Текст книги "Меньшой потешный (Историческая повесть из молодости Петра Великого)"
Автор книги: Василий Авенариус
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
XII
– Видел ли ты уже, государь, сию куншту? – говорил любимый царский карла, Никита Комар, входя раз поутру, летом 1686 года, в опочивальню молодого царя и подавая ему какой-то бумажный сверток.
Развернув сверток, Петр увидел гравюру, представлявшую портрет правительницы-царевны Софьи Алексеевны.
– Сестра Софья, – сказал он. – Ничего, схожа.
– Схожа-то схожа; а высмотрел, разглядел ли ты, милостивец, в каком она тут обличии и параде?
– Вижу, аллегории кругом: Разум, Целомудрие, Правда, Надежда, Благочестие, Щедрота, Великодушие. Дай Бог ей все сии добродетели!
– Да это же не все, государь, – вмешался тут безотлучный наперсник царя, Меншиков, – государыня-царевна, гляди-ка, изображена в венце царском, с державой, со скипетром в руках да с надписью, вишь, – «Самодержица».
Открытое, красивое лицо отрока-царя слегка омрачилось.
– Что ж из того? – промолвил он. – Титулуется же она второй год уже и в грамотах, и в челобитных «самодержицею» наряду с нами, царями-братьями.
– А намедни, в мае месяце, была с вами тоже на царском выходе! Да гоже ли это для нее, царевны, при царях-братьях? Не погневись, государь, на смелом слове; но кабы были у тебя уши слышать все, чтó говорится кругом тебя…
Глаза Петра вспыхнули огнем.
– Чтó говорится? – Ну!
Меншиков с опаской огляделся на присутствовавшего Никиту Комара.
– Да говори, не бойся! – заметил ему карла. – Не от меня ль ты, Данилыч, больше и слышал? А я, государь, не выдумщик, вот те Христос! Говорю только, что своими ушами слышал…
– Так что же ты слышал? – прервал его Петр и нетерпеливо ногою топнул. – Каждое слово из вас обоих надо клещами таскать!
– Изволишь видеть, – начал Комар, – бают, что благоверная государыня-царевна наша, а твоя сестрица, Софья Алексеевна, живучи годами отшельницею в своем девичьем тереме, начиталася всяких назидательных житий святых отцов, святых жен, царей и цариц…
– А что ж в том дурного?
– Дурного в том ничего бы, кабы не заняло ее противу всех житие некоей цареградской царевны Пульхерии… Так сказывали мне, государь: за что купил, за то и продаю.
– Ладно! Дальше-то что же?
– А та Пульхерия-царевна, слышь, тоже келейница благочестивая, великовозрастная, за малолетством братца своего, царя Феодосия, заправляла царством и приняла титло «Августы», сиречь «Самодержицы». Как подрос он, царь-то, она самолично указы ему всякие к подписи подносила, поженила его, на ком вздумала; а как преставился он волею Божьего (царство ему небесное!), сама же выбрала себе из царедворцев своих супруга и воссела с ним на престол царский[4]4
Император византийский Феодосий II царствовал с 408–450 г.; Маркиан, муж Пульхерии, – с 450–456 г. по Р. Хр.
[Закрыть].
– И Софья возомнила-де себя такой же Пульхерией? – воскликнул Петр. – Но я, слава Богу, не Феодосий!
– Ты-то, государь, может, и нет…
– А кто же?
– А старший братец твой, царь Иван Алексеич, не в зазор его царской чести: женила же его, не спросясь, сестрица позапрошлым годом, как только ему 16 лет исполнилось, на девице Прасковье Федоровне Салтыковой. Покуда-то Господь им только двух дочек дал; а даст сынка-царевича, так царевна именем племянника до смерти своей, поди, Москвой да и всем государством Московским заправлять станет. А о тебе и помину не будет.
– Нет! Нет! Ты, Никита, на сестру напраслину только взводишь, – возразил Петр.
– Ничего же я, государь, на нее не взвожу: повторяю только, что кругом говорят; слухом земля полнится. Зачем бы ей, сам посуди, было печатать вон этот портрет свой, да не на бумаге только, а и на тафте, на обьяри, на атласе? Зачем было раздавать его направо да налево: «гляди, мол, люди православные, кто есть истинная самодержица всея Руси». Объявила она ноне поход противу погани этой – татарвы крымской. Зачем, скажи? – вестимо, затем, чтобы явить себя и на поле ратном. Снарядила посольства во все царства христианские. Зачем? – затем, чтобы и те признали ее достойной носить венец царский. Вот, государь, что бает народ-то; а глас народа – глас Божий!
Нельзя сказать, чтобы откровенная болтовня карлика не оставила в душе впечатлительного четырнадцатилетнего царя никакого следа. Но он был еще слишком юн и неопытен в жизни, слишком мало задавался предстоявшим ему в будущем обширным государственным делом, чтобы вполне оценить те последствия, какие мог повлечь за собою самовластный образ действий его сестры-правительницы. Он сознавал только, что что-нибудь ему надо было и от себя предпринять.
– А кто, бишь, едет первым посланником нашим в чужие земли? – задумчиво спросил он. – Кажись, бывший стольник мой Долгорукий?
– Он самый, государь. Князь Яков Федорыч как раз нонче тут, в Преображенском, прощается с государыней-царицей. Соизволишь позвать к тебе?
– Позови.
Меншикову Петр приказал, между тем, подать большой глобус, по которому Зотов обучал его географии. Когда явился Долгорукий и объяснил, что собирается на поклон к королю французскому Людовику XIV и испанскому – Карлу II, Петр поручил посланнику передать тому и другому, что рано или поздно он лично намерен навестить обоих в их столицах.
– Ведь не так-то уж далеко тоже, – сказал он, одной рукой поворачивая на оси глобус, а указательным пальцем другой руки следя по глобусу путь от Москвы до Парижа и Мадрида.
– На шаре-то этом словно бы и близко, – отозвался Долгорукий, – а поди-кось, сколько тысяч верст отселе будет!
– Уж и тысяч! Кто их мерил?
– И не меря, государь, ученые люди тебе скажут точка в точку, как далеко от такого-то до такого-то места.
– Я что-то тебя, князь, не пойму. Как же так вымерить не меря?
– А вот как. Есть у них, слышал я, инструмент такой, астролябия, что ли, называется: как наставишь ее, так можешь, слышь, не подходя, вымерить хоть бы колокольню Ивана Великого.
– Ну!
– Ей-богу, правда. За верное слышал. Коли хочешь, нарочно тебе такую астролябию в гостинец из заморских краев привезу?
– Привези, голубчик князь, непременно, смотри, привези! Без того мне лучше и на глаза не показывайся.
– Обещаюся, так уж сдержу слово.
Но долго заставил ждать себя Долгорукий. В те патриархальныя времена, как известно, и за границей железных дорог не было еще в помине, шоссированные же пути встречались там разве кое-где около столиц. Не диво, что вернулся Долгорукий в Москву не ранее мая 1688 года. Зато он не забыл обещанного гостинца. Когда однако распаковали астролябию, ни молодой царь, ни сам посланник не знали, что делать с нею. Смышленый и изворотливый в других случаях, Меншиков на этот раз также стал в тупик. Послали за Зотовым и Нестеровым. Но оба учителя, оказалось, к немалому «конфузу» своему, видели мудреный инструмент впервые.
Выручил врач царский, ван-дер-Гульст. Был у него в Москве земляк и однокашник голландский, купец Франц Тиммерман, который еще на школьной скамье в родном своем Амстердаме считался первым математиком и не мог не знать, как приспособить астролябию. И точно, приглашенный в Коломенское, Тиммерман живо приладил инструмент и, по предложению Петра, исчислил расстояние от царских хором чрез Яузу до фортеции Пресбург.
Не верилось однако Петру, что дело могло обойтись без какой-нибудь уловки: велел он взять длинный канат, перетянуть через реку к фортеции, а затем измерить канат саженью. И что же? – расчет голландца оказался, что аптекарский: верен цифра в цифру!
– Как это ты высчитал, мингер? – удивился Петр. – Укажи, пожалуй.
– Из аттенции к особе вашего величества я душою рад, – отвечал с поклоном Тиммерман. – Дело само по себе несложное, коли знать арифметику да геометрию. Но далеко ли, ваше величество, дошли в сих науках?
Вопрос несколько смутил Петра.
– Четыре правила-то мы с Афанасием Алексеичем проходили… – промолвил он.
– А геометрию?
Молодой царь безотчетно поднес руку к затылку и переглянулся, как бы ища поддержки, сперва с Нестеровым, потом с Зотовым. Оба пожали плечами.
– Моя часть была больше огнестрельная да фейерверочная, – стал оправдываться Нестеров.
– А моя – Закон Божий да письмо, – отозвался Зотов.
– Да, спасибо тебе, Никита Мосеич, почерк у меня великолепный, на загляденье! – усмехнулся Петр. – Вот кабы я писал так, как сестра Софья, которая нанизывает букву к букве, словно печатает…
– Дело, государь, не в красоте письма, – заметил Меншиков: – было бы изложено красно, умно и толково.
– Верно… коли есть у кого ум и толк. Любезный Тиммерман! – быстро обернулся Петр к голландцу, – возьми-ка ты меня в науку!
Тиммерман не отказался, и с этого самого дня от сделался безотлучным наставником и спутником молодого государя.
XIII
– Делу время, потехе час, – говаривал в ободрение самому себе Петр, когда он душой порывался к своим потешным, а рассудок заставлял его корпеть над учебными тетрадями.
Меншиков, парень рассудливый, умница и книгочей, пользовался всяким случаем, чтобы присутствовать при уроках своего государя; в отсутствие же последнего тайком просматривал царские письменные работы.
Так, по следам царя, он основательно прошел «адицию» (сложение), «субстракцию» (вычитание), «мультипликацию» (умножение), «дивизию» (деление), так искусился в началах астрономии и артиллерии, успешно преодолев понемногу рябившие у него сперва в глазах научные термины: «градусы» и «минуты», «деклинация», «квадрант» и «дистанция», и прочее, и прочее.
Натура Петра не была однако натурою кабинетного ученого. Ему, непоседе, требовалась деятельность живая, кипучая. Куда охотнее, чем за книгами, он набирался ума-разума у нового наставника своего Тиммермана на прогулках, где каждый предмет останавливал его чуткое внимание, а сведущий голландец своими обстоятельными комментариями давал всему надлежащую окраску и значение.
На одной такой прогулке, летом 1688 года, в подмосковном селе Измайлове, Петр заметил ветхий амбар и полюбопытствовал узнать его назначение.
Царю объяснили, что это-де кладовая со всяким старьем еще от Никиты Ивановича Романова (двоюродного брата деда Петрова, царя Михаила Феодоровича).
– Отоприте-ка! – приказал Петр, – может, найдется что про нас.
Отперли амбар. В заднем углу, среди разного мусора и хлама, виднелась большая опрокинутая ладья. Необыкновенный вид ее тотчас привлек внимание молодого государя, и он не замедлил пробраться к ней.
– Челнок не челнок, барка не барка… – недоумевая, говорил он. – Ты, Франц Федорыч, не мало видел ведь судов на своем веку; что это такое?
– Ботик английский, – не задумываясь, отвечал Тиммерман.
– Английский? Да как он попал сюда?
– Знать, выписан был из Англии.
– Но для чего?
– Чтобы и против ветра тоже ездить можно было.
– Как же так против ветра?
– А на парусах.
– Против ветра? – повторил Петр. – Покажи мне, Тиммерман, сейчас покажи!
Тиммерман усмехнулся.
– Есть у вас, русских, ваше величество, мудрая пословица: «Дело мастера боится». В мореходном деле я не мастер. Но каков ботик, сами, чай, видите: ни паруса, ни мачты нету, а дно насквозь продырявлено. Спустим на воду – мигом зальет.
– Так я велю его починить, велю сделать и мачту и парус! – вскричал Петр. – Достать бы только такого человека. По глазам твоим, Франц Федорыч, вижу, что есть он у тебя. Есть ведь, – да?
– Поискать, так, может, найдется, – уклончиво отвечал флегматичный голландец.
– Да кто он? Назови же! Не мучь ты меня, Господи Боже мой!
Тиммерману пришлось уступить.
– Голландец он тоже, столяр, Карштен Брандт, – сказал он. – Покойный батюшка вашего величества, царь Алексей Михайлыч, вызвал его с другими мастерами еще двадцать лет назад из Амстердама – поставить флот морской на Каспии. Да разбойник этот волжский… как, бишь, его?
– Стенька Разин?
– Вот-вот… сжег первый же корабль их «Орел». На том постройка судов каспийских и остановилась.
– А Брандт перебрался сюда, в Москву?
– Да, и кое-как перебивается тут изо дня в день своим столярным ремеслом. Но возьмется ли он еще теперь…
– Возьмется! должен взяться! – перебил Петр. – Я ему всемерный авантаж окажу. Сейчас, сей же момент кати за ним, да без него, смотри, не смей и глаз мне казать.
Покачал головой Тиммерман, но «из почтительного аташемента» к юному царю не стал более перечить.
Старичку Брандту, понятно, грех было отказываться от улыбнувшегося ему на старости лет счастья: законопатил он, засмолил ботик, смастерил мачту и парус, а затем стащил готовое суденышко в воду, в Яузу.
На берегу стоял Петр с неизменным своим Меншиковым, наблюдая за Брандтом, и глазам своим не верил: под опытною рукою старого моряка, ботик с распущенным парусом, как одушевленный, поворачивал то вправо, то влево, плавал то по ветру, то наперекос, а то и совсем против ветра.
На берегу стоял Петр, наблюдая за Брандтом.
– Каково, Данилыч? – говорил Петр, с сияющими глазами оборачиваясь к своему спутнику. – Что скажешь?
– Знатно! – отвечал Меншиков, – занятная штука!
– Занятная! Нет, братец, мало что занятная, – невиданная, дивная! Надо и нам испробовать. Эй, Брандт! Мингер Брандт! Пожалуй, причаливай скорей.
Мингер Брандт не без самодовольства спросил у молодого царя, дает ли он его боту апробацию.
– Как же не дать-то? – был ответ. – За твой мерит, мингер, я пребуду к тебе в вечном решпекте и эстиме. А теперь дай-ка и нам покататься с тобою.
И началось сообща катанье на ботике, ученье у мингера управлять парусом и рулем. Не раз под торопливой рукой Петра парус перекашивало, обрывало, и ботик, накренясь, зачерпывал воду; не раз ботик ударялся в берег, либо садился на мель на узкой и мелководной Яузе.
– Нет, это что за катанье! – жаловался тогда Петр, – не река это – лужица. Переберемся-ка на Просяной пруд.
Перебралися. Шире было там, чем на Яузе, точно: а все не было того простора, какого просила ненасытная душа Петра.
– Вот кабы добраться нам до Плещеева озера, – раздумчиво заметил Меншиков, – будучи как-то, года четыре назад, на поклонении мощам преподобного Сергия, довелось мне от лавры забресть туда. Ширь, доложу тебе, необъятная: десять верст длины, пять ширины! И на немудрящей лодчонке есть где разгуляться.
– Плещеево озеро? – подхватил, встрепенувшись, Петр. – Это где же? Недалеко от Троицко-Сергиевской лавры?
– Не ахти как далеко, да и не близко: верст пятьдесят еще дальше будет, под Переяславлем.
– Ну, все единственно. Беспременно надо побывать там.
– Да отпустит ли тебя государыня-матушка в экую даль-то?
– Отпустит! Да и не один же я поеду, а с тобой да с Брандтом. Кстати же нынешнего июня 25-го числа у Сергия, слышь, храмовой праздник: обретение мощей святого угодника. Вперед помолимся, как быть надо, а там уж…
Куда неохотно вдова-царица Наталья Кирилловна отпустила ненаглядного сына на далекое богомолье. Но отказать в чем-либо своему любимцу ее слабому материнскому сердцу было не под силу. Пять дней спустя, она снова обнимала возвратившегося сына.
– Ну, что, радость ты моя, золото мое червонное, расскажи, что да как? – спрашивала она. – По-хорошему ль ездил, здорово ль приехал?
– О! да… чудесно… – рассеянно отвечал Петр; а у самого обветрившееся, загоревшее от воздуха и летнего зноя, славное лицо так и пылало, быстрые глаза так и разбегались.
– А много было богомольцев?
– Весьма даже…
– И сам ты тоже душевно этак, истово молился, прикладывался ко святым мощам?
– Прикладывался, понятно; а то как же… Ах, матушка! Родимая ты моя! Кабы ты ведала только…
– Что, что, сердечный ты мой?
– Дело-то у нас ладится…
– Дело? О каком ты это деле, батюшка? Господи, помилуй! У тебя, я вижу, совсем не то на уме. Где мыслями-то летаешь теперь?
– Где летать, дорогая моя, как не на Плещеевом озере? Больно облюбовал я его.
Царица в немом ужасе уставилась на сына широкими глазами. Петр поспешил ее успокоить, и так как скрывать что-либо от любимой родительницы было не в его нраве, то он выложил перед нею на чистоту всю правду: что слетали они с Карштеном Брандтом и Данилычем из Троицкой лавры дальше, в Переяславль; что высмотрели там, на берегу Трубежа, подходящее место для постройки больших морских судов; что подрядили и леса корабельного, досок, смолы, канатов, а парусины, железных гвоздей и скобок сами-де захватят уже с собой из Москвы…
Рассказывал Петр с таким увлеченьем, что царице Наталье Кирилловне и слова вставить нельзя было. Она слушала только, не сводя глаз с сына и приложив руку к бьющемуся сердцу.
– Святая Богородица, Царица Небесная! – воскликнула она тут и осенилась крестом. – Да на что тебе, дитятко, суда-то эти морские?
– Известно – на что. Как доберемся раз до Свейского моря, целый флот корабликов…
Царица руками всплеснула.
– Солнышко ты мое, светик мой! Что это ты надумал? Бог с тобой! Ты, ты сам, Петруша, войной идти хочешь против Свейского короля?
– Да не сегодня же еще, матушка! – засмеялся Петр. – Будет время. Покудова мне изведать бы только мореплаванье.
– Но ты потонешь, дитятко! понимаешь ли, потонешь…
– Ты, матушка, считаешь меня все еще за малое дитятко, за младенца; а мне, слава Богу, 17-й уж год пошел!
– Пусть так; а все же, миленький, душа не на месте. Брось ты, ну, брось это, право! Ведь все одни пустые затеи.
– Не пустые, дорогая ты моя. И рад бы я сделать для тебя угодное, да никак, поверь, не могу. Лучше и не проси.
– Да кто тебе суда эти строить-то будет?
– Сам буду строить с Карштеном Брандтом, с Данилычем…
– Ну, вот, так и знала! Без этого мальчонки-пирожника никакая дурь не обойдется. Как чертополох, увязался за тобою! Он же, баламут, верно и подбил тебя? Ах непутный!
– Нет, матушка, этому делу Данилыч не причинен. Сговорился я с Брандтом; этот, сама знаешь, человек обстоятельный…
– Час от часу не легче! Немчура ведь и, поверь ты мне, в конец тебя загубит!
– Не загубит, матушка: хоть не русский, а человек хороший и уму-разуму научит. Есть у Брандта еще на примете преотменный корабельный мастер – Корт: такие корабли мастерит, что, как в сказке говорится, ни в огне не горят, ни в воде не тонут. Нет, право же, милая ты моя, уволь меня с ними! Ну, не противься, коли ты хоть столечко меня любишь…
С обычной своей стремительностью и страстностью он стал, смеясь, обнимать, целовать родительницу; и могла ли она в конце-концов не «уволить» своего баловня?
– Ох, приветный ты мой! – вздыхала она, задыхаясь от его бурных ласк. – Храни тебя Господь! Только, чур, именины-то хоть свои побудь тут у нас, в Преображенском.
Последней этой уступки не мог не сделать ей Петр. Зато на другое же утро после Петра и Павла, 30-го июня, он умчался снова с своими кораблестроителями-голландцами в Переяславль.
XIV
Тем временем затеянный царевной-правительницей для своего возвеличения Крымский поход не доставил ей желаемых лавров: до первой еще стычки ее стотысячной сборной рати, под начальством гетмана Самойловича, с татарами, – те зажгли кругом свои необозримые степи, и перед бушующим океаном огня и дыма русские поневоле вынуждены были обратиться вспять к низовьям Днепра. Самойлович был сменен и сослан в Сибирь, а на место его назначен гетманом генеральный есаул Мазепа. Однако неудачный поход настолько истощил царскую казну, что пришлось наложить на народ новые подати; от неурядицы в доставке провианта, от тяжелых переходов по палящему летнему солнцу в войске пошли повальные болезни и мор. Стоустая молва, по обыкновению, значительно преувеличивала еще зло. Москва громко возроптала. Кормило правления ускользало из рук Софьи. А тут, в довершение невзгод, из-под самой Москвы, от села Преображенского, надвигалась нешуточная туча.
Еще до первого снега, приостановившего лихорадочную деятельность корабельных мастеров на Переяславской верфи, царь Петр возвратился в Преображенское.
Две постельницы царицы Натальи Кирилловны – Нелидова и Сенюкова – подкупленные Верхом, наперерыв доставляли в терем царевен из Преображенского тайные вести, одна другой тревожней:
– Грехи наши тяжкие! Генерал Гордон второй раз уже, без ведома, слышь, князя нашего Василья Васильевича (Голицына), поставил царю Петру Алексеевичу по именному приказу из полка своего наилучших музыкантов: сперва флейтщиков и барабанщиков по 5 человек, а ноне 20 флейтщиков и 30 барабанщиков.
– А из Оружейной Палаты государь то и дело требует к себе снарядов всяких: барабанцев да трещоток, пищалей да скорострелок, топоров да мечей турецких…
– Э, матушка! Чему дивиться, коли шелопутов этих к нему, что саранчи залетной, прибывает: на два полка, поди, уже разбилися. В Преображенском и места уж не стало: в Семеновское один полк перебрался. Так Семеновским полком и прозван.
– И благо бы еще записывались в барабанную науку одни смерды, служилые люди; а то нет, идут и родовитые: Бутурлины, Голицыны…
– И не говорите! – с сердцем прервала переносчиц царевна Софья, которой особенно было больно, что ближайшая родня князя Василья Васильевича, правой руки ее, также взяла сторону ее самоуправного меньшого брата. – Все оттого, что брат Петр с немцами этими хороводится…
– Вот это точно, государыня-царевна, это ты правильно: все новшества от тех баламутов окаянных! – злорадно подхватила одна из тараторок. – Чуть проснется он ранним утром, государь наш, как следом за молитвой немчура с ним за цифирную мудрость, а цифирь, известно, наука богоотводная. За цифирью же вплоть до вечера с потешной оравой всякие-то воинские «экзерциции» да «маневры», а потом, глядь, в Немецкую Слободу. Ну, те там, знамо, рады-радехоньки дорогим гостям, двери настежь: милости просим! Особливо же Лефорт Франц Яковлевич, человек забавный и роскошный, дебошан французский…
– А брат Петр что же? – спрашивала, мрачно насупясь, правительница-царевна.
– Да что, садится за один, слышь, стол со всякой чернотой и мелкотой, калякает тоже по ихнему: по-немецкому, по-голландскому, по-французскому, по-аглицкому, – ну, вавилонское языков смешение, прости, Господи! В шашки-шахматы тешится с ними. От проклятого зелья табачного по горнице дым облаком ходит; угощаются, знай, винищем басурманским. А тут, откуда ни возьмись, мамзели – дочери тех нехристей, Иван Андреичей и Карл Иванычей. Сами худенькие, жиденькие: перехват осиный, ну, глядеть – жалость берет! Взойдут с ужимочкой этак, с книксеном, с улыбочкой умильной, – как вдруг, чу, музыка заморская, скрипицы да флейты. Вскочат молодцы наши, как шальные, подхватят тех пигалиц: Линхен да Тринхен, закружат их вихрем по горнице, ноги вывертывают, забрасывают – пятки, знай, одни мелькают, а каблучищами, что есть мочи, об пол. Грохот да хохот, гам да срам, смех да грех! Тьфу, мерзость безмерная! Страха Божьего нет на них, окаянных!
– Да откуда вы знаете все это? – недоверчиво возражала Софья. – С чужих слов болтаете…
– Не с чужих, государыня! Сами своими очами в окошко подглядели, – уверяли постельницы. – До утра, почитай, бесчинствуют с Ивашкой Хмельницким.
– Это еще кто такой?
– А так, изволишь видеть, свой хмель пьяный называют. Гульба у них и питье непрестанное…
Черня таким образом молодого царя в глазах сестры-правительницы, сплетницы, разумеется, умалчивали о том, что Петр если и пировал охотно с своими потешными в Немецкой Слободе, то сам же из первых незаметно удалялся оттуда, шепнув перед тем на ухо Зотову: «Ты, Никита Мосеич, родной брат Ивашке Хмельницкому, – постоишь тут, я чай, за меня». И Зотов с честью исполнял свою ответственную роль, Петр же тихомолком возвращался к себе в Преображенское, чтобы, выспавшись, спозаранку с свежими силами приняться опять за свою денную работу.
Охульные наветы двух переносчиц-постельниц достигли своей цели. С малолетства наглухо заключенная в своем девичьем тереме, вскормленная на заветах стародавних, царевна Софья до мозга костей была русскою, до самозабвения была предана родной Церкви, родной старине. А тут собственный брат ее свычаи и обычаи отцовские, обряды заповедные ногами топчет; того и гляди, самую веру отцовскую переменит. Это была бы такая поруха царской чести, о которой и помыслить было страшно…
Исподволь, годами накипавшая в глубине сердца Софьи неприязнь к младшему брату обратилась теперь чуть не в ненависть. Губя себя, он губил ведь и сестру, мог погубить с собой и весь народ русский! Надо было принять решительные меры.