355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » На еврейские темы (Избранное в двух томах. Книга 1) » Текст книги (страница 6)
На еврейские темы (Избранное в двух томах. Книга 1)
  • Текст добавлен: 16 апреля 2020, 23:00

Текст книги "На еврейские темы (Избранное в двух томах. Книга 1)"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Нет, серьезно: что случилось? – спросила девушка.

– Ничего особенного! Я хочу с вами познакомиться, – сказал он и расхохотался.

Девушка тоже рассмеялась, покачала головой и ушла.

– Типичная валдайская девственница, – сказал Кругляк, и они пошли к пристани садиться на речной трамвай.

Оки ехали на катере мимо окутанного дымом завода Фрунзе, проехали мимо домиков Потылихи, и только когда вода сделалась темной от отражавшихся в ней высоких деревьев на Ленинских горах, стало немного прохладней и почувствовалась сырость воды и свежесть воздуха.

– Дыши, дыши! – говорил себе Кругляк. – Делай га, га!

Он радовался, вертелся, вскакивал с места.

– А мне казалось, что лучшего места, чем наша фабрика, нет на свете, – говорил он.

Новому химику тоже понравилась местность, мимо которой они проезжали. После европейских столиц, Москва его не поражала ни размерами, ни красотой улиц. Но ему нравилась многоликость этого города, этот хаос маленьких домишек, садиков, нелепых переулков, из которого проступали площади и широкие проспекты новой столицы. Город лежал, как глыба камня, которая постепенно освобождала скрытую в ней статую. И теперь, глядя на рабочих, строивших каменную набережную, он думал, что вся эта огромная страна высвобождает из-под груды хлама, грязи и болот свою величественную, мускулистую фигуру.

И еще, глядя на реку, он думал о других берегах, низких и болотистых, в которых бежала желтая и горячая, как живое существо, вода.

Выйдя на берег, они стали в очередь за морсом. Кругляк, смеясь и хлопая Николая Николаевича по плечу, выпил подряд пять стаканов. Стоявшие за ним начали сердиться, и какой-то военный, державший под руку девицу с таким серьезным видом, точно девица была отлита из стекла, крикнул:

– Послушайте, вы что, хотите мировой рекорд устанавливать? Люди пить хотят.

– Je ne comprends pas, – сказал Кругляк. – Я американский турист, – и все стоявшие возле будки рассмеялись.

Кругляк нашел, что парк с прошлого года стал чем-то хуже, а Николаю Николаевичу все очень понравилось, аттракционы ничем не уступали берлинскому луна-парку, правда, не было американских гор.

Они оба остались очень довольны прогулкой. Индуса только смущало, что Кругляк все время заговаривал с незнакомыми женщинами. С одной коротенькой девушкой, в очень длинном голубом платье и в белом берете, стоявшем над челкой под углом в сорок пять градусов, он даже ходил под руку и, прощаясь, записал ей на бумажку номер телефона и подарил карандаш с красной головкой.

Когда они выходили из парка, Кругляк торжественно поклялся, что больше не будет ездить на фабрику в выходные дни и что восемнадцатого утром приедет в парк прыгать с парашютной вышки.

– Я бы сейчас тоже мог прыгнуть, – сказал он. – Но после трех обедов это опасно. Первый прыжок нужно делать натощак.

А на трамвайной остановке у Николая Николаевича украли из наружного кармана дорогое вечное перо «Монблан».

Кругляк ужасно огорчился. Он всплескивал руками, горячился, рассказывал всем, как это случилось.

– Главное, я его видел, – говорил он. – Маленький такой паршивец, не больше четырнадцати лет. Я еще подумал: чего он вертится под ногами?

Он утешал Николая Николаевича, а тот улыбался и молчал. Ему не было жалко вечной ручки.

VI

Наутро начались работы по замене цейлонского графита. Нюра пошла с бумажками к заведующему цехами, техноруку, коммерческому директору. Рамонов тащил в цех глину и нужную аппаратуру. Кругляк, опередив главбуха, выпросил у Квочина служебную машину, и Петров «тот, который заикается», поехал в Институт Прикладной Минералогии за графитом. Главбух кричал, что не привезет денег и фабрика останется без зарплаты, а Кругляк, с интересом поглядывая на него, говорил по телефону:

– Это ты, Сокольский? Да, да – Кругляк. Я только что послал к вам лаборанта. Вот, вот! Карандашей? Я послал, он передаст. Конечно, и два чертежных. Куда? На Игарку? Здорово! Зайди под выходной, обещал Крюков зайти, я его встретил в Наркомтяже. Ничего, женился, где-то в Горьком на строительстве Нефтегаза. Ну, ну, приходи, со своей закуской только. Так смотри же, не меньше, чем пятьдесят кило. – Он повесил трубку и сказал главбуху: – Слушайте, единственный человек на фабрике, с которым я боюсь ссориться, это вы. Но что же делать?

И пока главбух собирался ему ответить, он ушел в цех.

– Нет свободной шаровой мельницы? – говорил он мастеру. – А это что? Нуждается в ремонте? Каком? Ну, это пустяки!

И он пошел к главному механику.

– На полчаса слесаря, – убеждал Кругляк главного механика, – в плановом порядке? Хорошее дело, ждать две недели! Тут работы на двадцать минут, – и, зная упрямство Нониуса, Кругляк сказал: – Я слыхал, вы уходите в отпуск? Ну, знаете, будь я директором, я бы вас не отпустил.

– Почему? – подозрительно спросил главный механик.

– Кроме шуток! Ведь ваш отдел – сердце фабрики, а вы – мозг своего отдела, – сказал Кругляк и прижал руки к груди.

И главный механик выписал наряд.

И так, незаметно, за полтора часа было сделано то, что при ремонте мельницы, по плану Нониуса, и получении графита, по требованию коммерческого отдела, заняло бы две-три недели.

Новый химик перешел работать в цех.

Он любил составлять рецептуры в заваленном ящиками и мешками цеховом складе сырья. Здесь воздух был душный и теплый. Чего только не было на этом складе, и чем только не пах здесь воздух! Парафин, воск, саломас, глина, тальк, метилвиолет, сухие лаки, наполнители, милори, каолин. Но здесь уже не было нравившихся ему смол и камедей: все это было загнано Кругляком в коробочки с образцами.

Вся левая стена склада была уставлена маленькими, пузатенькими бочонками с английскими надписями. Новый химик сразу узнал эти бочонки. Он видел, как их наполняли графитом, как их грузили на платформы, как громадный кран осторожно переносил их над зеленой, как трава, водой и опускал в трюм желтопузого парохода. И какое-то несказанное удовольствие испытал он, сидя над открытым бочонком и пропуская меж пальцев тяжелую струю графитного порошка. Графит был теплый и такой мягкий, что, казалось, облизывал руку ласковым языком. Стоило его потереть меж пальцев, и пальцы становились стального цвета, блестели, как зеркало, делались скользкими и гладкими.

И в свободные от работы минуты он запускал руку по локоть в бочонок с графитом, перебирал его, пока пальцы не касались шершавого дерева. Зачем он это делал? Он и сам не знал.

Часто в цех приходил Кругляк и говорил:

– Ну как? – и, не дожидаясь ответа, сам отвечал: – Все в порядке, я уже видел. Скоро пустим шихту на фильтр-пресса. – Он волновался, подозрительно нюхая графит, сердито говорил: – Ой, помол, помол!

В выходной день он так и не поехал прыгать натощак с парашютной вышки, а просидел до вечера в лаборатории, составляя длинные письма тресту Уралграфиткорунд и заводу. Он просил улучшить размол графита, чтобы «по крайней мере восемьдесят процентов проходило сквозь шелковое сито с десятью тысячами отверстий на квадратный сантиметр».

Действительно: сибирский графит был очень крупный, легко можно было рассмотреть отдельные листочки, из которых он состоял.

Патрикеев, щупая графит, пожимал плечами, делал круглые глаза и, переглядываясь с мастерами, смеялся так, точно у него во рту была деревянная коробочка, в которой прыгал камешек. На Кругляка он смотрел дружелюбно и снисходительно, покачивая головой и улыбаясь.

– Под вашу личную ответственность, милейший Борис Абрамович, – говорил он, – под вашу личную ответственность на нас двигается с Урала сто тонн этой прелести.

Кругляк велел остановить на десять минут шаровую мельницу и, опечатав отверстие барабана печатью фабричной партячейки, сказал новому химику:

– Днем он смеется, но откуда я знаю, что он делает ночью?

Работавшие в цеху чувствовали какое-то напряжение, глядя на размеренно вращающийся барабан с болтавшимися вокруг сургучной печати ленточками. А новый химик все больше времени проводил на складе; там он поставил себе маленький столик и занимался ситовым анализом различных образцов графита. На складе, кроме него, был только один человек: рабочий, весовщик Горшечкин, шестидесятилетний лобастый старик, с большой головой, большим носом, большим беззубым ртом, большими ушами. Горшечкин был самым веселым человеком на фабрике, говорил он только рифмами. Когда на склад входил рабочий и, вытирая пот, жаловался:

– Ох, Горшечкин, и жарко! – тот подмигивал и отвечал:

– А мне не жалко.

Когда девушка-работница, смеясь, сказала ему:

– Что ты, товарищ Горшечкин, в таких валенках ходишь? Некрасиво! – он ответил ей:

– Некрасиво, зато спасибо.

С новым химиком он говорил много и охотно, рассказывая ему массу всяких историй, и каждый раз, когда индус, уходя с фабрики, церемонно пожимая ему руку, четко выговаривал:

– Товарищ Горшечкин, прощайте! – Горшечкин, радостно улыбаясь во всю ширь лица, отвечал:

– Не стращайте!

Иногда новый химик приходил в лабораторию, его встречали шумно, точно он приезжал издалека.

Особенно почему-то радовались оба Петрова. А Нюра начинала волноваться и снова мыть только что вымытые стаканы, колбы и воронки, от растерянности бросала в раковину недокуренную папиросу. И он привык, сам того не замечая, к фабрике, к желтолицему Квочину, к секретарю ячейки Кожину, каждый день шепотом, точно у больного, спрашивающего:

– Ну, как твои дела, товарищ Николай Николаевич?

Привык к лаборантам, к веселому старику Горшечкину, к мрачному Шперлингу, к Нюре Орловой, к неистовому Кругляку.

Он уже однажды повздорил с мастером Горяченко, не хотевшим пропустить пробу через мешалку, и пошел с ним к Патрикееву. Патрикеев начал было вертеться и шутить, но индус закричал резким, как у птицы, голосом, а глаза его стали вдруг так страшны, что Патрикееву показалось – вот-вот новый химик его хватит чем-нибудь тяжелым.

Иногда он сидел в курилке с рабочими и слушал, о чем они говорят; по глазам его было видно, что он вслушивается внимательно в каждое слово, не думая в это время ни о чем другом. И только когда в цеховом складе он подходил к бочонкам графита, с ним начинало твориться неладное. Горшечкин это давно уже заметил. Николай Николаевич задумывался, отвечал невпопад, а большей частью и вовсе не отвечал. И Горшечкин все думал: отчего это Николай Николаевич дуреет?

А маленькое сердитое динамо, жужжа, обливаясь потом, быстро гнало работу.

Шихту выгрузили из мельницы, и Кругляк, вместе с индусом, ревниво ходил вокруг нее, сердился, когда кто-нибудь подходил к ней слишком близко, точно в темном чане болтал ножками младенец.

В тот день, когда шихту отжали на фильтре-прессе, пропускали через вальцы и мешалку, дважды пропустили через пресс-сито и наконец торжественно загрузили в патрон масляного пресса, чтобы отжимать через агатовую матрицу бесконечную нить графитного стержня, Кругляк ни разу не пошел на фабрику-кухню.

– Ну, как? – задыхаясь, спросил он у работницы, клавшей нить на длинный лоток.

Старуха-работница, работая быстрыми темными пальцами, поглядела на индуса, сидящего перед ней на корточках, на жадные глаза Кругляка и улыбнулась той улыбкой, которой могут улыбаться только старухи-работницы, улыбкой, которую не следует описывать, потому что ничего не выйдет из такого описания.

– Хороший товар, крепкий! – негромко сказала она.

Кругляк с размаху сел на пол и захохотал.

– Хороший товар! – только и мог повторить он несколько раз.

Они не ушли, пока последняя нить не была уложена на лоток, пока стержни не были раскатаны и поставлены вялиться на стеллажи.

Поздно вечером они все еще сидели в кабинете Кругляка, и Кругляк беспрерывно говорил.

– Вы думаете, я не дрейфил? Ого, еще как! Между нами говоря, когда зашипел пресс и пошла нить, я подумал: «Ей-богу, прыгать с парашютом не так уж страшно!»

Он смеялся, и индус, который тоже был рад удаче, улыбался широкой улыбкой.

– Слушайте, – сказал Кругляк, – давайте сегодня хорошенько выпьем. Пойдем в «Ку-Ку», в «Ливорно»? Вы думаете, это пустяки, все это? Ведь мы освобождаем страну от импортной зависимости.

Николай Николаевич согласился. Правда, он не пьет вина, только пиво.

– Ну, ничего! Вы будете пить пиво, а я возьму графинчик, – сказал Кругляк и, подумав, добавил: – А потом еще один графинчик. В этом «Ливорно» есть такая цыганка, что можно лопнуть. – Он еще раз задумался и сказал: – Она, вероятно, такая цыганка, как я цыган, но это дела не меняет.

В ресторане Кругляк вдруг почувствовал ненависть к Патрикееву.

– Мне надоел этот тормоз! – говорил он. – Что, я нанялся его уговаривать? – Он перегнулся через столик и заговорил шепотом: – Ты – партийный парень, ну так слушай: Кожин смотрит на это дело так, как я смотрю, а не как директор. Директор считает, что если человек старый и имеет специальность, так он старый специалист. Ну, а секретарь считает, что он просто старый оппортунист в новой технике.

А к концу второго графина Кругляк вдруг открыл в себе способности певца. Он начал помогать хору. К ним подошел массивный человек в черном фраке, должно быть министр иностранных дел какого-то крупного государства, и пригрозил вывести певца на улицу.

Потом Кругляк ходил звонить по телефону и, вернувшись, сказал:

– Хотел позвать сюда одну знакомую девушку, но какой-то сосед ее начал мне читать мораль, что трудящихся не будят в половине третьего. Я ему говорю: «Не ленитесь, я по голосу слышу, что вы молодой человек», он мне говорит: «Приходите, парнишка, я вам обещаю открыть дверь». – Кругляк рассмеялся: – Я бы пошел, но, черт его знает, вдруг это какой-нибудь инструктор высшей физкультуры, который бросает левой рукой ядро на два километра. О чем говорить с таким человеком?

Они расстались на углу Рождественки и Кузнецкого моста. Кругляку вдруг так захотелось спать, что он шел по улице, то и дело закрывая глаза. Он шел совершенно прямо и, подойдя к своему дому, оглядел пустую серую улицу и хвастливо сказал:

– Кругляк бывает пьян, но никогда не блюет.

Когда сонный швейцар, чем-то очень громко гремя, открыл ему парадную дверь, Кругляк проговорил:

– Тебе, наверно, все равно, товарищ, но с четвертого квартала мы пишем советским графитом, – и он обнял швейцара.

А новый химик совсем не спал в эту ночь.

Он шагал по комнате и думал.

Работая в цехе вместе с Кругляком, глядя на работницу, улыбнувшуюся им, радуясь удаче опыта, он чувствовал много замечательных вещей. В каких только странах по обе стороны экватора он не жил за последние годы. Там все люди были для него иностранцами. Здесь была страна друзей. Он ходил по комнате и думал о другой стране, где живые краски ярче и прекрасней всех анилинов, о болотистом острове, зараженном лихорадкой. Да, если б это зависело от него, вот сейчас, он вышел бы на улицу и пошел туда пешком.

VII

Коммерческий директор фабрики, Рябоконь, сохранил все славные традиции боевого комбрига. И когда посторонний человек заходил в отдел снабжения, где гремел Рябоконь, окруженный могучими парнями, одетыми в хаки и носившими на голове кубанки и кожаные фуражки, человек робел; ему казалось, что он попал в штаб партизанского отряда, где не очень-то ценят свою и чужую жизнь.

Рябоконь считал Кругляка самым ученым человеком, повыше разных академиков и профессоров, и относился к нему с большим уважением. Этого хорошего отношения не нарушил даже один случай, произошедший не так давно.

Рябоконь как-то пришел в лабораторию и, вынув из желтого, в толстых ремнях, портфеля боржомную бутылку, грозно сказал Кругляку:

– Налей-ка чистого.

Кругляк похлопал себя по известному месту и сказал:

– Не выйдет, товарищ директор!

Рябоконь ушел ни с чем, но когда Кругляк явился в коммерческий отдел и рассказал, как срочно нужен графит, Рябоконь вдруг умилился, обнял Кругляка за плечи так, что тот охнул, и сказал:

– Сделаем.

– Холодный! – гаркнул он и, когда в кабинет вбежал бледнолицый, худой человек в кожаной куртке, Рябоконь сказал ему: – Завтра выезжаешь на Урал, гнать графит.

– Есть, товарищ Рябоконь!

Дело у коммерческого директора было поставлено по-военному.

Графит с Урала действительно прибыл быстро. Он был упакован в двойные мешки, похожие на подушки. Полдня заняла переноска графита на склад и в цех. Мастера сердито поглядывали, как грузчики укладывали штабели мешков в цеховом складе. Старик Горяченко сердился и смотрел на новый графит с таким видом, точно к нему в квартиру вселялись какие-то беспокойные, суетливые люди. Кругляк вызвал Кожина и вместе с ним пошел к директору. Все трое, они стояли молча у окна и смотрели, как разгружали грузовики. Потом они одновременно переглянулись.

– Ну, товарищ Кругляк… – сказал Квочин.

Кожин рассмеялся.

– Да, делишки! – и, посмотрев на небо, добавил: – Надо подогнать разгрузку, дождь, видно, будет громадный.

Кругляк молчал.

– Ну вот, товарищи! – вдруг промолвил он. – Имейте в виду, это наш новый химик провернул дело с графитом. – Он подмигнул Квочину и весело сказал: – Я тоже приложился к этому делу, товарищ директор, свое моральное удовлетворение я имею при себе, но если мне дадут премию, то я буду иметь зимнее пальто. Это тоже греет.

– Ну, товарищ Кругляк… – обиделся Квочин.

А Кожин, махнув рукой, сказал:

– Эх, не тот наркомат; а то бы ты у нас с орденом ходил!

– Да, легкая промышленность… – задумчиво сказал директор и потер красные глаза.

Новый химик пришел в цех, когда графит был уже уложен. Да, графита было привезено много, в цеховом складе негде было повернуться. Пузатенькие бочонки исчезли – не то их унесли куда-то, не то завалили сибирским графитом. Новый химик вышел в цех. Надо было уходить. Он предупредил в лаборатории, что уже, не возвращаясь, пойдет домой. Собственно говоря, он мог и не заходить в цех, ведь делать тут было нечего. Да, он хотел посмотреть, как уложили новый графит, ведь завтра предстояло начать анализ. И еще кое-что: у него вошло в привычку, перед тем, как идти домой, смотреть на бочонки цейлонского графита. Он даже не ленился вновь отмывать руки и запускал в бочонок пальцы. Но пузатенькие бочонки исчезли – не то их унесли куда-то, не то их завалили сибирским графитом.

Вдруг хлопнула форточка, стукнуло окно, песок, точно спасаясь от дождя, отчаянно застучал по стеклам. И сразу же начался ливень. Грозы не было, но дождь был очень силен; он так грохотал по крыше, что заглушил скрежет станков; казалось, что они движутся совершенно бесшумно.

Индус подошел к окну. Он стоял и смотрел, как по стеклам скользила вода. Оттого ли, что на дворе было почти темно, от какой ли другой причины, лицо его казалось совсем черным.

– Николай Николаевич! – окликнул его знакомый голос.

Это была Нюра Орлова. Она вытащила из-под кофты сверток и сказала:

– Это плащ Бориса Абрамовича.

Новый химик отрицательно покачал головой.

Он шел в полумраке между фабричными цехами, перепрыгивая через лужи, добрался до проходной, и когда сторожа предложили ему переждать, он снова покачал головой и вышел на улицу.

Он шел своей легкой походкой, и по мостовой в сторону заставы плыла желтая широкая река.

А Нюра стояла у окна и думала, что этот человек не захотел надеть плащ потому, что она его обидела, не взяв подарка, предложенного ей от чистого сердца.

1935 г.


СТАРЫЙ УЧИТЕЛЬ

I

Последние годы Борис Исаакович Розенталь выходил из дому лишь в теплые тихие дни. В дождь, в сильный мороз либо в туман у него кружилась голова. Доктор Вайнтрауб полагал, что головокружения происходят от склероза, и советовал перед едой выпивать рюмку молока с пятнадцатью каплями йода.

В теплые дни Борис Исаакович выходил во двор. Он не брал философских книг: его развлекали возня детей, смех и руготня женщин. С томиком Чехова он садился на скамейке возле колодца. Он держал открытую книгу на коленях и, глядя все на одну и ту же страницу, сидел, полузакрыв глаза, с сонной улыбкой, которая бывает у слепых, прислушивающихся к тому, как шумит жизнь. Он не читал, но привычка к книге была в нем настолько сильна, что ему необходимым казалось поглаживать шершавый переплет, проверять дрожащими пальцами толщину страницы. Женщины, сидевшие неподалеку, говорили: «Вот учитель заснул», – и беседовали о своих делах, словно были одни. Но он не спал. Он наслаждался теплом нагретого солнцем камня, вдыхая запах лука и постного масла, слушал разговоры старух о своих невестках и зятьях, ловил ухом беспощадный, бешеный азарт мальчишеских игр. Иногда сохнущие на веревках тяжелые мокрые простыни хлопали, как паруса на ветру, и лицо ему обдавало влагой. И ему казалось: вот он снова молод и студентом едет на парусной лодке по морю. Он любил книги – книги не стояли стеной между ним и жизнью. Богом была жизнь. И он познавал бога – живого, земного, грешного бога, читая историков и философов, читая великих и малых художников, которые каждый в силу свою славили, оправдывали, винили и кляли человека на прекрасной земле. Он сидел во дворе и слышал пронзительный детский голос.

– Внимание, бабочка летит – огонь!

– Есть, поймал! Добивайте ее камнями!

Борис Исаакович не ужасался этой свирепости – он знал ее и не боялся на протяжении всей своей восьмидесятидвухлетней жизни.

И вот шестилетняя Катя, дочь убитого лейтенанта Вайсмана, подошла к нему в своем изодранном платьице, шаркая галошами, спадающими с грязных исцарапанных ножек, и протянула холодный кислый блин, сказав: «Кушай, учитель!»

Он взял блин и ел его, глядя на худое лицо девочки. Он ел этот блин, и во дворе вдруг стало тихо, и все – и старухи, и молодые грудастые бабы, забывшие о мужьях, и лежавший на матраце под деревом безногий лейтенант Вороненко – смотрели на старика и на девочку. Борис Исаакович уронил книгу и не стал поднимать ее – он смотрел на огромные глаза, внимательно и жадно следившие, как он ел. Ему вновь захотелось понять вечно удивлявшее его чудо человеческой доброты, он хотел вычитать его в этих детских глазах. Но, видно, слишком темны были они, а может быть, слезы помешали ему, но он снова ничего не увидел и снова ничего не понял.

Соседок всегда удивляло, почему к старику, получающему сто двенадцать рублей пенсии, не имеющему даже керосинки и чайника, приходят в гости директор педтехникума и главный инженер сахарного завода, а однажды приехал на автомобиле военный с двумя орденами.

– Это мои бывшие ученики, – объяснял он. И почтальону, приносившему ему иногда сразу по два-три письма, он тоже говорил: – Это мои бывшие ученики. – Они его помнили, бывшие ученики.

И вот он сидел утром 5 июня 1942 года во дворе. Рядом с ним, на вынесенном из дому матраце, сидел лейтенант Виктор Вороненко с отрезанной выше колена ногой. Жена Вороненко, молодая красавица Дарья Семеновна, готовила на летней кухне обед и, наклоняясь над кастрюлями, плакала, а Вороненко, насмешливо морща белое лицо, говорил:

– Чего плакать, Даша, вот увидишь, отрастет у меня нога.

– Да я не от этого, лишь бы ты был живой, – говорила Дарья Семеновна и плакала, – я совсем от другого.

В час дня объявили воздушную тревогу: шел немецкий самолет. Женщины, подхватив детей, побежали к щелям, оглядываясь, не подбираются ли жулики к оставленным на столиках и табуретках продуктам. Во дворе оставался только Вороненко и Борис Исаакович. Мальчишка кричал с улицы:

– Возле нас остановилась автоцистерна, это объект. Водитель удрал в щель!

Собаки, изведавшие уже множество налетов, при первых же отдаленных звуках немецкого мотора, опустив хвосты, полезли в щели следом за женщинами.

Потом на миг стало тихо, и мальчишки пронзительно известили:

– Летит… разворачивается… пикирует, паразит!

Маленький городок вздрогнул от страшного удара, дым и пыль поднялись высоко вверх, крик и плач послышались из щелей. Потом стало тихо, и женщины вылезали из земли, отряхиваясь, поправляя платья, смеясь друг над другом, счищая с детей пыль и грязь, спешили к плиткам.

– А шоб вин сказывся, погасла-таки плита, – говорили старухи и, раздувая пламя, плача от дыма, бормотали: – Шоб ему уже добра ни на тим, ни на цим свити не було.

Вороненко объяснил, что немец сбросил двухсотку и что зенитки мазали метров на пятьсот. Старуха Михайлюк бормотала:

– Та скорей бы уж немцы шлы, чтоб кончилось несчастье. Вчера в тревогу какой-то паразит у меня с плиты горшок борща унес.

Во дворе знали, что сын ее Яшка убежал из армии и скрывается в чердачной комнате, выходит на улицу только ночью. Михайлючка говорила, что если кто заявит, то при немцах ему головы не снести. И женщины боялись заявлять – немцы были близко.

Агроном Коряко, не эвакуировавшийся с райземотделом, а хваставший, что уйдет с войсками в последнюю минуту, как только объявляли тревогу, бежал в комнату – он жил в первом этаже, выпивал стакан самогону, – агроном называл его «антибомбин», – и затем спускался в подвал. После отбоя Коряко ходил по двору и говорил:

– Все равно наш город – это неприступная крепость. Подумаешь, разбил дойч халупу!

Мальчишки первыми прибегали с улицы, принося точные сведения:

– Упала прямо против дома Заболоцких. Убило у Рабиновички козу; оторвало ногу старухе Мирошенко, ее повезли на подводе в больницу, и она умерла по дороге, дочь убивается так, что слышно за четыре квартала.

Вечером зашел к Борису Исааковичу доктор Вайнтрауб. Вайнтраубу было шестьдесят восемь лет. На нем был надет легкий чесучевый пиджак, косоворотка расстегнута на жирной груди, поросшей седой шерстью.

– Ну как, молодой человек? – спросил Борис Исаакович.

Но молодой человек тяжело дышал, одолев лестницу, ведущую на второй этаж, и лишь вздыхал, показывая на грудь. Потом он сказал:

– Надо ехать, говорят, последний эшелон с рабочими сахарного завода уходит завтра. Я напомнил инженеру Шевченко – он обещал прислать за вами подводу.

– Шевченко у меня учился, отлично успевал по геометрии, – сказал Борис Исаакович, – его нужно попросить взять из нашего дома раненого Вороненко, которого дней пять назад жена нашла в госпитале, и Вайсман с ребенком – муж ее убит, она получила извещение.

– Не знаю, будет ли место, ведь несколько сот рабочих, – сказал Вайнтрауб и вдруг заговорил быстро, обдавая собеседника своим тяжелым, горячим дыханием: – Ну вот, Борис Исаакович, город, где меня буквально каждая собака знает, – подумать только, шестнадцатого июня девятьсот первого года я приехал сюда. – Он усмехнулся: – И вот совпадение: в этом доме, в этом самом доме я был сорок один год тому назад у своего первого пациента – Михайлюк отравился рыбой. С тех пор кого я только не лечил здесь – и его, и жену, и Яшку Михайлюка с его вечными поносами, и Дашу Ткачук, еще до того, как она вышла замуж за Вороненко, и отца Даши, и Витю Вороненко. И так буквально в каждом доме. А-а, ну-ну! Дожить до того дня, чтобы нужно было бежать отсюда. И скажу вам откровенно, чем ближе отъезд, тем меньше во мне решимости. Все кажется – останусь. Пусть будет, что будет.

– А у меня все больше решимости ехать, – сказал учитель, – я знаю, что такое езда в переполненной теплушке для человека восьмидесяти двух лет. У меня нет родственников на Урале. У меня ни копейки нет за душой. Больше того, – он махнул рукой, – я знаю, уверен даже, что не выдержу до Урала, но это лучший выход – умереть на грязном полу грязной теплушки, сохраняя чувство своего человеческого достоинства, умереть в стране, где меня считают человеком.

– Ну, не знаю, – сказал Вайнтрауб, – а по-моему, не так страшно: все ж таки люди интеллигентных профессий, вы сами понимаете, на улице не валяются.

– Наивный вы молодой человек, – сказал Борис Исаакович.

– Не знаю, не знаю, – сказал доктор. – Я все время колеблюсь, многие мои пациенты меня уговаривают остаться… Но есть и такие, которые безоговорочно советуют уехать. – Он вдруг вскочил и громко закричал:

– Что это? Объясните мне! Я пришел к вам, чтобы вы мне объяснили, Борис Исаакович! Вы – философ, математик, объясните мне, врачу, что это? Бред? Как культурный европейский народ, создавший такие клиники, выдвинувший такие светила научной медицины, стал проводником черносотенного средневекового мрака? Откуда эта духовная инфекция? Что это? Массовый психоз? Массовое бешенство? Порча? Или все ж таки немного не так, а? Сгустили красочки?

На лестнице послышался стук костылей, это поднимался Вороненко.

– Разрешите, товарищ начальник, обратиться? – насмешливо спросил он.

Вайнтрауб сразу успокоился и спросил:

– А, Витя, ну как дела? – Он почти всему населению города говорил «ты», потому что все сорокалетние и тридцатилетние когда-то мальчишками лечились у него.

– Вот ножку оторвало, – сказал, усмехаясь, Вороненко. Он о своей беде всегда говорил усмехаясь, стыдясь ее.

– Ну как, книжку прочли? – спросил Борис Исаакович.

– Книжку? – переспросил Вороненко; он все время усмехался, морщился. – Какого хрена книжку, вот будет нам знаменитая книжка.

И Вороненко вдруг нагнулся к ним, лицо его стало спокойно, неподвижно. Негромко и неторопливо он произнес:

– Немецкие танки прошли через железнодорожное полотно и заняли деревню Малые Низгурцы, это примерно километров двадцать на восток.

– Восемнадцать с половиной, – сказал доктор и спросил: – Значит, эшелон не уйдет?

– Ну, само собой разумеется, – сказал старый учитель.

– Мешочек, – сказал Вороненко и, подумав, прибавил: – Завязанный мешок.

– Ну что ж, – проговорил Вайнтрауб, – посмотрим, значит, это судьба. Я пойду домой.

Розенталь посмотрел на него.

– Вы знаете, я всю жизнь не любил лекарств, но сейчас вы мне дадите единственное лекарство, которое может помочь.

– Что, что может спасти? – быстро спросил Вайнтрауб.

– Яд.

– Никогда этого не будет! – крикнул Вайнтрауб. – Я никогда этого не делал.

– Вы наивный молодой человек, – сказал Розенталь. – Эпикур ведь учил, что мудрый из любви к жизни может убить себя, если страдания его становятся невыносимы. А я люблю жизнь не меньше Эпикура.

Он встал во весь рост. Волосы, и лицо его, и дрожащие пальцы, и тонкая шея – все было высушено, обесцвечено временем, казалось прозрачным, легким, невесомым. И только в глазах была мысль, не подвластная времени.

– Нет, нет! – Вайнтрауб пошел к двери. – Вот увидите, как-нибудь промучаемся. – И он ушел.

– Больше всего боюсь я одной вещи, – сказал учитель, – того, что народ, с которым я прожил всю свою жизнь, который я люблю, которому верю, что этот народ поддастся на темную, подлую провокацию.

– Нет, этого не будет! – сказал Вороненко.

Ночь была темна, оттого что тучи покрывали небо и не пропускали света звезд. Она была темна от тьмы земной. Гитлеровцы были великой ложью жизни. И всюду, где ступала нога их, из мрака на поверхность выступали трусость, предательство, жажда темного убийства, расправы над слабым. Все темное вызывали они на поверхность, как в старой сказке дурное колдовское слово вызывало духов зла. Маленький город в эту ночь задыхался от темного и недоброго, от зловонного и грязного, что проснулось, зашевелилось, растревоженное приходом гитлеровцев, потянулось им навстречу. Из подвалов и яров вылезли изменники, слабые духом, рвали и жгли в печах книги Ленина, партийные билеты, письма, срывали со стен портреты братьев. В нищих духом зрели льстивые слова отреченья, рождались мысли о мести за бабью ссору на рынке, за случайно сказанное слово; черствостью, себялюбием, безразличием заражались сердца. Трусы, боясь за себя, замышляли доносом на соседа спасти свою жизнь. И так было во всех больших и малых городах больших и малых государств, всюду, куда ступала нога гитлеровцев, муть поднималась со дна рек и озер, жабы всплывали на поверхность, чертополох всходил там, где растили пшеницу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю