355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Авенариус » Гоголь-студент » Текст книги (страница 12)
Гоголь-студент
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:26

Текст книги "Гоголь-студент"


Автор книги: Василий Авенариус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Глава двадцать третья
Дядя Петр Петрович

По возвращении своем в Васильевку Гоголь застал там за завтраком дядю Петра Петровича Косяровского, также вернувшегося только что из Полтавы[34]34
  П. П. Косяровский скончался в 1849 г. в чине полковника артиллерии.


[Закрыть]
. Но пока ему было не до дяди; надо было привести в порядок сделанные в карманной записной книжке летучие заметки и разнести их по соответствующим рубрикам «подручной энциклопедии»[35]35
  Полное заглавие ее было: «Книга Всякой Всячины, или Подручная энциклопедия». Составл. Н. Г. Нежин. 1826.
  Книга была объемистая, in folio (В лист (лат.), т. е. большого формата) и толщиною в вершок; бумага хотя и синеватая, но плотная, а переплет – кожаный. Как человек обстоятельный, Гоголь благовременно озаботился возможною прочностью хранилища своих заветных мыслей и наблюдений. Отдельные рубрики говорили сами за себя:
  «Лексикон малороссийский. – Hauteurs de quelques monuments remarquables – Древнее вооружение греческое. – Вирша, говоренная гетману Потемкину запорожцами. – Выговор гетмана Скоропадского Василию Скалозубу. – Декрет Миргородской ратуши 1702 года. – Игры, увеселения малороссиян. – Нечто об истории искусств. – Мысли об истории вообще. – Коммерческий словарь. – Малороссийские загадки. – Малороссийские предания, обычаи, обряды. – Нечто о русской старинной масленица. – Об одежде и обычаях русских XVII века (из Мейерберга). – Об одежде персов. – Пословицы, поговорки и фразы малороссийские. – Планетные системы. – О старинных русских свадьбах. – О свадьбах малороссиян. – Об архитектуре театров. – Славянские цифры».
  Среди этого письменного текста, из которого мы привели только наиболее выдающиеся отделы, в том же пестром беспорядке попадались и разные специальные изображения: «Архитектурные чертежи. – Чертежи сельских заборов. – Рисунки садовых мостиков. – Чертежи музыкальных инструментов древних греков. – Карта, сделанная бароном Герберштейном во время пребывания в России. – Чертежи садовых скамеек. – Рисунки беседок. – Передний фасад (прежний) дома в д. Васильевке, в готическом вкусе. – Задний фасад того же дома».


[Закрыть]
.

На этот раз пополнение «энциклопедии» производилось с «прохладцей» благодаря заботливости Марьи Ивановны о своем ненаглядном Никоше, на столе стояла полная тарелка крупных шпанских вишен, и между двумя записями он делал всякий раз маленькую паузу, чтобы уничтожить десяток сочных ягод. Когда последняя заметка нашла себе требуемое место – и последняя вишня была пристроена.

Оставалось только перевести из карманной книжки чернилами в особую тетрадку и набросанный вчерне стихотворный отрывок. Но, перечитывая его вновь, автор был им уже недоволен. Грызя бородку гусиного пера, он погрузился в глубокую думу. Рука его машинально потянулась опять к тираде, но вместо вишен обрела там одни косточки и принялась складывать из них на столе букву за буквой. Незаметно вошедший в комнату Петр Петрович прочел готовые уже два слова: «Николай Гоголь».

– Нашел занятие! – сказал он. – Не такое уже у тебя блестящее имя, чтобы им любоваться.

– Чего нет, то может статься, – не то шутя, не то серьезно отвечал племянник, пряча свои рукописи в ящик стола, – не имя красит человека, а человек – имя.

– А ты чем это – не стишками ли своими увековечить себя хочешь?

И с этими словами Петр Петрович наклонился над двумя книгами, лежащими на столе раскрытыми еще со вчерашнего утра.

– Это что? Немецкие стихи! А это? Русские.

– Да, я сличаю перевод с оригиналом.

– Понимаю: вдохновляешься чужим вдохновением за неимением собственного? Посмотрим, что это за штука: «Luise. Ein landliches Gedicht in drei Jdyllen von Johann Heinrich Voss». (Луиза. Сельское стихотворение в трех идиллиях Иоганна Генриха Фосса). А перевод чей? Теряева. Никогда, ей-ей, ни про автора, ни про переводчика не слышал!

– А между тем Фосс один из первых немецких идилликов.

– По мнению вашего профессора Зингера? Да вот и надпись: «Ex libris T.J. Singeri». И чтобы книжку ему не запачкали – как аккуратно ее, вишь, в сахарную бумагу обернул и сургучом опечатал! А пишешь ты что: тоже идиллию? Ага! Покраснел. Стало быть, верно. Ну что ж, одно другому не мешает. Державин не только стихи писал, но был и губернатором. Дмитриев даже министром.

– Но для меня, дяденька, этого мало.

– Этого даже мало?

– Да, или все, или ничего! Для меня нет ужаснее мысли, что я живу в мире и ничем замечательным не ознаменую своего существования!

– Чего ужаснее? Но покамест не поймаешь журавля в небе, не мешало бы тебе обеспечить себе хоть синицу в руке. Мы с маменькой твоей только что толковали о том, что тебе следовало бы наконец съездить в Ярески: протекция «кибинцского царька» может быть тебе впоследствии весьма и весьма полезна.

– Какая же это, дяденька, синица? Это мастодонт, мегалозавр! Но мне к нему, право, так не хочется! Хоть бы в компании с вами…

– Нет, мой друг, прости: был я там раз – и довольно.

– Ах ты, Господи! Подождать разве дядю Павла Петровича…

– Не дождешься. Кто его знает, где он теперь летает? Между тем Трощинский уже второй месяц как перебрался в свою летнюю резиденцию, а ты все еще не побывал у него. Завтра же поезжай.

– Нет, завтра, дяденька, я еще не поеду. Нынче ведь только вернулся из гостей… И потом, мне необходимо еще кое-что дописать…

– «Необходимо»! Из-за этой белиберды ты вот пренебрегаешь элементарными правилами приличия. Завтра же, говорю я тебе, ты отправляешься в Ярески.

Не произнеси этого дядя так безапелляционно, а главное – не назови его стихов «белибердою», молодой поэт, быть может, еще дал бы себя урезонить, но теперь уязвленное авторское самолюбие не позволило уже ему уступить.

– Завтра я во всяком случае не поеду! – объявил он не менее категорически и, с шумом отодвинувшись от своего письменного стола, зашагал взад и вперед по комнате.

Дядя, скрестив на груди руки, безмолвно следил за ним глазами; потом вдруг подошел к столу, повернул торчавший в замке ключ дважды и спрятал его себе в карман.

– Ранее ты не получишь ключа, пока не побываешь в Яресках, – холодно заявил он племяннику и прошел к себе.

За обеденным столом они снова встретились; но тогда как Косяровский не показывал и вида, что между ними произошла размолвка, Гоголь, при всем своем старании казаться равнодушным, избегал глядеть на дядю и вообще был так молчалив, что обратил внимание матери.

– Тебе, Никоша, видно, неохота ехать к Дмитрию Прокофьевичу, – догадалась она сразу.

– Напротив, он горит нетерпением и не может дождаться завтрашнего дня, – отвечал за племянника с улыбкой Петр Петрович. – Но он надеется, что маменька возьмет его под свое крылышко.

Марья Ивановна испуганно отмахнулась обеими руками.

– Нет, нет, мои милые, увольте меня! Для меня нет ничего мучительней этой веселой компании у нашего благодетеля. Того гляди, заставят опять танцевать.

– Вас, сестрица? Когда ж вы там танцевали?

– А не далее как прошлой осенью на свадьбе повара Василия. Сам Дмитрий Прокофьевич открыл бал с молодою; тут и мне нельзя было отказаться идти с молодым. Потом, разумеется, все танцевали разные танцы, русские и малороссийские.

– Все благородные девицы и кавалеры?

– Да, но только вначале для проформы, из угождения хозяину. После отличалась одна прислуга, а перед всеми прочими Сашка с Орькой.

– Это кто же?

– Тоже свои крепостные: Сашка – капельмейстер домашнего оркестра, а Орька – старшая швея и якобы кастелянша; егоза, но, надо признаться, писаная картинка, когда этак брови подведет, лило набелит, нарумянит. Выскочил это Сашка с палочкой в руке, наряженный петиметром, и пал на колени перед Орькой. Уж какие он тут странности перед нею не выделывал! То поднимется, то опять бух на пол, а она вокруг, как перепелочка, порхает да летает. Дмитрий Прокофьевич обернулся ко мне и говорит: «Можно ли, Марья Ивановна, скажите, на наших балах иметь столько удовольствия, как мы теперь имеем? Эй, мазурку!» И вся ватага давай танцевать мазурку в карикатурном виде. Подобрав полы своей рясы, и старый шут Варфоломейка пошел в присядку, а один из приживальцев хлоп его ладонью по плеши: «Попляши!» Ну, хохот, грохот кругом еще пуще… О-хо-хо! Нет уж, эти потехи не по мне…

– И не по мне, – брезгливо сказал Петр Петрович. – Но тем не менее, по старой пословице: всякая вологодская пивоварня имеет свою сметанную тетку, а всякая изюмная попадья имеет свою гарусную коровницу, – у Трощинского этих сметанных теток и гарусных коровниц в Петербурге, наверное, еще два десятка, и доброго слова одной из них может оказаться достаточно, чтобы обеспечить молодому человеку первый шаг на гражданском поприще. А потому Никоша во всяком случае едет завтра в Ярески.

Сам Никоша, как будто речь шла не об нем, по-прежнему хоть бы пикнул. На другое же утро, когда дядя вошел опять к нему в комнату, он сделал вид, что его не заметил, и только когда Петр Петрович, точно между ними ничего не было, поздоровался с ним, он, не оборачиваясь, ответил сквозь зубы:

– Здравствуйте!

– Ну, полно, брат, не всякое лыко в строку, – сказал Косяровский и, наклонясь к племяннику, насильно обнял и поцеловал его. – Вот я привез тебе из Полтавы, да забыл отдать вчера, фунт леденцов. Других бонбошек, прости, не нашел.

– К чему это все, дяденька?.. Мне вовсе не нужно…

– А зачем тебя брат Павел «сахарным» племянничком зовет? Знать, недаром. Впрочем, и то ведь, собственные стихи тебе теперь слаще всяких бонбошек. Так вот же тебе ключ к ним: пиши себе сколько угодно, упивайся, только не до бесчувствия.

Против такого незлобия не могло устоять и ожесточенное сердце непризнанного стихотворца.

– Теперь я не в таком настроении, чтобы писать, – пробормотал он.

– И чудесно. Так не съездить ли нам вместе куда-нибудь, чтобы проветриться? Например, хоть в Ярески, а? Да или нет?

– Надо еще погадать, – сказал Гоголь с натянутою улыбкой и стал считать пуговицы у себя на сюртуке и на жилете. – Сюртук говорит: «Да», жилет говорит: «Нет».

– Ну, а голос сюртука, как старшего, конечно, имеет перевес, – весело подхватил дядя. – Итак, едем.

Глава двадцать четвертая
В летней резиденции «Кибинцского царька»

До Яресок езды было всего полчаса, и потому дядя с «сахарным племянничком» прибыли туда еще до утреннего выхода старика-хозяина из своих внутренних покоев. Вместо него принял двух гостей новый фаворит Дмитрия Прокофьевича, отставной артиллерист Баранов.

Года три назад этот господин, будучи еще на действительной службе, чуть ли не впервые явился в Кибинцы в числе многочисленных приглашенных на большой семейный праздник – именины молодой племянницы хозяина Ольги Дмитриевны Трощинской. Как артиллерист, имея постоянно дело с порохом, Баранов сделал себе любимою специальностью всякого рода потешные огни, и вот в Кибинцах ему представился удобный случай в полном смысле слова «блеснуть» своею специальностью. Устроенный им фейерверк произвел такой эффект, что хлебосольный вельможа взял с искусника слово погостить у него еще недельку-другую. Но недели растянулись в месяцы, месяцы в годы. Не вернувшегося в срок из отпуска офицера отчислили от полка; но он катался уже как сыр в масле, сделавшись тем временем приближенным лицом первого украинского магната. Звание «приближенного» в данном случае нельзя было, конечно, понимать буквально: бывший министр считал себя слишком высоким над всеми окружающими, чтобы допускать к себе кого-либо чересчур близко. Но Баранов, человек воспитанный, находчивый и остроумный собеседник, был все-таки головою выше всех остальных прихлебателей; особенно же ценил его Дмитрий Прокофьевич, как говорили злые языки, за то, что он умел мастерски натравливать друг на друга двух давнишних кибинцких шутов и скоморохов: Романа Ивановича и отца Варфоломея. За это же он вместо всяких других званий заслужил себе не очень-то лестную кличку «шутодразнителя».

– До двенадцати часов его высокопревосходительство занят всегда с управляющим и просителями, – любезно извинился Баранов перед Васильевскими гостями. – Не угодно ли присесть, господа?

Выхода старого вельможи ожидало в гостиной уже несколько гостей, прибывших кто за день, кто за два, а кто и за неделю. Тут же между гостями слонялся из угла в угол, как свой человек, отец Варфоломей, но все от него как от зачумленного сторонились. На вид он против прежнего действительно еще более опустился: с нечесаными космами волос вокруг облысевшего черепа и растрепанною жиденькой бородкой, с испитым лицом и налитыми кровью, выпученными глазами, в засаленной рясе, он производил самое отталкивающее впечатление.

– Не понимаю я, признаться, Дмитрия Прокофьевича, – вполголоса заметил Косяровский Баранову, – как он выносит около себя это грязное животное?

– А как мы, прочие, выносим на ногах мозоли? Есть люди мозоли, с которыми мы неразрывно связаны и которые доставляют нам даже некоторого рода удовольствие. А кроме того, мозоль эта в последнее время исполняет и более ответственную должность, Шехерезады, так как падишах наш на старости лет страдает бессонницей. Эй, ты, козлиная борода! Поди-ка сюда.

Старый шут исподлобья с недоверием глянул на шутодразнителя, не без основания ожидая от него какой-нибудь тайной каверзы, и отрицательно замотал головой.

– Иди, иди, говорят тебе, спросить тебя только хотим, – успокоил его Баранов.

Отставной дьячок нерешительно сделал к ним несколько шагов.

– Чего вам?

– А вот господа эти желали бы знать: ты и нынче ночью усыплял Дмитрия Прокофьевича своими былями-небылицами?

Оплывшее лицо отца Варфоломея приняло благоговейное выражение.

– Не небылицами, государь мой, а душеспасительными притчами про всякие христианские добродетели и подвиги.

– И разжалобил опять своим сиротством, выклянчил себе малую толику?

Шут самодовольно ухмыльнулся и, сунув руку в глубокий карман своей рясы, забренчал там деньгами.

– Радетель наш не из богачей чванливых и презорливых, ложкою кормящих, а стеблем очи ближним выкалывающих, но сирым и вдовым заступник, нищей братии щедрый податель…

– Пой Лазаря! Экая жадная ведь скотина! – не без скрытой зависти, презрительно проворчал Баранов и обратился снова к Косяровскому. – Как-то, знаете, больно и горько даже становится на душе за бренность всякого земного величия. Уж чего, казалось бы, выше нашего глубокочтимого хозяина: поистине государственный, мировой ум – да вот тоже наконец старческие недуги одолели, ну, и приходится прибегать к помощи этаких дуралеев.

– Да, Дмитрий Прокофьевич и в последний раз, когда я был здесь, жаловался уже на отсутствие сна и аппетита, – заметил Петр Петрович.

– А теперь желудок у него совсем, можно сказать, не варит, ну, а не находя уже прежней услады жизни, бедный старец, понятно, смотрит на все сквозь темные очки.

Что Баранов не преувеличивал, Гоголь вскоре воочию убедился, когда Трощинский наконец вышел в гостиную. С прошлого лета в нем произошла большая перемена. Хотя в осанке его сохранилась еще некоторая величавость былого сановника, хотя в обращении своем с особами прекрасного пола он принуждал еще себя к придворной «куртоазии», но спина у него против воли его горбилась, изборожденное глубокими морщинами высокое чело оставалось постоянно пасмурным; подошедшего к нему Косяровского он удостоил лишь сухого, высокомерного приветствия, а на Гоголя даже внимания не обратил. За завтраком он едва отведал селедки и с брезгливою миной заел корочкой хлеба; когда же ему подали что-то мясное, он после первого куска велел кликнуть повара и с бранью швырнул ему под ноги тарелку, которая разбилась тут же вдребезги, после чего, не выждав даже, пока откушают гости, он встал и удалился в опочивальню.

– И как это ты, любезный, не можешь развеселить своего кормильца? – заметила с укоризной отцу Варфоломею Анна Матвеевна Трощинская, старушка-невестка (вдова старшего брата) хозяина.

– Сухая ложка рот дерет, – пробурчал в ответ старый шут.

Анна Матвеевна дрожащими руками достала из расшитого шелками ридикюля бисерный кошелек и сунула ненасытному пару медных монет.

– За обедом, смотри же, садись около него.

– Всякое даяние благо. Не премину. Действительно, когда часа три спустя под звуки оркестра все двинулись в столовую вслед за Дмитрием Прокофьевичем, хмурые черты которого, благодаря предобеденному отдыху, несколько сгладились, отец Варфоломей поместился за столом рядом с ним; но вместо того, чтобы развлекать своего патрона обычными притчами, он ел только за двоих.

У Трощинского же по-прежнему не было аппетита, и он не то с завистью, не то с ненавистью поглядывал на своего смачно чавкающего соседа.

– У, прорва! И куда это все в тебя лезет? – промолвил он, окидывая таким же недружелюбным взглядом всех окружающих. – И все-то вы, господа, хороши: набиваете себе утробу всякою дрянью! Мне не жалко этой дряни. Но много ли, скажите, разумному человеку надо, чтобы насытить свое бренное тело? Дикие арабы целые сутки довольствуются горстью риса. А мы, именующие себя европейцами, обжираемся до отвала, как некие четвероногие с заднего двора, о коих в благопристойном обществе умалчивается.

«Европейцы» молча слушали проповедь хозяина, с видом грешников продолжая «обжираться» и не смея поднять глаз от своих тарелок.

– Для беседы требуются обыкновенно хоть двое, – шепнул тут Петр Петрович сидевшему около него племяннику. – Но есть, как видишь, собеседники, которые и в большом обществе произносят одни монологи, так как каждая кроха их драгоценных словес подбирается тотчас, как манна небесная.

– За обедом у меня не шепчутся! – раздался вдруг громко при общем еще безмолвии голос Трощинского. – Позвольте узнать, о чем речь?

Косяровский слегка покраснел, но не потерялся.

– Я вот говорю племяннику, – ответил он, – что для возбуждения аппетита вашему высокопревосходительству не мешало бы запивать каждое кушанье бокалом шампанского.

– Шампанского? Доктор запретил мне и простое даже вино и табак! – с горечью проговорил старик и враждебно покосился на своего домашнего врача, сидевшего тут же за столом. – И на кой черт, скажите на милость, созданы вообще эти доктора? Чтобы терзать своих ближних?

– Не всех, – неожиданно подал голос шут Роман Иванович, сидевший за креслом хозяина. – Господь Бог дал докторов только богатым людям.

– А бедным?

– Бедным он дал здоровье. Но я знаю такую волшебную книгу, где всякий найдет и богатство, и здоровье, и счастье.

– Какая же это книга?

– Лексикон.

– Дурак!

Сказано это было таким уже раздраженным тоном, что прокатившийся кругом смех мгновенно опять замер. Шутодразнитель счел момент наиболее удобным, чтобы выступить в своей роли. Достав из жилетного кармана серебряный рубль, он подбросил его на ладони и затем подал через стол отцу Варфоломею.

– Вчера вот выиграл я рублишку. Хочешь, подарю?

– Пожалуйте! – осклабился старый шут, но едва он протянул руку, как монета была отдернута. – А нехай же вам!

– Ну, ну, получи, загребистая лапа!

Та же доверчивая жадность и тот же предательский маневр. Окружающие не сдерживали уже своей веселости, потому что и по угрюмому лицу Трощинского промелькнул светлый луч. Поощренный забавник проделал свою незамысловатую штуку с тем же успехом и в третий, и в четвертый раз, но хозяину она уже надоела.

– Будет тебе дурачиться! – сказал он шутодразнителю. – Подай-ка теперь свой рубль сюда.

И, взяв монету у озадаченного владельца, он вручил ее отцу Варфоломею.

– На, отче, по праву заслужил.

Такое соломоново решение вызвало кругом громкогласный хохот.

Баранов совсем опешил и нимало даже не обрадовался, что достиг своей цели – развлечь сурового патрона; Дмитрий же Прокофьевич вдруг повеселел и принялся с редким одушевлением рассказывать какой-то эпизод из своей былой придворной жизни, правда, хорошо уже известный большинству присутствующих, но тем не менее выслушанный всеми с полным вниманием.

За обедом, по старинному обычаю, следовал общий кратковременный отдых, после которого все собрались опять в гостиную – послушать домашних певчих. Некогда Трощинский славился как искусный шахматный игрок, но со времени своего удаления на покой он редко уже прикасался к шахматам и любил более наблюдать за чужой игрой. Поэтому Баранов с другим приживальцем уселись тотчас за шахматную доску, а Дмитрий Прокофьевич, с зажженною трубкой в руках, стал тут же около них и, качая головою в так певческому хору, по временам лишь давал то тому, то другому игроку указания, против которых те не смели уже возражать.

Но все певчие затянули известную малороссийскую «Чайку», в которой Малороссия воспевается в виде чайки, свившей гнездо свое на распутье нескольких дорог, – и старый малороссийский магнат не выдержал, отошел прочь от двух шахматистов к угловому дивану, присел на нем и закрыл лицо руками. Баранов не находил засим уже надобности продолжать партию и подошел к Косяровскому.

– Это любимая песня нашего патриарха, и слышать ее без слез он не может, – вполголоса объяснил он. – Но мы тоску его скоро разгоним. Эй, Роман Иванович! – подозвал он к себе шута-соперника отца Варфоломея.

Оба принялись шептаться. Шутодразнитель давал шуту какие-то наставления, а тот злорадно подмигивал да поддакивал.

Между тем «Чайка» была допета, и пригорюнившийся хозяин со вздохом отер себе красным фуляром глаза и приподнялся с дивана.

– Ну, что же, государи мои, пора и прогуляться. Все беспрекословно поднялись в путь. Конечною целью прогулки был и теперь, как всегда, довольно высокий холм; но так как у одряхлевшего владельца Яресок ноги отказывались уже служить, то двое слуг должны были вести его под руки до самой вершины холма, причем один из них держал еще над головою барина большой белый зонт в защиту от солнца. С задумчивою грустью загляделся Дмитрий Прокофьевич с вершины на расстилавшийся у ног его простой, но привлекательный сельский вид и не то про себя, не то обращаясь к окружающим заговорил так:

– Много видов перевидел я на моем долгом веку, а милее, дороже этого вот нет моему сердцу! Здесь я помню себя семилетним мальчишкой, бегающим по этой самой дороге и горе босоногим, в одной рубашке.

– Здесь же ведь, в Яресках, вы увидали, кажется, впервые и свет Божий? – имел неосторожность прервать в самом начале его монолог вопросом Косяровский.

Старый сановник оглядел вопрошающего свысока такими глазами, точно тот с неба свалился.

– Да, государь мой, да!

И, не промолвив более ни слова, он с сердцем позвал своих двух лакеев, опираясь на которых шаг за шагом начал опять спускаться вниз.

Дома, впрочем, доброе расположение духа опять вернулось к желчному старику, благодаря приготовленному ему изобретательным артиллеристом сюрпризу. Когда Трощинский во главе своих гостей и приживальцев вышел на балкон, где были сервированы чай да кофе, – взорам их представилась такая ужасная картина, от которой все ахнули.

Перед самым балконом росла роскошная лиственница, посаженная более полувека назад собственными руками Дмитрия Прокофьевича. И вот на этой-то лиственнице, составлявшей справедливую гордость владельца, висел не кто иной, как его старый шут, отец Варфоломей. Но общий ужас тотчас сменился громогласным смехом, когда из-за угла дома показался подлинный отец Варфоломей, подталкиваемый сзади Романом Ивановичем. У дерева, на котором болталось чучело, бедный юродивый, дрожа от страха, остановился и воззрился к своему двойнику; но, вглядевшись, осенился широким крестом, опустился на колени и, воздев руки к небу, умиленно воскликнул:

– Благодарю Тебя Создатель, что это не я!

И жалкая фигура, и наивный возглас его были до того комичны, что рассмешили самого Дмитрия Прокофьевича.

– Ну, спасибо, голубчики, и в театр не нужно, – говорил он, утирая глаза платком. – До слез ведь распотешили. Спасибо! И для чего, не понимаю, ей-Богу, люди ходят еще в комедию? Сиди как пригвожденный на одном месте целый вечер, а тут одно явление, да пяти актов стоит.

– Простите, ваше высокопревосходительство, – не утерпел возразить Косяровский. – Но не сами ли вы завели у себя прекрасный театр, который особенно процветал, когда режиссером в нем был покойный Василий Афанасьевич Яновский. А это вот, согласитесь, балаганщина и довольно дикая…

Трощинский окинул говорящего искрометным взглядом и бросил ему одно только слово:

– Молокосос!

Из уважения к сединам старца молодой офицер смолчал; но десять минут спустя он вместе с племянником катил уже обратно в Васильевку.

Марья Ивановна была немало удивлена их раннему возвращению; но когда сын начал объяснять ей причину, она обеими руками зажала себе уши.

– Довольно! Довольно! Против нашего благодетеля я не хочу ничего слышать!

– Да, подлинно что благодетель! – с горечью подхватил Петр Петрович. – От иных благодеяний не поздоровится…

– Молчите, братец, молчите! – перебила Марья Ивановна. – Кроме добра мы от Дмитрия Прокофьевича ничего не видели, а старика, который одной ногой в гробу стоит, вам все равно уже не переделать. Вдобавок же мы на этих днях должны принять его здесь у нас.

– Принимайте с Богом, сестрица, – сказал Косяровский, – но мне вы позволите не быть при этом. Мне давно уже пора похлопотать о переводе моем в полк, что стоит в Миргороде, и завтра же я укладываюсь в дорогу.

Несмотря на все упрашивания сестрицы, Петр Петрович остался непреклонен и на другой же день действительно покинул Васильевку; а вскоре за ним последовал и брат его Павел Петрович, завернувший в Васильевку только за своими вещами. Племяннику их волей-неволей пришлось прокатиться одному в Полтаву за разнообразною закуской для именитого гостя. Марья Ивановна, со своей стороны, озаботилась для него и духовным наслаждением: после обильного обеда из любимых блюд Дмитрия Прокофьевича был дан маленький домашний концерт, в котором между прочим приняла участие и старшая дочка Марьи Ивановны, пятнадцатилетняя Машенька. Но Дмитрий Прокофьевич встал на этот раз с постели, видно, правою ногою: милостиво похваливал все блюда, хотя едва к ним прикасался, а робкую пианистку, сбившуюся среди пьесы, одобрительно потрепал по щеке.

– Ничего, ничего! Конь о четырех ногах, и то спотыкается.

Тем не менее Марья Ивановна, с бьющимся сердцем следившая за каждый словом, за каждым желанием дорогого гостя, вздохнула из глубины груди, когда он наконец уселся опять в свой дормез.

По случаю капитального ремонта в нежинской гимназии сбор воспитанников был отсрочен до начала сентября. Но по отъезде обоих дядей, несмотря даже на открывшуюся между тем сельскую ярмарку, Гоголь не на шутку стосковался в деревне.

«Я весь в каком-то бесчувствии, – писал он дяде Павлу Петровичу от 2 сентября, – и только порою воспоминание о нашей благословенной и веселой троице, обитавшей на верхнем жилье купно в здравии и благоденствии, шевелит мои думы. Но все там угрюмо, пусто, ни стола, ни стула, и даже самый наш шаткий паркет разобран при расстановке ярмонки на ятки (палатки); один только Дорогой остался верен своему бывшему пристанищу и назло, за то что его часто оттуда прежде гоняли, храпит там безотлучно. Я же с Сюськой перебрался в теплейшую комнату, в соседнюю, к бабушке… Ваш сахарный племянничек».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю