355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Авенариус » Чем был для Гоголя Пушкин » Текст книги (страница 2)
Чем был для Гоголя Пушкин
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:43

Текст книги "Чем был для Гоголя Пушкин"


Автор книги: Василий Авенариус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

V

Помощь со стороны Пушкина не ограничивалась, однако, одними советами: он снабжал Гоголя и темами, соответствовавшими его сатирическому таланту.

"Сделайте милость (просил его Гоголь в октябре 1835 года), дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или несмешной, но русский чисто анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию… Сделайте милость, дайте сюжет; духом будет комедия из пяти актов и, клянусь, куда смешнее черта. Ради Бога: ум и желудок мой – оба голодают".

И, богач по уму и фантазии, Пушкин не заставил голодающего взывать напрасно. Еще до 1828 года Пушкин, на бегах в Москве, разговорился как-то с одним знакомым о бывшем тут же старинном московском франте П. Знакомый Пушкина рассказал при этом случае о следующей проделке П.: тот скупил у разных лиц "мертвые души", заложил их в опекунском совете, как бы живые, и нажил таким мошенническим способом большие деньги.

– Из этого можно было бы сделать целый роман! – сказал Пушкин, а сойдясь впоследствии с Гоголем, уступил последнему эту благодарную тему.

– Никто не умеет лучше Гоголя подметить всю пошлость русского человека, – не раз говорил он.

В 1833 году Гоголь приступил уже к началу своих "Мертвых душ".

В том же 1833 году Пушкин ездил в Оренбургскую губернию для проверки на месте разработанных им материалов к своей "Истории Пугачевского бунта". Проездом через Нижний Новгород он сделал визит тамошнему губернатору Б. Губернатор принял его очень любезно, сам же не поверил, чтобы цель поездки могла быть чисто научная, и нашел нужным секретно предупредить о том оренбургского генерал-губернатора Перовского. В Оренбурге Пушкин остановился в доме у самого Перовского. Поутру его разбудил громкий хохот. Раскрыв глаза, он увидел перед собою Перовского, который держал в руках какое-то письмо и продолжал хохотать. На вопрос Пушкина, что его так рассмешило, – Перовский прочел ему письмо:

"У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его; но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел долгом вам посоветовать, чтобы вы были осторожнее…"

Легко представить себе, как потешался теперь сам Пушкин над небывалою ролью, которую приписало ему запуганное ревизиями воображение Б. Ему вспомнился бывший около того же времени другой случай в г. Устюжне (Новгородской губ.), где какой-то самозванный петербургский «ревизор» успел всполошить и обобрать местных чиновников. И вот в голове у него сложился план комедии «Ревизор». Занятый, однако, своими историческими работами, он в течение целых двух лет не удосужился приняться за новую комедию. Тут, в октябре 1835 года, к нему пришло выписанное выше письмо Гоголя, умолявшего дать ему сюжет для комедии, и великодушный поэт отдал ему и этот план свой. В своей авторской исповеди Гоголь прямо заявил, что первая мысль как для "Мертвых душ", так и для «Ревизора» принадлежит Пушкину.

VI

По протекции Пушкина же и Жуковского Гоголю было предоставлено в 1834 году место адъюнкт-профессора в Петербургском университете по кафедре всеобщей истории. Хотя он урывками и занимался историей, особенно родной своей Малороссии, и собирался написать историю средних веков «томов из 8-ми, если не из 9-ти» (как сообщал он Максимовичу), но, при его посредственном образовании, задача оказалась ему не по силам. Только вступительная лекция, которую он, очевидно, вперед сочинил и заучил, вышла образцовая. Начиная уже со второй лекции чтение его было вяло, безжизненно и сбивчиво.

"Но вот, однажды (рассказывает один из его слушателей, Иваницкий) ходим мы по сборной зале и ждем Гоголя. Вдруг входят Пушкин и Жуковский. От швейцара, конечно, они уже знали, что Гоголь еще не приехал, и потому, обратясь к нам, спросили только, в которой аудитории будет читать Гоголь. Мы указали на аудиторию. Пушкин и Жуковский заглянули в нее, но не вошли, а остались в сборной зале. Через четверть часа приехал Гоголь, и мы, вслед за тремя поэтами, вошли в аудиторию и сели по местам. Гоголь взошел на кафедру и вдруг, как говорится, ни с того, ни с другого начал читать взгляд на историю аравитян. Лекция была блестящая, в таком же роде, как и первая. Она вся из слова в слово напечатана в «Арабесках». Видно, что Гоголь знал заранее о намерении поэтов приехать к нему на лекцию и потому приготовился угостить их поэтически… Все следующие лекции Гоголя были очень сухи и скучны: ни одно событие, ни одно лицо историческое не вызвало его на беседу живую и одушевленную. Какими-то сонными глазами смотрел он на прошедшие века и отжившие племена. Без сомнения, ему самому было скучно, и он видел, что скучно и его слушателям. Бывало, приедет, поговорит с полчаса с кафедры, уедет, да уж и не показывается целую неделю и две… Так прошло время до мая. Наступил экзамен. Гоголь приехал, подвязанный черным платком; не знаю уж, зубы у него болели, что ли. Вопросы предлагал бывший ректор Ш. Гоголь сидел в стороне и ни во что не вступался. Мы слышали уж тогда, что он оставляет университет и едет на Кавказ…"

В конце 1835 года Гоголь, действительно, окончательно бросил профессуру.

"Теперь вышел я на свежий воздух (писал он Погодину). Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия! Одну, наконец, решаюсь давать на театр…"

Ему, автору "Тараса Бульбы", «Женитьбы» и целого ряда новых повестей, поражавших своим неподдельным, совершенно оригинальным юмором, слава ученого, в самом деле, не была уже нужна: наравне с Пушкиным ему было радушно открыты двери всех столичных гостиных. Но то самое общество, которое, в лучшей своей части, так сочувственно встретило молодой, многообещающий талант, разразилось теперь взрывом негодования, когда увидело на сцене его новейшую, великую и, в полном смысле слова, классическую комедию «Ревизор»: темные стороны русской жизни были изобличены в ней слишком явно и бесцеремонно. Этими незаслуженными укорами самолюбие болезненно-нервного автора было глубоко уязвлено. Ни Пушкин, ни Белинский (известный уже в то время критик) не могли успокоить его своими искренними похвалами.

"Еду за границу (писал Гоголь 10 мая 1836 года Погодину); там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне… Частное принимать за общее, случай за правило! Выведи на сцену двух-трех плутов – тысяча честных людей сердится, говорит: мы не плуты…"

VII

Здоровье Николая Васильевича, никогда не бывшее цветущим, за время 7-летнего пребывания его в Петербурге значительно пошатнулось. Неоднократные поездки на юг России приносили ему только временную пользу. Поэтому предпринятое им летом 1836 года путешествие за границу было ему и без того необходимо. Телесные силы его, действительно, стали опять укрепляться, а с ними вернулась и бодрость духа, проявлявшаяся в разных проказах и шутках, из которых приведем здесь одну.

"Гоголь вздумал попробовать (рассказывает С. Т. Аксаков), можно ли путешествовать в чужих краях, не имея паспорта, и выдумал следующую штуку. Когда надобно было предъявлять где-нибудь паспорты, Гоголь отбирал их от пассажиров и очень обязательно принимал на себя хлопоты представить кому следует. Собственного паспорта он не отдавал, а оставлял у себя в кармане. Когда помеченные паспорты возвращали Гоголю, он принимал их, рассматривал и вдруг восклицал:

– Да где же мой паспорт? Я вам его отдал вместе с другими!

Тот, кто их записывал, совестился, извинялся, а Гоголь мастерски разыгрывал сконфуженного путешественника. Между тем надобно было ехать – и Гоголь уезжал с незаписанным паспортом".

Особенно полезно было Николаю Васильевичу пребывание в Веве, на Женевском озере. Здесь он принялся серьезно за "Мертвые души", начатые в Петербурге. Какое счастливое настроение было у него в это время, показывает следующий отрывок из письма его к бывшей его ученице, М. П. Балабиной, от 12 октября 1836 года:

"…когда я пришел к дилижансу, то увидел, к крайнему своему изумлению, что внутри кареты все было почти занято. Оставалось одно только место в средине. Сидевшие дамы и мужчины были люди очень почтенные, но несколько толсты, и потому я минуту предавался размышлению. Хотя, подумал я, мне здесь не будет холодно, если я усядусь посредине, но так как я человек субтильный и тщедушный, то весьма может быть, что они из меня сделают лепешку, пока я доеду до Веве. – Это обстоятельство заставило меня взять место наверху кареты. Место мое было так широко и покойно, что я нашел приличным положить вместе с собою и мои ноги, за что, к величайшему моему изумлению, не взяли с меня ничего и не прибавили платы, что заставило меня думать, что мои ноги очень легки. Таким образом, поместясь лежа на карете, я начал рассматривать все бывшие по сторонам виды. Горы чрезвычайно хороши, и почти ни одной не было такой, которая бы шла вниз, но все вверх. Это меня так изумило, что я уж и перестал смотреть на другие виды. Но более всего поразил меня гороховый фрак сидевшего со мной кондуктора. Я так углубился в размышления, отчего одна половина его была темнее, а другая светлее, что и не заметил, как доехал до Веве. Мне так понравилось мое место, что я хотел еще и больше полежать наверху кареты, но кондуктор сказал, что пора сойти, на что я сказал, что готов с большим удовольствием.

– Так пожалуйте мне вашу ручку, – сказал он.

– Извольте, – отвечал я.

С кареты сходил я сначала левой ногой, а потом правою, но, к величайшему прискорбию вашему (потому что я знаю, что вы любите подробности), не помню, на которую спицу колеса я ступил ногою – на третью или на четвертую. Если хорошо припомнить все обстоятельства, то, кажется, на третью; но опять, если рассмотреть с другой стороны, то, представляется, как будто на четвертую. Впрочем, я вам советую немедленно теперь же послать за кондуктором: он, верно, должен знать; и чем скорее – тем лучше, потому что если он выспится, то позабудет.

По сошествии с кареты отправился я к набережной встречать пароход. Выгрузились три дамы, Бог знает, какого происхождения, два кельнера и три энглиша, с такими длинными ногами, что насилу могли выйти из лодки. Вышедши из лодки, они сказали «гопш» и пошли искать table d'hТte. Потом я пошел к себе в комнату, где сначала сидел на одном диване, потом пересел на другой, но нашел, что это все равно, – что если два равные дивана, то на них решительно сидеть одинаково.

Здесь оканчивается путешествие. Все прочее, что ни было, все было незамечательно. Как вы хотите, но ответ вы непременно должны написать мне. Если вы затрудняетесь, каким образом писать, то я вам могу дать небольшой образец. Вы можете написать в таком духе:

"Милостивый государь, почтеннейший Николай Васильевич!

Я имела честь получить почтеннейшее письмо ваше сего октября… такого-то числа. Не могу выразить вам, милостивый государь, всех чувств, которые волновали мою душу. Я проливала слезы в сердечном умилении. Где обрели вы высокое искусство говорить так понятно душе и сердцу? Стократ, стократ желала бы я иметь искусное перо, подобное вашему, чтобы быть в возможности изливать такими же словами признательную и растроганную благодарность".

Потом вы можете написать: "Покорная к услугам", или "Готовая к услугам", или что-нибудь подобное, и письмо, я вас уверяю, будет хорошо".

Когда в Веве настали холода, Гоголь перебрался в Париж.

"Бог простер здесь надо мною Свое покровительство и сделал чудо (писал он в ноябре из Парижа): указал мне квартиру на солнце, с печкой – и я блаженствую. Снова весел; «Мертвые» текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною все наше, наши помещики, наши чиновники, наши мужики, наши избы, словом – вся православная Русь… Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? Это была бы для меня славная вещь… Сообщите об этом Пушкину: авось-либо и он найдет что-нибудь с своей стороны…"

Так и на чужбине, за тридевять земель, Гоголь ощущал потребность в советах Пушкина. И вдруг – громом из ясного неба – донеслась к нему роковая весть о смерти Пушкина.

VIII

Здоровье уходит пудами, а приходит золотниками. Исподволь накопленное Гоголем за границею здоровье было разом и навсегда подорвано этим неожиданным нравственным ударом.

"Моя утрата всех больше (писал он Погодину 30 марта 1837 года). Ты скорбишь как русский, как писатель, а я… я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой ("Мертвые души") есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его (т. е. труда) не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он; угадывал, что будет нравиться ему, – и это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя?.."

Строки эти, вылившиеся под свежим впечатлением понесенной невознаградимой потери, составляют как бы полную авторскую исповедь, и искренность их, конечно, нельзя заподозревать. Та же безутешная скорбь прорывалась у него не раз и после, когда он вспоминал о Пушкине.

"О, Пушкин, Пушкин! (восклицает он в октябре 1837 года). Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни, и как печально было мое пробуждение! Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге; но как будто с целью всемогущая рука Промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем, и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все. Гляжу как исступленный на нее, и не нагляжусь до сих пор…"

В январе 1839 года, т. е. спустя уже два года по кончине Пушкина, Гоголь встретился в Риме с Жуковским.

"Свидание наше было очень трогательно (рассказывает он в письме к княжне Р.): первое имя, произнесенное нами, было – Пушкин…"

Поневоле смирившись перед неумолимою судьбою, Николай Васильевич в апреле 1839 года, хотя и спокойнее, но так же неотступно возвращается мыслями к Пушкину:

"Я должен продолжать мною начатый, большой труд, который писать взял с меня слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание".

В 1840 году он действительно дописал, а в 1842 году выпустил в свет первый том своих "Мертвых душ" – и слава его как первоклассного писателя окончательно упрочилась. Второй том был у него также начат и, по уверению лиц, слышавших его в чтении, обещал не уступить первому в достоинствах. Но вдохновителя его, Пушкина, не было в живых – и вдохновение его навеки отлетело! В течение 12 лет со смерти Пушкина он вел кочевую жизнь на чужбине, то и дело переезжая из Швейцарии в Италию, из Италии в Германию, из Германии снова в Италию и нигде не находя себе покоя. Одну только зиму (1839–1840 гг.) он провел в России; но, распорядившись изданием своих сочинений, поспешил опять обратно под вечно-голубое, теплое небо Италии. Однако все напрасно! На все запросы из России о новых его авторских замыслах он отговаривался массой материала.

"Представь себе архитектора, строящего здание, которое все загромождено и заставлено у него лесом (писал он, например, Шевыреву): чего стоит ему снимать леса и показывать неоконченную работу, как будто бы кирпич вчерне и первое пришедшее в голову слово в силах рассказать о фасаде, который в голове архитектора".

Плетнев, перенявший после смерти Пушкина издание журнала «Современник», неотступно требовал у Гоголя чего-нибудь для своего журнала. Тот выслал ему, наконец, повесть «Портрет», напечатанную уже прежде в "Арабесках".

"Вы этого не пугайтесь (объяснил он); прочитайте ее: вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что вышито по ней вновь… Вы, может быть, даже увидите, что она более чем какая другая соответствует скромному направлению вашего журнала. Да, ваш журнал не должен заниматься тем, чем занимается торопящийся, шумный современный свет. Его цель другая: это – благоуханье цветов, растущих уединенно на могиле Пушкина. Рыночная толпа не должна знать к нему дороги – с нее довольно славного имени поэта; но только одни сердечные друзья должны сюда сходиться с тем, чтобы безмолвно пожать друг другу руку и предаться хоть раз в год тихому размышлению".

В 1843 году Гоголь сочинил какую-то трагедию и, будучи во Франкфурте, прочел ее жившему там Жуковскому. Но пьеса оказалась до того снотворна, что слушатель задремал. Увидев это, Николай Васильевич тут же бросил трагедию в пылавший камин.

– И хорошо, брат, сделал, – откровенно сказал ему в других случаях столь снисходительный Жуковский.

Два года после того, проезжая через Прагу, Гоголь осматривал местный национальный музей. Заведывавший этим музеем антикварий Ганка наслышался уже прежде о знаменитом русском юмористе и, узнав теперь фамилию посетителя, спросил его, не он ли автор таких-то сочинений.

– И оставьте это! – резко прервал его Гоголь.

– Ваши сочинения составляют украшение славянских литератур… – продолжал Ганка.

– Оставьте, оставьте! – повторил Гоголь, отмахиваясь рукой, и поторопился уйти из музея. Несчастный, очевидно, потерял уже веру в самого себя!

IX

В тридцать шесть лет, т. е. в годы, когда другие люди находятся в полном расцвете телесных и умственных сил, Гоголь был уже отжившим стариком, стоял, можно сказать, одной ногой в гробу. Чаще и чаще мысли его обращались к загробной жизни. Единственное утешение находил он еще в молитве. Все написанное им казалось ему позорным, не достойным человека: он сжег второй том своих «Мертвых душ», сжег бы и все свои сочинения, если бы они в тысячах экземпляров не разошлись по России. Его занимал теперь только его собственный душевный мир, и, излив его в своих письмах к отдаленным «друзьям», он решился напечатать эту переписку, которая, по его мнению, должна была хоть несколько ослабить пагубное действие его прочих, «легкомысленных» сочинений.

Книга, действительно, быстро разошлась, но успех ее был самый убийственный: даже горячие поклонники, ближайшие «друзья» его поголовно ополчились на него.

"Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха (жаловался он в письме к отцу Матвею 9 мая 1847 года). Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духа заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную; я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками, при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился о многом…"

Еще до выхода в свет "Переписки с друзьями" Николай Васильевич помышлял о паломничестве в Иерусалим. Теперь, когда книга его вместо похвал принесла ему одни нарекания, заветная мечта его – поклониться Гробу Господню – его уже не оставляла, и в начале 1848 года он привел ее в исполнение. Но поездка эта не дала уже ему ожидаемого обновления телом и духом. Напрасно император Николай Павлович, уважавший его талант, оказал ему крупную денежную помощь, чтобы предоставить ему работать без всяких забот о насущном хлебе; напрасно сам Николай Васильевич, можно сказать, обирал и мать свою, и «друзей», тратил на себя ежегодно тысячи, чтобы в южном климате пользоваться возможно комфортабельной обстановкой для вдохновения, – вдохновение – увы! – не возвращалось…

По переселении Гоголя, незадолго до смерти, в Москву особенный почитатель и покровитель его граф Толстой (впоследствии обер-прокурор) отдал в его распоряжение целую половину своего дома, обставил его всеми житейскими удобствами, чтобы он мог заниматься, когда и как ему вздумается. На вопрос одного знакомого, что это он смолк – ни строки уже несколько месяцев сряду, Гоголь отвечал с грустной улыбкой:

– Да! Как странно устроен человек: дай ему все, чего он хочет, для полного удобства жизни и занятий – тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа!

Затем, после некоторого молчания, он продолжал:

– Со мною был такой случай: ехал я раз между городками Джансоно и Альбано в июле месяце. Среди дороги, на бугре, стоит жалкий трактир с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том "Мертвых душ", и эта тетрадь со мною не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать мне столик, уселся в угол, достал портфель и, под громом катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением. А вот теперь никто кругом меня не стучит, и не жарко, и не дымно…

Вечно угрюмый, нелюдимый и донельзя мнительный, он пробуждался из охватившей его полной апатии только изредка, когда удавалось навести его на разговор о призвании писателя и о чистом искусстве или же упросить его прочесть что-нибудь вслух из собственных его произведений. Так, в октябре 1851 года Тургенев имел случай присутствовать при чтении им "Ревизора".

"Он принялся читать (рассказывает Тургенев) – и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и просветлели. Читал Гоголь превосходно… Диккенс, также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его – драматическое, почти театральное… Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный, особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться – хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело… С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу городничего о двух крысах: "Пришли, понюхали и пошли прочь!" – он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия… Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половины первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо, улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: "Ведь я велел тебе никого не впускать!" Молодой литератор слегка пошевелился на стуле, а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды и снова принялся читать; но уже это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы – и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю