попировали. Молодые обвенчались. От этой пары еще кровь наша пошла. Но это уж в другой раз скажу, как они жили-были, какие еще с ними странности случались. Беда одна ведь не приходит, все норовит, как маслята на грибнике, всем скопом выйти. Вот и у нашей семьи так получилось. С банником на том не закончилось. Так до сей поры и не знаю, как бы вышло, если б Гриша не помог.

Это уж у меня на памяти было. Старший братан мой девку взял. Отгуляли на свадьбе, а через какое-то время пришел срок Евдохе от бремени разрешаться. В аккурат под самое Рожество. Народ тогда шибко гулял, весельство было безудержное, но чтобы по-злому озорничали – такого не бывало. Каждый шутку понимал, коли уж попался, дак не обижались. Мы вот раз в Рождественскую неделю из избы выйти не могли. Торкались в двери, торкались, а они – как закаменели. Пришлось через двор идти. А и там ворота на запоре. Тятенька смеется:

– Ну, – говорит, – шуликины надсмеялись.

Пришлось нам стену разбирать – тогда только и вышли. На крыльце кто-то, вишь, созорничал – золы насыпал горкой и водой залил. Вот за ночь-то вода настыла, приморозило золу так, что и не выйти. А у двора поленницу развалили.

Шуликины по всей деревне на палках скачут, как скаженные. Рожи сажей вымазаны, юбки старинные бабкины болтаются – не разберешь, кто где. У нас-то ничего, а у деда Коляна тогда корову со двора свели. Насилу он ее отыскал, шуликины-то корову на овин загнали, как и управились?! Весельство весельством, а Евдохе не до смеху. Кому не впервой, им и то муторно перед самыми родами, а ей все внове и молоденькая была еще. Шибко боялась, вот и снарядили с ней старушку опытную. Расположились они в бане, все как у людей, – тепло, чисто, сухо. На удивление, говорят, она быстро разрешилась. Да так спешила, что старушка по воду сходить не успела. Каленая вода у них, вишь, приготовлена была, а студеную не успели. Вот старушка и побежала на полынью, ладно, что речка под укосом.

Евдоха потом сказывала: только старушка за порог – заворчал, зашебуршал кто-то под полком. Страшно стало, а она же без всего лежит, кругом кровью перепачкано, и младенчик рядом. Хочет Евдоха встать, а не может – как придавил ее кто большущий к лавке, ни вздохнуть, ни охнуть. Хочет заорать – язык сковало, рукой шевельнуть – не поднимается. И чует, карабкается кто-то на нее. Плоть мягкая, как подушка, пальцы холодные, склизкие, так и шарят по телу, так и шарят – к горлу подбираются. Бедра раскрытые поглаживает, холодом под самое сердце катит. А потом как обручами железными стянул – да так, что молоко брызнуло.


Где уж силы-то нашла – застонала, сбросила – и в предбанник. Стоит, дрожит вся, тут как раз и старушка подоспела.

– Что ж ты, милая, на мороз выскочила да младенчика одного оставила! Загубишь ведь мальчонку! Как бы беды с ним не было.

В баню заскочили, услышали только, как смяргал кто-то. Мальчонка ворочается, сопит.

– Ну, слава тебе, слава тебе, Господи! – старушка закрестилась, запричитала. – Не случилось ничего с младенчиком.

Евдоха-то без сил на лавку опустилась, худо ей, терпеть нет моченьки. Старушка и говорит:

– Молодец, девка, совладала с окаянным. Он, сатана, сырых-то баб пуще всего на свете любит, когда они после родов только-только, когда в теле все раскупорено. Вот и ладился. Ему сырая-то баба – самое то и есть.

И верно. Вон я когда заготовителем работал, жил в одной деревне, недалеко здесь. Дак там то же и было. Разродилась учителка одна, а муж-то у ней в ту пору на сборах был командирских. Она, правда, не в бане рожала, а в больнице, по-культурному все, как врачи велят. Вернулась с мальчиком, а одиноко они жили: родни никакой, из Сибири откуда-то приехали. Вечером примечают соседки: поздно уже, а у учителки шторы зашторены, свет горит, тени какие-то ходят. Не иначе – гости. Потом потухла лампа вроде. Утром глядят: из квартиры никто не выходит, печка не топится – даже дымка не видать. Подошли к двери, а на крыльце следы, как от копыт. Сломали створки, а в квартире все порушено, побито. Учителки нет нигде, а младенчик едва живой в одеяло завернутый лежит. В печь-то, в трубу заглянули – там ее, бедненькую, и нашли. Вся в царапинах, исполосована, рот полотенцем завязан, чтобы не кричала. Бабушки говорили, что это сатана ее укараулил, под вид мужа показался, насладился ею, отдал бесенкам, чтобы натешились, а потом и убил. А младенчика тронуть они не могут – младенчик, он безгрешный, до него никакая нечистая сила не доберется. Муж-то вернулся, ребенка забрал и к родителям уехал своим. Вот так вот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю