Текст книги "Меньшой потешный (Историческая повесть из молодости Петра Великого)"
Автор книги: Василий Авенариус
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Василий Авенариус
МЕНЬШОЙ ПОТЕШНЫЙ
Историческая повесть из молодости Петра Великого
I
ветло и радостно взошла заря красная 30-го мая 1683 года над первопрестольной Москвой с ее пригородами, слободами и селами. Не высоко еще поднялось солнце, как по пыльному пути от города за Москву-реку, да по тому берегу ее к Воробьеву, сперва одиночкой, а потом вереницей потянулись пешеходы. Поднял их на ноги не престольный праздник, не народное какое торжество, а небывалая доселе потеха малолетнего царя Московского – Петра Алексеевича.
По кончине благоверного «тишайшего» царя-батюшки Алексея Михайловича, юный Петр Алексеевич проживал безотлучно при матушке-царице Наталье Кирилловне в подмосковном селе Преображенском. Вечор же он перебрался с товарищами-«ребятками» в старый Воробьевский дворец, а нынче, в 11 годовщину рождения Петрова, с Воробьевых высот впервые опять со времен царя Ивана Васильевича Грозного должна была загреметь над Белокаменной огнестрельная потешная пальба.
В числе пешеходов был и одинокий малец по десятому году, с лотком на голове. Под толстой, плотной дерюгой, прикрывавшей лоток, были припасены у него для проголодавшихся зевак неостывшие еще пироги. Несмотря на свой детский возраст, он нес свою полновесную ношу без видимого усилия, выступал бодро и, обгоняя взрослых, перекидывался с ними на ходу веселыми шуточками. Редко кто не откликался на его бойкий оклик. Все были настроены празднично; а юркие, светлые глаза, заискивающе-лукавая усмешка курчавого, краснощекого и пригожего из себя парнюги невольно располагали к нему все сердца. Были и такие, что признавали его:
– А, Алексашка! где тебя нету!
Версты за полторы до Воробьева, Алексашка нагнал двух женщин.
На одной, помоложе, лет 30-ти, дородной, белотелой и румяной, поверх пунцового «летника» был надет нарядный «опашень» ярко-червчатого (лилового) сукна, внизу отороченный узорчатою золотою каймою, а под мышками перехваченный «источенкой» (разноцветным струйчатым поясом). Просунутые в прорезы опашня у плеч руки, полные, выхоленные, щеголяли расшитыми шелком и золотом рукавами летника и жемчужными запястьями. Из-под подола летника при каждом шаге выставлялись желто-сафьяновые, остроносые «чоботы», а на голове громоздилась высокая золотая парчовая «кика», унизанная рядами жемчужных рясок. Шибко припекало уже утреннее солнце; под грузным головным убором, в пышном праздничном наряде молодой женщине становилось все душней, несносней. Цветущее, круглое, как полная луна, лицо ее так и пылало жаром, так и лоснилось; дыхание у нее захватывало; но развязать пояс, расстегнуть хоть на одну пуговку опашень не дозволяло ей, видно, чувство собственного достоинства.
Спутница щеголихи, лет на десять ее старше, была одета не в пример скромнее: в простой кумачный сарафан без всякого шитья и в поношенную душегрейку; волоса ее были подобраны йод одноцветную шелковую шапочку – «подубрусник», повязанный сверху чистым белым платком – «убрусом»; на ногах же у нее были попросту смазные сапоги.
Маленький пирожник опередил бы и этих двух женщин, не подхвати он пары слов из оживленной их беседы.
– Больно ты уж страшлива, Спиридоновна, – говорила женщина своей молодой спутнице. – Ну, попалят, побалуют, – даст Бог, дурна ему никакого не учинится.
– Оно точно; будь опаска, – царедворцы, верно, не попустили б, – тяжело отдуваясь, заметила первая. – А все, знаешь, душа не на месте. Пусть первою кормилицей ему была эта новоявленная княгиня, а попросту такая ж, как и ты, кума, как и я, грешная, баба деревенская: все ж-таки я его, голубчика моего, без малого два года тоже грудью своей кормила! Пусть он там царского рода, а все ж он мне теперича ровно свое родимое детище.
«Вторая кормилица царская!» сообразил, мигом Алексашка. «Ишь, как вырядилась: инда дохнуть нечем. Что значит – на жирных харчах нагулять себе тело!»
Как всякому москвичу, Алексашке было хорошо известно, что первая кормилица меньшого царя Петра Алексеевича, Ненила Ерофеева, особенная любимица царицы Натальи Кирилловны, не выкормив еще царского младенца, овдовела и была вновь выдана замуж за князя Львова; а с тех пор, что она вторично овдовела, состояла по-прежнему при Дворе царицы на большом жалованьи и в великом почете. Заместившую ее Олену Спиридоновну, оставшуюся и до сих пор, по собственному ее выражению, «бабой деревенской», Алексашка как-то видел уж мельком в селе Преображенском, и тотчас узнал ее теперь по дебелому затылку и утиной походке с перевальцей.
«Ужели за десять верст пешком притащилась?» – рассуждал он, убавляя шагу и прислушиваясь к неумолчной болтовне двух словоохотливых кумушек.
С первых слов их он услышал ответ себе:
– Нарочно ведь вчерась к тебе в город отпросилася, – говорила с передышкой Спиридоновна: – спозаранку хоть собрались сюда… Уф! Умаялась… и так-то далеконько!
– А самой-то царицы не будет нонче? – допытывалась кума.
– Что ты, милая, перекрестием! Нетто она со вдовства своего куда еще покажется?
– Да мне-то, кумушка, отколь ж все порядки знать-то? – оправдывалась кума. – Место у нас глухое, никаких вестей к нам отселе не доходит, и сама я теперича в Москву впервой только, наездом. Ведь он-то, царь Петр Алексеевич, у нее, царицы нашей, один сын только свой и есть?
– Один, матушка, как перст. Все старшие братья и сестры у него – от первой супружницы покойного царя Алексея Михайлыча, Милославской. Царица же Наталья Кирилловна – из рода Нарышкиных. С первой встречи, слышь, в доме великого боярина Матвеева она ему до-смерти полюбилася.
– В чужом доме? Ведь боярышень же наших родители, как жар-птиц каких, взаперти за тремя замками держат?
– Да Матвеев не чужой ей был, а друг старинный родителя ее, Кирилла Полуектовича Нарышкина. Живучи сам в отдаленной усадьбе своей Тарусской, тот выслал дочку, как заневестилась, на побывку, на воспитание к приятелю в Москву. Ну, а покойный царь-от наш любил Матвеева противу всех других царедворцев, что день – запросто наезжал к нему. Так-то вот одним вечером зимним засиделся государь у Матвеевых до самого ужина. Вышла тут в столовую вместе с хозяйкой и воспитанница их, Наталья Кирилловна Нарышкина, – ну, и делу конец: загляделся. Уж куда хороша была: высокая, статная, чернобровая, черноглазая…
– Так-что опосля у царя и смотрин особых из отобранных девиц уже не было?
– Как не быть! Разве без этого возможно? Не единожды – дважды скликали для виду на Верх первых боярышень, опричь Москвы, со всех городов Земли Русской: из Рязани, из Владимира, из Суздаля, Костромы и Новогорода. В потайное окошечко из соседней горницы переглядел их государь, почитай, до тысячи, но выбора не изменил.
– И счастливо жили?
Уж так ли счастливо! Особливо, как Бог им сыночка этого Петрушу дал. Ведь старшие-то сыновья государя Алексея Михайлыча, из колена Милославских (что греха таить!) не в отца пошли; не в зазор молвить, – радости от них ему было мало…
Спиридоновна на этом запнулась и опасливо оглянулась на шедшего сейчас позади их маленького пирожника. Но Алексашка, как ни в чем не бывало, словно ничего и не слышал, тихонько посвистывал про себя и засмотрелся куда-то в сторону.
II
– А меньшой царевич был не таков? – допытывалась кума.
– Петруша-то мой? – оживленно подхватила снова царская кормилица. – Не ребенка в нем Господь им – клад послал! Да и то сказать: не родился он еще на свет Божий, как знамение об нем в небесах проявилося – звезда большущая, пресветлая, и предрек молодой царице муж ученый, Симеон Полоцкий, что будет-де сын у нее преславнее всех его отцов и праотцев, царей Московских. И точно: полугода ему еще не минуло, совсем малехонькой – ходить уж зачал; а еще через полгода сидел верхом на потешной деревянной лошадке, разъезжал по хоромам на потешном стульце. Жизненочек!
– Любили его, я чай, родители-то?
– Такого-то не любить? – надышаться не могли. Уж каких-каких игрушек ни раздобыли, ни понаделали ему! Ведь при Дворе-то царском тоже всякие мастера, свои и иноземные: живописцы да сусальники, столяры да токари. Были у него и барашки с заправской шерстью, и гнезда птичьи – голубей, канареек, чижей, щеглят; были всякие струменты: гусли, цымбалы да клавикорды; были книжки потешные с картинками расцвеченными. Паче же всего забавляли его игрушки воинские, оружие потешное: барабанцы, бубны, топорики, перначи, булавы, чеканцы, лучки, кончеры, знамена и пушечки золоченые на станках и колесцах.
– Ишь ты! – удивлялась заслушавшаяся кума. – Ничего, кажись, больше для ребенка и не придумаешь.
– Ан нет, – возразила царская кормилица: – боярин наш Матвеев придумал: бил царевичу челом такими подарками, какие другим и во сне не снились.
– Ну!
– А вот слушай. Приносил он ему, примерно, потешные листы фряжские, книжки с кунштами…
– С картинками, значит?
– Вот-вот! Чего-чего там ни было! И зверье-то всякое, и люди белые, красные да черные, и дворцы-то, и корабли, и бои воинские с пальбой, с шарами огненными. И все-то красками расцвечено, шафраном да белилами, ярью венецейскою да золотом сусальным. Заказал он для царевича еще в мастерских придворных, на больших листах этаких, александрийских, что ли, всю планиду – двенадцать месяцев и беги небесные: ни дать, ни взять, как в подволоках в столовой царской. Но лучший подарок малышу от дедушки Артамона (так звал Петруша боярина) была карета-игрушка – ни в сказке сказать, ни пером описать! Изнутри бархатом выложена, снаружи вся раззолочена, с золотой бахромой, а стекла хрустальные, а на стеклах всякие цари да короли расписаны.
– А как же ездить ему в той каретце без коней-то было?
– Знамое дело, что не без них. Четверка живых коньков была впряжена, темнокарых, ростом не выше теленка, и упряжь тоже вся бархатная, золотом шитая, с наголовками, с нахвостиками разноцветными. Как выедет тут, бывало, царевич наш в своей каретце – по сторонам четыре карлика в малиновых кафтанах с золотыми пуговичками, сзади еще один такой же, и все тоже на маленьких лошадочках, – сбежится народ со всех концов поглазеть на диво-дивное.
– Да, занятно бы поглядеть, – заметила кума. – Позавчера мне одного из таких карпов на Неглинной показывали: Комаром называли. И впрямь, как есть мизгирь.
– А это первый же нонче карла царский, Никита Комар… Да! Развеселое в те поры житье при Дворе было, – с сожалением прибавила Спиридоновна. – Живали мы тогда с царем, с царицей все больше в Преображенском: очень уж обоим полюбилося. И до Сокольницкой рощи недалече, где тешился покойный государь охотой соколиной.
– А как преставился Алексей Михайлыч?
Кормилица царская испустила вздох и рукой махнула.
– Тут, милая, все обернулося! Осталось после царя-то три царевича: царевич Феодор, царевич Иван да мой Петруша. На престол родительский воссел, вестимо, старший. Вверху же, в Кремле, около молодого царя Феодора Алексеича проявились, заорудовали новые припадочные лица (любимцы): Языковы да Лихачевы, а над всеми-то, – прибавила Спиридоновна, понижая голос, – девичий терем сестриц царевен.
– Терем? А сколько их было, дочерей-то, у блаженныя памяти государя Алексея Михайлыча?
– Да немного-немало – 6 душ[1]1
Евдокия (в 1676 г. – год смерти царя Алексея Михайловича – 26 лет), Марфа (23 л.), Софья (19 л.), Екатерина (17 л.), Марья (16 л.) и Феодосия (13 л.).
[Закрыть]. Из шести же третья, царевна Софья Алексеевна, всех прочих умней, хитрей и отважней. Братец ее, царь Феодор Алексеич, с младых ногтей хворый был, хилый, не жилец на сем свете. Царил словно бы он, а на самом деле – терем. Когда ж приключилась с ним последняя смертная хворь (упокой Господь его душу!), царевна Софья, противу исконнего обычая девичьего, вышла из терема к больному брату, до самого смертного часа ни на шаг его уж не покидала, из своих рук лекарства ему подносила…
– Стало, душевно болезновала об нем?
– А уж там понимай, как хочешь. Только по ее же, слышь, приказу, у великого боярина нашего Матвеева, хоть ничем таким, кажись, не провинился, первым делом, якобы у последнего преступника, все имения отобрали, самого же за тридевять земель на житье спровадили, куда Макар телят не гонял[2]2
Сперва на Пустозерск, потом в Мезень.
[Закрыть]; родных братьев матушки-царицы, Нарышкиных – Ивана да Афанасия – тоже от Двора удалили.
– А другие-то два брата-царевича что?
– Царевича Ивана покуда не тронули в его кремлевских палатах; зато нам с царицей да меньшим царевичем, Петром Алексеичем, из нашего Преображенскаго ни шагу не велели делать.
– Да, сказывали об этом, помнится, и у нас на деревне. А как не стало царя Феодора Алексеича, так пошла сейчас эта смута стрелецкая?
Царская кормилица осенилась крестом.
– Не поминай лучше, ох, не поминай! Только, вспомню – дыбом на голове волос встанет, слеза прошибет. Сколько народу православного тут задаром было погублено – и счету нет. Сам добрый боярин наш Матвеев, что едва лишь был возворочен ко Двору из опалы, сложил голову победную… Вечная память мученикам Божиим!
– А кончилось дело все-же тем, что меньших двух царевичей, Ивана да Петра, вместе на царство венчали?
– Для виду, точно, венчали; над обоими же, как над малолетками, правительницей царевну Софью нарекли: сила воинская – стрельцы были за нее. Как летось в Грановитой Палате завели этот великий спор с раскольниками, на царском седалище хоть и воссел мой Петр Алексеич, а вкруг него все царское племя, старшее и младшее, – однако царевна правительница уселася в переднем углу, рядом со святейшим патриархом, так что ей словно бы принадлежало изо всей царской семьи первое место. И в церквах тоже архидиакон во многолетнем поздравлении кличет правительницу наравне с братьями-царями, а опосля уж в особину прочих цариц и царевен.
– Ну, Петр Алексеич еще юн, можно сказать – птенец, – вставила кума, – но старший царь, Иван Алексеич, чего смотрит?
Спиридоновна горько усмехнулась.
– Хошь и старше он возрастом чуть не на шесть годков (17-й год ведь на исходе), да Господь беднягу кругом обидел: скудоумен, слышь, маломочен, подслеповат и косноязычен. Зато милый птенчик мой, Петр Алексеич, как есть орленок: чует, что посажен в клетку, и, знай, на волю рвется. Просвети его Бог, открой ему очи! И нынче вон куда урвался – испробовать крылья. Сердце только у меня за него не на месте: как бы коршуны ненароком не налетели, не заклевали.
III
В таких разговорах две кумушки шли себе да шли незаметным подъемом гористого правого берега Москвы-реки, среди загородных садов и рощиц, пока не миновали села Воробьева, за которым, против крутой излучины реки, на высшей точке Воробьевых высот показалась конечная цель их странствия – с десяток поставленных на высокие лафеты орудий с копошившимися около них пушкарями. Не на шутку заинтересованный беседой царской кормилицы с ее приятельницей, Алексашка теперь обогнал их и, минуты две спустя, очутился около самых пушек.
Открывшаяся внизу, под крутизною, обширная картина Москвы, на которую в 1812 году, как известно, загляделся сам Наполеон, не могла на этот раз занять нашего пирожника, неоднократно бывавшего уже здесь. Все внимание его приковал к себе распоряжавшийся пушками приземистый, но коренастый, с выпяченною грудью и внушительным брюшком, пожилой мужчина в треуголке и капитанском мундире с красными отворотами, в высоких ботфортах и лосиных перчатках.
Алексашка хорошо знал его. То был огнестрельный мастер Симон Зоммер, выписанный за год назад из Немечины для обучения царского войска «огненному бою» и назначенный тогда же капитаном в выборный полк думного генерала Аггея Алексеевича Шепелева. Несмотря на забавный ломаный русский язык, которым Зоммер отдавал орудийной прислуге последние приказания, ни самая прислуга, ни толпившиеся в стороне зеваки не смели выказывать слишком явно свою веселость: строгая воинская выправка иноземного капитана, его быстрый, пронизывающий взор из-под нависших серебристых бровей и повелительный, немного сиповатый голос внушали всякому если не уважение, то безотчетный страх.
Поэтому дерзость нашего мальчугана, остановившегося с лотком своим перед самым его носом, должна была тем более удивить господина капитана, который и разразился громовым раскатом:
– Sapperlot-Kreuz-Schock-Donnerwetter und Granaten!..
Но Алексашка был не из робкого десятка; с заискивающей улыбкой он почтительно-фамильярно снял с кудрявой головы обношенный войлочный колпак и довольно бойким немецким языком пожелал суровому немцу-пушкарю доброго утра, прибавив, что господину капитану нижайше кланяется Frau Helene.
Омраченные черты Симона Зоммера прояснились. Он и сам узнал теперь в краснощеком, пригожем пирожнике питомца-приживальца своей старушки-землячки Елены Фадемрехт, жившей с мужем и многочисленным потомством в пригородной Немецкой Слободе.
– So! bist du das, Kleiner? (А! это ты, малец?) – промолвил он. – Что, Frau Helene, видно, свежих пирогов опять напекла?
– Самых отменных и горячих, – отвечал шустрый продавец, откидывая с лотка полотно. – Не угодно ли откушать?
– Спасибо, друг: видишь, не до того. Вот пожалует его царское величество, за делом, может, проголодается и потребует. Тогда смотри, чтобы хватило, да чтобы не остыли.
– А господин капитан кликнет меня?
– Я-то тут при чем?
– Да уж коли господин капитан замолвит за нашего брата словечко, – молодой государь наш, верно, не оставит своей милостью, – вкрадчиво говорил Алексашка, старательно, однако, по доброму совету огнестрельного мастера, прикрывая опять свой лакомый товар, чтобы не остыл.
Зоммер только рукой отмахнулся: «не до тебя», мол, и в явном нетерпении отрядил одного из своих пушкарей к Воробьевскому дворцу разузнать, скоро ли наконец молодому царю благоугодно будет пожаловать. Алексашка отретировался к толпе, которую два стражника с бердышами на плечах держали в почтительном отдалении.
– Ты, парнюга, куда полез! – зычно гаркнул на нашего пирожника один из стражников. – Вот я тебя! Давай, что ли, сюда твоих пирогов, да живо!
– Оботри сперва свое неумытое рыло! – огрызнулся тот, а сам благоразумно юркнул за ближайших зрителей, которые наградили его грубое острословие дружным смехом.
– Что, что такое? – озлобился стражник и с бердышом в приподнятой руке кинулся вслед за сорванцом.
Толпа раздалась по сторонам, и Алексашке ничего не оставалось, как прибегнуть к хитрости: уверить, будто пироги у него заказаны для самого царя Петра Алексеевича.
– Так бы и сказал! – буркнул стражник. – Ну, вы, зубоскалы! Чего напираете? Грому на вас нет!
В это время по пути из города донесся быстрый стук лошадиных копыт. Симон Зоммер, заслонив глаза ладонью от бивших ему в лицо лучей невысоко стоявшего солнца, насупив брови, засмотрелся по направлению топота. В облаках пыли мчался во всю конскую прыть, распустив удила, одинокий всадник, молодой стрелец из стражи царевны-правительницы Софьи Алексеевны.
– Ну? – спросил Зоммер, когда тот соскочил наземь и приблизился к нему.
– Благоверная государыня царевна наша повелеть изволила отнюдь не зачинать огненной пальбы, поколе сама сюда не пожалует, – отрапортовал с формальным поклоном гонец.
– Царевна персонально будет приезжать? – недоумевая, переспросил по-русски Симон Зоммер, и решительно покачал головою. – Этого быть не может!
– Вестимо, врет, господин капитан, – позволил себе ввернуть слово старший из пушкарей. – Царевна хоть и грамотейница, да девица степенная, разумная. С самого того спора раскольничьего из терема, слышь, ногой не ступила; в горенке своей, чай, шелковы кошельки только да пояски вышивает, бисерны лестовки вяжет.
– Молчать! – с сердцем оборвал капитан забывшего субординацию подчиненного, и повторил по адресу гонца свое прежнее: – Этого быть не может!
– Но коли выслала меня вперед, стало – будет, – возразил тот.
– Не мое дело – государево дело!
И упрямый старик круто повернулся к гонцу спиною.
IV
Посланный на рекогносцировку пушкарь вернулся в это время и донес капитану, что государь идет сейчас от дворца.
– Идет! Идет! – загудел кругом Алексашки и заволновался народ.
– На места! – зычно скомандовал орудийной прислуге огнестрельный мастер, сам оправляясь и обдергивая на руках длинные лосиные перчатки.
По дороге показался стройный, осанистый отрок, сопровождаемый свитой малорослых, в сравнении с ним, товарищей-однолетков и несколькими взрослыми придворными.
Задерживаемая стражниками, толпа любопытных выпирала из-за них со всех сторон и оттерла Алексашку в задние ряды, откуда ему, из-за массы спин и голов, ничего уже не было видно. Но сметливый мальчуган выбрался вон из толпы и обходом успел примкнуть к хвосту царевой свиты.
– Что, горячи ли? – опросил его тут пискливым голосом карапуз с забавно-сморщенной рожицей, кивая головой на лоток в руках пирожника. Оказалось, что то был не кто иной, как излюбленный карла молодого царя – Никита Комар.
– Прямо из пекла! – весело отшутился Алексашка. – Не отведаешь ли, Никитушка?
– Ужо поспеем, – приятельски подмигнул ему Никита. – Не отходи далеко-то, – покровительственно добавил он: – ступай за мной.
Алексашке только это и нужно было. Под протекцией столь важной в своем роде «персоны», как первый карла царский, он следом за ним пробрался к самым пушкам и с лотком наперевес смело стал впереди плотной линии глазеющей черни. Стоявший тут же навытяжку стражник сердито глянул на нашего выскочку, но не посмел уже его тронуть.
Недаром Олена Спиридоновна приравняла своего царственного птенца к орленку. Сегодня лишь царю Петру Алексеевичу исполнилось 11 лет, а на вид ему можно было дать лет 16, даже 18: статный, стройный, ростом выше большинства окружающих взрослых людей, с выразительными чертами лица, с быстрым, проницательным взором, он высматривал бы совсем юношей, если бы не отсутствие всякого пушка над верхнею губою и на гладком подбородке. Гонец царевны Софьи приблизился было также и к Петру; но тот, не дав ему даже кончить свой рапорт, коротко приказал отойти и обратился к Симону Зоммеру.
Внимание Алексашки, впрочем, было уже отвлечено от царя-отрока. Пока последний осматривал орудия и с видимым интересом выслушивал мудреные технические объяснения немца-пушкаря, Никита Комар, точно польщенный своею ролью протектора, вполголоса откровенничал с маленьким пирожником насчет себя и других присутствующих приближенных царя.
– Нам на житье свое жаловаться – Бога гневить, – говорил он, с самодовольством оглядывая на себе пестрый шутовской наряд. – Не то, вишь, что эти вон сермяжники и лапотники! К Светлому Христову Воскресению с ног до головы заново обшит. Да не я один: вон хоть Никита Мосеич (карла мигнул на царского дядьку-учителя, Никиту Моисеевича Зотова, несколько чванного с виду, но благодушно-улыбавшегося толстяка). Книжной мудрости он, правду сказать, малую толику обучил государя нашего: псалтырю, часослову да за обедней петь на крылосе, но за то ж и превыше заслуг взыскан: сам я по приказу царскому закупил для него, Мосеича, тогда же у торгового человека Григорьева Ивашки нашивку плетеную золотную с кистьми; на целых шесть рублей раскошелился. Честь и место – думный дьяк!
– А Нестеров к Светлому Празднику чем был пожалован? – полюбопытствовал Алексашка, показывая глазами на другого учителя царского, Афанасия Алексеевича Нестерова, сухопарого и сумрачного старичка. – Ведь он никак стольник Оружейного Приказа?
– А то как же? Ему великий государь наш указал отпустить из мастерских палат на кафтан обьяри, киндяку, галуна для нашивок. Вон, погоди, как ужо на солнышке взопреет, распахнет он опашень, – увидишь, каков кафтан вышел; весь зеленый-то обьяренный, подпушен камкою, расшит кругом галуном золотным с кистьми золочеными.
– Зато же он, слышь, и великий мастер в оружейном деле, во всяких этих воинских потешках, до коих государь наш так охоч, – заметил Алексашка.
Знамо, что заслужил. Ведь кто первый-то государя с боярчонками воинским артикулам этим наставил, кто поставляет им для их потех всякое оружие воинское? – все он же, Афанасий Алексеич. Пушки, правда, доселе были якобы игрушечные, палили из них не порохом, а так, нажимом воздушным, – механикой, значит; да и ядра были деревянные, только для виду кожей обтянуты. Зато нынче палить из заправских пушек будем… Эге-ге! вон и царевна едет посмотреть нашу пальбу.
В самом деле, в отдалении, на деревянном мосту чрез Москву-реку, показался длиннейший торжественный поезд.
Впереди, во главе стремянного полка стрельцов, ехал дородный стрелецкий полковник, по временам гулко ударяя нагайкой по привязанному у седла его котелку-набату, чтобы попадавшиеся по пути пешеходы живей сторонились. Стройною цепью тянулись за ним, в своих однообразных зеленых кафтанах, во всеоружии, молодцы-стрельцы. Ярко играли золотые лучи солнца на светлых секирах; не менее ослепительно отражались они также в слюдяных оконцах следовавшей за стрельцами большой, позлащенной царевниной колымаги. Запряжена была колымага двенадцатью снежно-белыми «возниками» (упряжными конями). По бокам и позади ее бежали стольники-пажи, а по сторонам последних двигалась быстрым походным шагом ближайшая охрана царевны – рядовой стрелецкий полк в нарядных красных кафтанах, обращая колымагу правительницы как бы в огражденную со всех сторон подвижную крепостцу.
Но особенно роскошью и пестротою праздничных уборов поражали ехавшие за колымагой верхами бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки. Опашни на них были из разноцветного шелку, у многих с золотыми узорчатыми вышивками; на князьях и боярах – высокие «горлатные» шапки (из меха с горла пушных зверей), на других придворных щеголях – плоскодонные мурмолки, опушенные соболем и усаженные жемчугом и самоцветными каменьями; седла у всех – бархатные либо сафьяновые, богато расшитые золотом, а вся конская сбруя разувешена светлыми цепочками, бляшками и бубенцами, – смотреть любо-дорого.
За мужской придворной свитой ехало опять несколько обыкновенных придворных карет, в шесть темно-серых или буланых «возников» каждая. В каретах этих следовали «верховые» боярыни, карлицы и мамы царевны.
Хвост кортежа замыкался цепью пеших стрельцов в походном вооружении: с мушкетами, бердышами и копьями.
Подобно другим, и молодой Петр всматривался в пышный поезд, и между бровей его проступила зловещая складка.
– Те же янычары, – пробормотал тут кто-то за его спиной по-немецки.
Петр быстро оглянулся и увидел Зоммера, задумчиво следившего за поездом, скрывавшимся за поворотом дороги.
– Кто? стрельцы-то наши? – с горечью переспросил Петр. – Да, истинная правда: янычары! Да что нам ждать их, господин капитан! Зарядите-ка сейчас ваши пушки.
– Зарядить недолго, – отозвался капитан: – по смею доложить вашему величеству с достодолжным решпектом и венерацией: благоверная царевна Софья недаром сравнивается современниками с вавилонской Семирамидой, с королевой английской Елисаветой…
– Да, государь, потерпи маленько! – просящим тоном вступился и учитель царский Зотов. – Неравно государыня-царевна наша осерчает, что ее не обождали.
– Да мы ей вперед отсалютуем! Сейчас же, капитан, извольте зарядить.
Зоммер не смел уже возражать. По знаку его, подначальные пушкари расторопно стали забивать заряды в дула пушек, после чего засветили фитили. Ближайший пушкарь собирался уже поднести фитиль к запалу своей пушки, когда Петр остановил его:
– Постой! дай-ка я сам…
Тут около него раздался пронзительный женский крик:
– Ай, нет, соколик, миленький мой! Побойся Бога…
Но царь-отрок вырвал уже фитиль из рук пушкаря и приложил огонь к запалу.
Царь-отрок приложил огонь к запалу.
Впервые после сотни лет – со времен Грозного – с Воробьевых высот в ясное солнечное утро грянул над Москвою оглушительный пушечный удар. Гора под ногами толпившегося кругом народа словно дрогнула, заколебалась, а вырвавшийся из жерла пушки вместе с пламенем и относимый назад ветром дым окутал окружающих в легкое облако.
– Господи помилуй! Не убился ли, мой светик? – заверещал тот же бабий голос, и к молодому царю, вся бледная и трепетная от перепуга, с распростертыми руками, протеснилась толстая, разряженная Олена Спиридоновна.
Такая неуместная заботливость отставной кормилицы перед всем собравшимся людом отнюдь не могла быть приятна ее бывшему питомцу. Он гневно вспыхнул и ожег Спиридоновну почти ненавистным взглядом.
– Дура глупая! заряды-то ведь холостые. Ты как сюда попала? Вон!
Не проронив ни слова, ошеломленная женщина отшатнулась, а усердные стражники мигом подхватили ее под мышки и спровадили подалей с ясных очей царских. Для Петра, впрочем, ее будто уже и не существовало. С дрожащими еще губами, но с напускным спокойствием, он отнесся к стоявшему рядом с ним учителю своему Зотову:
– Ну, Никита Мосеич, теперь твой черед.
Один за другим выпалили из всех заряженных десяти орудий Зотов, Нестеров, Зоммер, а там и кое-кто из отроков-сверстников Петровых: молодых Нарышкиных, Головкиных, Стрешневых, князей Черкасских, Мещерских, Голицыных. Пушкари с банниками захлопотались около пушек, чтобы скорее очистить их для дальнейшей пальбы.
– Этакая одиночная канонада еще что! – самодовольно говорил по-немецки Симон Зоммер. – Вот как опять зарядим да выпалим разом: так тут-то, ваше величество, узнаете подлинную канонаду.
Но и одиночная «канонада» настолько рассеяла вспышку юного царя, что он с повеселевшим лицом окинул кругом безмолвствовавшую, как бы запуганную толпу приветливым взором и сказал почтенному огнестрельному мастеру во всеуслышанье, по-немецки же, несколько благодарственных слов.
– Надо малость хоть дать остыть орудиям, – отозвался Зоммер, и, чтобы несколько обуздать нетерпенье Петра до прибытия сестры, он стал объяснять ему новые приемы артиллерийской пальбы.