355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Тихонов » Страшные сказки » Текст книги (страница 3)
Страшные сказки
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:28

Текст книги "Страшные сказки"


Автор книги: Василий Тихонов


Жанр:

   

Сказки


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

А Евдоха со старушкой еще три дня в бане жили, в избу не перебирались. Странно только ей казалось, что мальчонка почти и не плачет, хнычет только тихонечко, как шуршит. На вид-то здоровый, а сердце материнское не на месте. Однако в избу перешли. Самое время настало крестить парня, а в крестные порешили Григория позвать. Уважали его шибко, хотя и работник из Гриши никудышный был – непонятно, какими гвоздочками душа к телу приколочена. Пришел Гриша, на младенчика поглядел внимательно так, – это уж я сам помню, – потом на Евдоху, так и колет, так и колет ее глазами. Она и утерпеть не может.

– Ты его, Евдоха, одного в бане не оставляла?

– Да нет, дядя Гриша, не бывало такого. Ежели одна по нужде выходила, дак другая оставалась, все, как заведено было.

Они, вишь, со старушкой-то решили скрыть поначалу, что не все ладно. Вот и не сказывали.

– Смотри, Евдоха, все ли так было?

– Да все, все, дяденька.

– Ну ладно, до завтрева прощайте, а утром ты мне, Евдоха, сон свой расскажешь. Только чтоб все без утайки!

С тем и вышел. А поутру просыпается Евдоха вся в слезах.

– Ой, Господи, Господи! Спаси мя и помилуй, прости все прегрешения наши! Ой, да за что же мне такое наказание, Господи! Да что же это такое привиделось!

Так и причитала, пока Гриша не пришел. А как появился он, она и вовсе в три ручья залилась.

– Ну, сказывай быстрее, что видала во сне-то. Может, помочь еще вашей беде время есть. Она малехо успокоилась и рассказывать зачала:

– Иду я по громадному лугу. Травы кругом мягкие, цветочки пестренькие, так и стелются под ногами. А босиком иду, вроде и не по земле, не чую ног под собой. Трава-то мягче пуху лебединого. Иду я, иду, а впереди оградочка виднеется. Беленькая оградочка, штакетины там легонькие, тоненькие. В оградке детишки ходят. Посмотришь на них – сердце радуется, какие они умытые да причесанные. Волосики у всех длинные, ниже плеч опускаются – и у мальчиков, и у девочек, У каждого в руках игрушка или книжка там. Одни губками шевелят – читают, другие с игрушками играются. Одежи белые длинные. И ходит с ними вроде воспитательница. Тоже халатик на ей длинный, белый, до полу. А Ванюша мой по-за оградкой ходит, плачет. Смотрит на ребятишек и еще горше заливается, тихонечко так, нешумно. Ему тоже в оградочку охота – книжки почитать, игрушками поиграться. Бровки нахмурил, насупился, так и скулит, как собачка побитая. А воспитательница мимо проходит и не видит Ванюшеньку. Сердце у меня зашлось – сыночек, кровиночка! Подхожу я к воспитательнице ихней: «Что же вы Ваню моего не пускаете?» А она мне: «Не нервничайте, мамаша! Не положено его туда пускать. Не наш он, нельзя ему со всеми детьми». Как так нельзя, роженое ведь дитятка! Вот я и заплакала сама. «Что ж вы говорите такое? Не собачка ведь он. Чем он хуже этих-то?» Воспитательница вроде смягчилась лицом. «Сходите, мамаша, к сторожу нашему, может, он пропустит, а мне нельзя». Пошла я к сторожу. А он бородатый, борода чуть не до пояса спускается, глаза в морщинках, добрые, как лучики от них исходят. «Знаю, – говорит,– твое горе, Евдоха. Знаю, да помочь не могу. Сходи к набольшему, может, он заступится, поможет чем».

Отправилась я к набольшему ихнему. Иду, глаз поднять боюсь. Стыд меня жжет проклятущий, испереживалась вся. Подхожу. «Не бойся,– говорит,– женщина, подними глаза. Грех на тебе тяжкий – родное дитё уберечь не смогла. Взял бы я его в оградочку к детям, да не могу. Не наш он, уж не обессудь. Живи надеждой, Евдокия, времени у тебя на все про все не более суток осталось». Сказал так и пропал. И луга не стало, и оградочки, и детишек в оградочке этой, и сторожа, и воспитательницы. Только пустошь кругом кочковатая, всеми ветрами продуваемая. И ни деревца тебе, ни былиночки. Стоит посередь пустоши Ванечка мой и горько плачет. Тут-то я и проснулась. Ой, Господи, Господи, за что ж мне мука такая нечеловеческая!

И снова слезами горькими залилась, стала о столешницу хлестаться, как невеста на просватанье. В кровь руки исхлестала. Помолчал Гриша, задумался.

– Сутки, говоришь, дадены?

– Да сутки, сутки, миленький! Спаси уж дитятко мое ненаглядное, а то не жизнь мне, сей же час задавлюсь!

Тут-то старушка не сдюжила, все рассказала, как было на деле, как Евдоху банник давил, как бросили они мальчонку.

– Да знаю я, бабушка. Ясный у Евдохи сон был. Пока ты за водой рыскала, а молодуха от сатаны отбивалась, подменили вам мальчонку. Веник сунули. Он сухой, вот и шуршит, как хнычет, а вам блазнит, что это человеческий детеныш.

– Что ж делать-то, родной, подскажи, Гришенька. Что хошь тебе за то будет!

– Да что с вас возьмешь? Ничего не надо. Обещайтесь только, что молебны отслужите да нищей братии хоть что-то из капитала раздадите.

– Это мы завсегда, только спаси, Гришенька, парнишечку нашего, ничего на доброе дело не пожалеем!

– Давайте мне мальчонку, веник ваш банный, сейчас и пойду.

Евдоха за сверточек цепляется, обезумела, ревмя ревет, у братана у самого слезы на глазах. А мы, угланы, забились в угол и языки прикусили. Чуем, что страшное дело происходит. Как ушел Григорий, все в избе и замерло. Вернулся только часа через два. Весь взмок, рубаха на спине потемнела, в сенях от него пар валил, как от жеребенка запаленного. Пришел, к пече привалился, едва дух переводит.

– Нет, не соглашаются отдавать. Голубенка мне взамен все выбрасывают. Сейчас снова пойду, только отдышусь.

Отдышался Григорий и пошел опять. Час проходит, еще того страшнее возвращается.

– Трудную вы мне задачу задали. И сейчас не отдают. То щенка выбросят, то поросеночка молочного. Приглянулся Ваня им, видать.

Посидел так за столом какое-то время, ковш квасу выхлебал, в третий раз пошел. Возвращается, на себя не похожий.

– Получай, Евдоха, свое сокровище!

Сказал и пал, как замертво. Вот уж похлопотали мы над ним. А младенчик спит себе. Сиську пососал и уснул – намаялся за три дня-то. Евдоха над ним склонилась и на шаг боится отойти. Григорий, как в память вернулся, снова стращать начал.

– Муки ваши еще не закончились. Пока некрещеный младенец, всякого ожидать можно. В избе-то его святые наши стеречь будут, а вот как крестить повезем, тут глаз да глаз нужен. Да вы не отчаивайтесь, я, силы будут, помогу. Но, всякое бывает, ко всему готовым нужно быть.

Два дня минуло, в церкву засобирались, крещение принимать. А то, хоть и живой младенчик, его вроде и нету вовсе. Ни имени, ни защиты от напастей.

Церкву-то, поди, знаешь нашу, бывал ведь. Нынче мода пошла – в храм, как на экскурсию ходить. А наша-то церква знаменита на всю округу. Здесь ведь раньше, еще при царе-Косаре, люди не жили. Это дед моего деда сюда первый пришел. Беглый он был, не то от солдатчины, не то от боярских лютостей. Беглые людишки завсегда в наши земли свободные стремились, тут уж таких много побывало. Поселился здесь Егор Сушь – мне имечко в его честь досталось, – на берегу речки избу поставил, обустраиваться стал. Тоскливо только одному пришлось. Вот и стало ему ночами чудиться, что с верхов крик петушиный доносится. По тому случаю и речку Чудовкой назвали. А потом раз углядел: стружь да щепки по реке плывут. Это уж первейший признак – в верхах кто-то поселился. Стали друг к дружке в гости наведываться да и зажили вместе. Потом еще кто-то пришел, из беглых. Так, человек к человеку, и деревня наша встала. Народ появился на пеньки грех молиться, вот и порешили часовенку рубить. Срубить-то недолго – и место нашлось, на самом высоком берегу. Там, что вниз, что вверх, далеко все видать. Река-то на излучину идет, дак там такие леса открываются, что сердце не нарадуется, особо когда солнце садится. Толково наши предки жили – ладно место для жилья подбирали, ладно работали, ладно веселились. Сруб-то для часовенки поставить – дело нехитрое, да вот где икону взять, хоть бы уж какую-то? Думали-думали, так в голову и не забрело. А к вечеру бегут с реки угланы, орут во все горло: «Икона плывет, икона!» Мужики – на берег, глядят: и взаправду икону к берегу прибило. Одно только странно – она против течения приплыла. Тут ее из воды и вынули, в часовенку внесли. И начались с того дня службы, крестины да венчания.

Потом уж, много позднее, решили каменную церковь наладить. Деревня-то разрослась, народу много – негоже всем в деревянную часовенку хаживать. Да с каменной церквой такая, вишь, приключилась история. Правду, нет ли говорят, врать-то вроде не с чего, только церква наша сама себя строила. Людям не понятно, как это так – и камень завезли, и раствор намесили, а каменщикам невозможно даже за фундамент взяться, не пускает их к материалу. Однако ночью камень – как убывает. Так оно и шло. Старухи говорили: мол, Бог с ним, с камнем, без божественного промышления тут не обошлось. Потому и трогать не велели. И вот в одно прекрасное утро ахнули все жители. В ночь церква сама прямо из земли поднялась. Куполами сияет, решетки на окнах узорчатые, а над вратами икона Божьей Матери в дорогом окладе – хоть сейчас службу отслужить можно. Но порешили сначала внутреннее убранство в Явленной церкви закончить – ее Явленной назвали. Позвали богомаза, который по стенам выучен писать был, он по канону и расписал. Но первейшая картина у него с преисподней вышла, как там черти грешников на костре палят, в котлах варят. И – надо же такому случиться! – только закончил он работу, грохнуло в небе, хоть и день ясный был, вдарила в самую церкву громовая стрела. Но не то удивительно, что светлым днем, а то, что прямо в глаз сатане. Исправлять тогда не велели, так и простояла эта картина с ущербом до тех дней, как церкву порушили.

Вот в Явленную церковь и отправилась Евдоха с Григорием сына крестить. В санях устроилась, медвежьей полостью укрылись, а позади мы, угланы,   увязались   –   полная   кошевка   наби-лась. Нам же любопытно! Дорога-то недальняя была  –  с одного конца на другой переехать. Едем, и вдруг вихорь взметнулся на дороге. Закружило, заметелило. Погода ясная стоит, а вокруг саней пуржит так, что и не разберешь, где хомут, а где дышло. Только видать, как Григорий в санях поднялся. Руки в стороны раскинул, а вихорь кругом вьется. Тяжко Грише приходится, а от нас помощь какая? Тем паче, самим шевельнуться невмочъ. Мерин наш, как вкопанный, стал. Хрипит, бьется, пена с губы клочьями летит во все стороны. А нас словно мороз сковал. Видим только, что слабеть Григорий начал. Уж и руки опускаются, вот-вот совсем рухнет. А младенца из материнских рук так и рвет, так и рвет вихрем.

Мы уж, грешным делом, подумали, что все, конец, не управиться Грише с бесовской силой. Но тут – батюшки святы! – небо открылось, а там все золотом блестит да серебром. Вот такими громадными буквами одно слово пламенеет, и распознать его можно – «ЗРИ!». Потом вроде лицо женское промелькнуло. И все. Пропал вихорь, будто не было его вовсе. Небо закрылось. Стоят наши сани посередь улицы, народ со всех сторон сбегается, и солнце вовсю полыхает. Конь опамятовался, затрусил себе потихонечку к церкве. Только Гриша без сил в санях откинулся.

Вот я и думаю: что ж то слово означало? Кержаки так в своих книгах нужное помечают, батюшка мне объяснил, что призыв это к внутреннему нашему оку, чтобы мы сердцем чуяли, как все на земле да вкруг нас обустроено. А я вот по недомыслию своему полагаю, что знак этот другое глаголет. Трудно тебе – глаз не закрывай, не отводи. Силы на исходе – опять же дело свое не бросай, глаза пошире распахивай. И на смертном одре, и в радости, и в печали не забывай глаза открытыми держать. Гриша так и жил. Ничего от него не укрывалось, потому и людям от него большая подмога была. Потому и не боялся он ни черта, ни сатаны, ни человека лихого!


О том, как Яков у лесного хозяина побывал

Я тебе давече о том, как Гриша с вихорем совладал, рассказывал. Ты, может, и не поверишь, что такое случается, но вот послушай еще сказенек. Это с Яковом было, он сам и рассказывал.

Вот зажили они с Натальей ладом, детишков нарожали. Яков по людям плотничал, справный мужик был – топор в его руках так и летал, так и летал. Весело, говорят, работал, нарадоваться люди не могли, как у него все с шуткой-прибауткой, весело и красиво выходило. Да и Наташа в бабах-то удалась. Она, вишь, в услужении у банника была, дак многое узнала, что нам и не снилось. Скотину лечить, кости поправлять – к ней со всей округи сходились, она никому не отказывала. Но вот от порчи и сглазу, от бесов она не лечила, не бралась. Не велено, видать, было. Так и жили они, от других-то людей почти и не отличались.

Якову, вишь, приходилось и в соседние деревни наряжаться, чтобы с заказами затруднений не было. И вот раз пошел он верст за десять. Топор за пояс заткнул, другой инструмент в ящичке. Идет себе по дороге, только пыль лаптями поднимает. И вдруг, говорит, закружило, заметелило прямо на дороге. Солнце от пыльного столба уж и не видать, темно кругом. Идет прямо на Якова огромадный вихорь, деревья, какие по обочине есть, к земле пригинает, в поле копешки разбрасывает. И то странным Якову показалось, что идет как по ниточке. Схватил он ножик, размахнулся да и запустил прямо в вихорь. Загудело вокруг, земля сдрожала так, что Яков на дорогу повалился. Поднимается – чисто кругом. Нет никакого вихоря, а в том месте, куда ножик бросил, пыль дорожная, как дождем прибита. Пригляделся – батюшки! – кровь черная на дороге. И ножик пропал, как сквозь землю провалился. Однако надо путь дальше держать, а дорога-то лесом.

Сердце у Якова не на месте, хотя и хаживал он лесными тропками не однажды, знал лес как свои пять пальцев. Вот идет он, и все какие-то шаги за спиной чудятся. Обернется – нет никого. Совсем ему неладно стало, решил лесными тропочками пойти, большак стороной оставить, чтобы от ужаса этого избавиться. Не иначе, заморока его взяла. Ведь знал же, что даже самая короткая дорога не всегда к цели выведет! Идет он и вспоминает, что в этом самом лесу с другими людьми случалось.

А бывало, говорят, по-разному. Вон, бабы раз с покосу возвращались всем гуртом, языками-то прочесали и напроситься забыли. А лесной хозяин шибко этого не любит. Вот идут они себе, идут, вдруг кто-то заухал по-страшному, заорал: «В го-ору! В го-ору!» Бабы в кучу сбились – страшно им, а вместе, может, и ничего не случится. Идут дале, вдруг в ладоши кто-то бить начал, да так звонко, что шум по всему лесу. Одна баба догадалась. «Переворачивайте, – говорит, – стельки быстрее, а то неровен час задавит нас лесной-от хозяин!» Быстрехонько ведь перевернули. И что ж ты думаешь? Сразу все стихло. Тут они бегом, бегом – даром что за день напластались на покосе, – убежали. В лесу, вишь, тоже с понятием ходить надо.

Вон, дедушка Карпа сказывал, а ему многое открыто было. Есть, говорит, в лесу визирки, ну, просеки по-вашему. Одни-то человеком проложены, а другие незнаемой силой какой-то. И ночами по этим самым визиркам ходит лесной хозяин, его это тропочки. И шибко он сердится, когда ночует там кто из людей. Сам-то ты его не увидишь, как идет, – незримый он. Только собака и чует. Потому-то он их и не любит. Вот как не удержишь собаку, обязательно лесной хозяин ее задавит. А тебя, коли на визирке ночью найдет, за ноги подымет, раскрутит и закинет на самую высокую сосну – так, что и не слезешь. Ежели опять-таки в лесовной избушке заночевать придется, клади всегда в головы топор. Никакая сатана тогда тебе не страшна. А так свидеться с лешим – не приведи Господь. Страшной он, говорят. Высоченный, головой аж до вершин сосен достает, глаза разного цвета, а на ногах лапти обуты – правый на левой ноге, а левый на правой.

Яков-то, конечно, чуял все это, но решил, что в знакомом лесу никто не тронет. Тем паче, мужик он здоровый, на сплаву вон один из реки бревна выворачивал на берег. А они ж, пока по реке текут, разбухают от воды, тяжеленные делаются. А Якову как жердинки кажутся. Вот и здесь не забоялся. Идет он себе неторопко, вдруг видит: мужик в армяке, в шапчонке на корове верхом по полянке скачет. А было это у самого Кривого лога, где дорога на поля идет. Удивительно Якову стало – мужик-от задом наперед уселся, а корова его слушается, куда хвост повернут, туда и скачет. Подходит Яков поближе.

– Здорово, мужик! Как звать-величать тебя? Всех вроде в округе знаю, а тебя в первый раз вижу.

– Немудрено это, Яшка. Глаз у тебя незоркий, как у кошенка новорожденного. Ну, коли пришел, давай знакомиться.

– Да как звать-то тебя?

– А зовут меня Зовуткой, а кличут Уткой. Старшенькие по имени, младшенькие по отчеству. Ты чего это, Яшка, в моих лесах делаешь?

– Да иду себе потихоньку, в селе вон ждут. А ты чем промышляешь?

– А я белок гоняю. И тебя, Яшка, тоже видом не видывал, слыхом не слыхивал. Вот догоняю белок, тебя давить приду.

Сказал так, рукавицей лицо потное утер и пропал. Подивился Яков, дальше идет. И чует, что места вроде знакомые, а узнать не может. В другой раз на ту же полянку вышел, в третий. Остановился тут, призадумался. Рубаху наизнанку вывернул, лапти переобул и – вот диво! – сразу по прямой пошел. Идет, а дорогу никак признать не может. Вдруг засвистело так, что деревья с корнем завыворачивало, – пролетел по лесу вихорь, и стихло все. У Якова мороз по коже прошелся: не к доброму вихорь-то. А тут вышел на ель громадную. Сидит на нижней ветке девка. Вся как есть голая, ну ни клочком не прикрыта. Волосья длиннющие, до самой земли свисают, и чешет она эти волосья золотым гребнем. Яков-то слыхал, что ежели доберется такая девка до человека, защекочет до смерти. Вот он за топор и ухватился. Девке-то это не по нраву пришлось.

– Не пугайтесь, Яков, ничего я вам плохого не сделаю.

– Чего мне пугаться, у меня вон топор есть.

– Спрячьте топор, я вас прошу. Спрячьте. Яков, меня не тронете, все у вас тогда будет. Не бойтесь, не бойтесь.

– Да не боюсь я тебя. Мне, слышь, недосуг – в село спешить надо. Не скажешь ли дорогу, красавица?

– До села-то вам, Яков, сейчас и не дойти. Тут все тропочки в одно место ведут. Так что вы ступайте не прямо, а направо, вам тогда и работать нужды не будет.

Вот ведь как, чуешь? Работать, говорит, не надо. Это самое бесовское и есть. Не может человек не работать. Тут вот тоже у нас говорят: мол, счастье какое – не работаешь, а деньги получаешь. Ты, слышь, не верь, от нужды такое у людей. Работает человек, бегает – живет, а как остановится – пиши пропало, и недели не протянет. Но и с работой все не просто, есть, понимаешь, дни, когда ни к чему притрагиваться нельзя, иначе Бог накажет.

Вот Ильин день, знаешь, поди? А время-то самое сенокосное, особенно когда погода стоит. Вот у нас один мужик и удумал в Ильин день метать. И что ж ты думаешь? Ночью гроза разразилась, молнией у него зарод весь и пожгло, а от него и соседние пыхнули – пошто, мол, не удержали мужика, не доглядели?! И ему-то самому худо пришлось. Как ночью побежал сено спасать, его Господь языка и лишил.

Или вот еще рассказывали. В субботу, значит, дело было. Шла Богородица по реке с верхов. Идет и видит: баба ребенка топит. Деваться ей, вишь, некуда – без мужика прижила, без родительского благословения, – одной-то сиротинку не выкормить, на ноги не поставить. Была бы солдатка, тогда бы всем миром подняли, а так, кому она нужна? Но Богородица мимо прошла, не помогла, не поругала. Сказала только: «Бог в помочь», – и дальше пошла. А ниже другая баба белье полощет. Богородица брови свела гневливо, ножкой по воде топнула так, что брызги во все стороны разлетелись, и дальше пошла. Попали на бабу-дуру эти капельки, на лицо да на руки. Как огненные они оказались – кожу прижгли, а на том месте язвочки незаживающие образовались. Ходит теперь эта баба по деревням, милостинкой кормится, язвы свои всем показывает. А как к нам приходила, Гриша тогда еще живой был, он ее за околицу прогонял. «Не может,– говорит, —. Богородица такое злое сделать! Обманываешь ты, баба, народ. Сама, небось, гвоздиком ранки ковыряешь, вот они и не заживают. От Богородицы только мирром да ладаном пахнет, а от тебя, поганой, серой несет. Не Богородица то была, а дьявол в ее обличье. Значит, ты дьяволу и потачишь». Шибко ругался Григорий на нее. Однажды чуть не побил. Может, он и прав, однако по субботам ни один справный хозяин робить на себя не будет, если уж только так, по принуждению, по найму или на казенный счет.

А Яков-то хозяин хороший был, непонятно ему стало, как это так – не работать.

– Как же такое возможно, чтобы не работать, а жить хорошо? Я вот всю жизнь роблю и отказываться не собираюсь.

– Дак ты робь, робь. Никто ведь не запрещает. А награда тебе, за доброту обещанная, будет – за то, что не тронул меня, пощадил.

Любопытно стало Якову, что за награда такая, свернул он направо и в сторону от дороги лесной пошел. Вышел Яков на зимовье, на крыльцо поднялся, дверь отворил. За столом-то – батюшки! – сидит мужичина громадного росту. Сидит, ухмыляется по-недоброму так. Одна-то рука тряпицей перевязана, на повязке кровь черная проступила. Видать, только-только поранился. А на столе ножик лежит. Тяжелый, острый, из крепкого железа, а рукоятка у него из рога лосиного резана. Яков ножик сразу признал – собственную работу всегда на отличку любой мастер держит. Странно только, как ножик сюда попал да еще и с кровью свежей на лезвии. А у мужичины глаз ой какой недобрый!

– Вот ты мне и попался, озорник!

– Да что стряслось-то, дяденька?

– Нешто не знаешь? Кто ножик бросал? Кто руку мне раскровянил?

– Ну, я. Дак что ж ты, как оглашенный, на людей кидаешься? Пакостишь опять же.

– Это уж не твоя заботушка. Я тебя сейчас давить буду.

Тут из-за печи выходит еще мужик – вдвое больше против первого.

– Что ж ты, братан, серчаешь на мужика. Не он виноват, а сам ты. Пошто по дороге вихрем прошел? Пошто копешки в поле разбросал? Пошто испугать решил без надобности? Видел ведь, идет человек себе, запретов не нарушает, уважение всем оказывает. А тут ты, как шальной, налетел. Любой на его месте осерчает. Верно, Яков, говорю?

– Верно-то, верно. Только как мне отсюда теперь выбираться? Дорога неведома, глушь кругом кромешная. Пока проплутаю, наряд выгодный упущу, а это уж для детишков моих не ладно. Их ведь не матюками кормишь – хлебушком.

– За наряд не боись. Работать тебе за сестрицу нашу, за то, что не тронул ее, пощадил годы ее молодые, не придется. Бери пестерь, набивай золотом вон из того мешка, а братан середний тебя в село на закорках унесет так, что и глазом не моргнешь.

– Дак нет ведь у меня, дяденька, пестеря.

– А ты вон инструмент свой высыпли, вот золотишко в ящике и унесешь. Тебе да твоим детям до скончания века хватит.

Подумал Яков, раскинул мозгами, а инструмента лишаться не захотел – жалко, вон сколько лет кормил да поил его. Золота решил только один кусочек и унести – детишкам играться. В тряпицу завернул, узелком завязал – и то приличный получился кусок, фунта на два, а то и поболе. Забрался Яков на закорки середнему лешему, тот взвыл, крутанулся на месте, и Яков мигом в селе оказался. Вовремя ведь успел. Хозяева уж других плотников подряжали, цену назначили, а Якова увидали, обрадовались: мастер пришел. Одно ему странно показалось – пока цену назначали и лес показывали, все косились на его узелок с золотишком и морды в стороны воротили. Потом не сдюжил хозяин.

– Что ж ты, Яков, такое в узелочке несешь?

– Да так, безделица, детишкам на игрушки, подарочек.

– Уж больно вонький у тебя подарочек, ты бы его за селом оставил, а то, неровен час, удушишь нас всех грешных.

Раскинул Яков узелочек, а там дерьмо лосиное, свежее, аж пар с него идет. Плюнул Яков, подарочек лешачиный подальше закинул да порадовался, что инструмент на дерьмо не променял.

Потом уж вернулся домой, Наташе все рассказал, как было. Повздыхала она, повздыхала, не велела больше с лешим связываться, поберечься, говорит, надобно. Она, вишь, считала, что все это за ее службу баннику отзывается, вот и решила грехи свои замолить. Грех-то, он ныркий, сам и не углядишь, как подберется, не бывает безгрешных людей. Разве что Гриша такой получился.

Отправилась Наташа на богомолье, а путь не близкий, обещалась только к осени возвернуться. Вот Яков без нее и заскучал. Ночью, как глаза закроет, является перед ним жена. Рубаха на ей долгая, в пол, волосы по плечам белым распущены, так и манит, так и зовет куда-то. А потом, говорит, рубаху скинет, и светится тело ее каким-то незнаемым светом. Тянет Яков руку к ней, а она со смехом в сторону куда-то убегает. Так и мает его всю ночь. Вот-вот тепло бабье почувствует, ан нет – как вода из рук утекает! Извелся Яков вовсе, в избе ночевать уж и не может – жарко ему, душно, на грудь кто-то тяжелым да-вит. Только в амбаре и спасался. Наладил там себе лежанку. Или в бане ночевал. Только там тоже неладно оказалось: все девки с желтыми зубами вержили, хотя и не один год прошел, как он Наталью у банника высватал.

А тут однажды, как угланы улеглись, ушел Яков в амбар. И чует, ровно зовет его кто-то. Шепчет так, что едва слыхать:

– Яшенька, миленький, очнись, проснись. Полюби меня, Яшенька, так крепко, чтобы на весь век запомнилось.

Вот он к двери подходит, а там Наталья стоит. Пальчик к губам приложила – молчи, мол. Дале все как во сне было. Манит она к себе Якова и шепчет:

– Стосковалась я без тебя, миленький. Моченьки нет терпеть, голубчик мой. Подружки мои монашенки сейчас почивать улеглись, а я к тебе, как на крыльях, полетела. Только уж, будь ласков, никому не сказывай про меня, а то быть беде. И тебе плохо будет, и мне, и детишкам нашим нелегко придется.

Скинула она рубашечку, у Якова аж дух перехватило – дальше плохо запомнил, что и было.

Ну, мужик с бабой, сам знаешь, чем занимаются. Предались они телом друг дружке, только чует Яков: не так что-то, неладно. Наталья, вишь, не одного ребеночка выкормила, а тут титьки, как у козы молодой, как каменные. Но значения по-первости не придал.

Так и повелось: как вечер, идет Яков в амбар к Наталье своей ненаглядной, весь день только о том и думает, что ночью будет. Любил же он ее без памяти. Но ночь за ночью все страннее и страннее ему кажется. За все время баба ни разу о ребятишках не спросила, хотя мать была, каких мало,– нежная и ласковая. Задумался Яков: к чему бы это такое? А тут дедушка Карпа забеспокоился. Угланы-то, вишь, к нему прибегали:

– Пусти, дядька, к себе ночевать, а то нам без папаньки страшно в избе.

Стал Карпа присматриваться, все как есть выглядел. Пришел к братану:

– Чего с угланами в избе не ночуешь?

– Да жарко, брательник, там, душно. Мне на сквознячке поспать охота, а за ребятишек беспокоюсь, чтоб не застыли.

– Пошто ты, Яков, в амбаре ночуешь, а ночью там у тебя разговор слыхать? Али кралю себе завел, пока Наталья на богомолье? Гляди, не дело так-то!

– Да чист я перед женой, Карпуша. А с угланами и сам знаю, да ничего уж поделать не могу. Заморока какая-то. Как ночь, так и тянет меня в амбар невесть какая сила. Что ж делать-то, присоветуй, брательник. Тебе ж многое открыто.

– Сперва расскажи мне все без утайки. А там и решать будем, чем помочь можно.

Все, как было, рассказал Яков, ничего не скрыл и сомнениями своими поделился. Задумался Карпа, ему хоть и многое известно было, а тут странным все показалось.

– Надо, Яков, испытание сделать. Та это Наталья или только прикидывается. Есть у меня еще в склянице снадобье, не все израсходовал, вот и попробую вызнать, с кем ты там по ночам-то шепчешься. Только один уговор: слушайся меня во всем, не перечь.

На том и сговорились. Приходит Карпа в амбар под вечер. В сено зарылся, расположился со все-ми удобствами. И мягко ему, и тепло, чуть не задремал. И слышит сквозь дрему: разговаривает кто-то. Прислушался: один голос, точно, Натальин, другой – Якова. Решил он глянуть. Смазал левый глаз снадобьем, зажмурил его. Из-под сена выпростался, смотрит: и, верно, она. А левый глаз открыл – у Натальи над ушами рожки прорезались, а ноги легким пухом поросли, как у козочки молодой. На ногах-то, слышь, копыта. Чуть не заорал Карпа со страха, но сдержался. Дальше-то ему и вовсе противно стало, как она Якова обхаживать стала. Ладно бы мужик с бабой, а тут такое.

Поутру пришел к Карпе Яков.

– Ну, что видал, сказывай, не томи уж меня!

– Ох, не ладно у тебя, Яков, ох, не ладно. Зачем ты, Яков, признал лешачиху? Зачем ты к ней прислонился? Добро бы дурной был, али еще какой несуразный. Как ты ее с Натальей-то смешал? Она ж далече, ей, почитай, только на лошадях с неделю до дому добираться, а пешей и того поболе. Ох, Яков, Яков, зачем ты признал лешачиху?

– Что ж делать-то, Карпуша, подскажи, выучи. Не дай пропасть христианской душе. А то ведь всех загублю: и себя, и Наталью, и детишков. Может, к батюшке сходить, покаяться?

– Оно, конечно, и к батюшке сходить можно, вреда от этого не будет. А дале так поступай: ходи и всем подряд о лешачихе рассказывай, это ей хуже всего. И в амбар больше ни ногой.

Так Яков и поступил. Рассказывал, хоть и стыд его заел, каждому встречному-поперечному, на амбар замок навесил, детишкам велел с собой на ночь на печь ложиться. Ребенки, они безгрешные, лучше всякого от дьявола оберегают. А тут уж до Натальиного возвращения недолго осталось.

Раз пошел Яков по кони на Верхний луг. А идти как раз через Кривой лог понадобилось. Место это бесовское. Там людям и по сию пору сатана вержит. Вон, у меня внучка рассказывала. Ехала она верхами, это уж летошним годом, мерин у нее добрый был, по кличке Лимон. Впереди-то еще парень скакал на Тонком, тоже хороший жеребец. И вдруг, говорит, из Кривого лога как дымок поднимается, и огоньки засветились, на папиросные похожи. Лимон-то захрипел, брыкается под ней, чуть не сбросил Людмилку. А потом как кинется в галоп, моментом Тонкого достал! Дак с той поры мерин совсем дурной стал: как завидит овражину эту в Кривом логу, сразу в галоп переходит, узды не слушается. Скоро его на колбасу отправят, вот Людмилка у меня убивается. Яков через этот лог и шел. А тут, как из-под земли, – лешачиха. Присмотрелся Яков: та самая, что на елке с ним разговаривала. В сарафане, сапожках сафьяновых. Только сарафан тот насквозь просвечивает. Лешачиха всем телом вихляется, все добро свое наружу выставляет.

– Ложимся прямо здесь, Яшенька. Вы уж соскучились по мне, чай. На свидания-то не являетесь. Неуважительно себя ведете.

– Да не нужна ты мне, у меня вон жена имеется.

– Ой, да что же вы так, Яшенька. И вправду не нужна стала? Давно ли вы меня целовали-обнимали? Али забыли все? Ложись, говорю, здесь ночевать будем! А после того я уж задавлю тебя, любезник мой. Тело твое спалю, прах по всей земле развею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю