Текст книги "Бродящие силы. Часть I. Современная идиллия"
Автор книги: Василий Авенариус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
– Mais, mon cher ami [Но, дорогой мой друг (фр.)], вы расстраиваете весь наш план. Как же быть нам, если вы отказываетесь от Лизы?
– Да я, пожалуй, сыграю с нею несколько партий в шахматы, чтобы вы с Ластовым могли утолить первый позыв вашей любовной жажды. Но не пеняйте, если я в случае невозможности выдержать, поверну оглобли.
– Можете. Я, со своей стороны, настолько доверяю Лизе, что надеюсь, что она не так-то скоро отпустит вас. Итак, ваш предмет – Лиза? Решено?
– Решено.
– Мой – Наденька, эта также решено. Значит, на твою долю, Ластов, остается одна Моничка, Саломонида, Salome!
– И то хлеб. Ведь ты, Куницын, не воспрещаешь говорить иногда и с твоей красоткой?
– Куда ни шло – можешь.
– И за то спасибо.
– Вы, господа, готовы? – спросил Змеин, перевешивая последние доспехи свои через спинку стула и подлезая под перину.
– Вот уж скоро двадцать лет, – сострил Куницын. Змеин задул свечу.
– Это зачем? – спросил тот. – При свете болтается гораздо веселее.
– То-то вы проболтали бы до зари, а встать надо с петухами. Buona notte [Хорошей ночи (ит.)]!
– Кланяйтесь и благодарите, – отвечал, смеясь, правовед, повторяя любимое, как он заметил, выражение Змеина.
Тем временем в другой комнате гостиницы происходил разговор между девицами, почти тождественный с вышеприведенным.
Липецкие распорядились о ночлеге своевременно, и им отвели два номера в бельэтаже, в две кровати каждый. Моничка и Наденька просились спать вместе; г-жа Липецкая хотела было отказать, но когда и Лиза ввернула свое доброе слово: "Да дайте же им погулять! Не век же пробудем за границей", – она, сообразив, что и вправду резвушки не дадут ей сомкнуть глаз, если она одну из них возьмет к себе, махнула рукой:
– А Бог с вами! Делайте, что хотите.
– Давно бы так! – сказала Моничка. – Надя, allons!
Они порхнули по коридору в свои новые, неоспоримые владения, притворив плотно дверь к владениям двух старших дам.
– Нам не помешают, и мы не помешаем, – Моничка раскрыла окно и вывесилась за него. – Досадно, что так высоко! – заметила она. – Опять бы повояжировать.
Наденька вспомнила недавнюю интермедию из-за вчерашнего вояжа и надулась.
– А какой же он противный! Слушает, точно агнец, точно ничего и не понимает, а сам только придумывает, как бы поосновательней пристыдить нас.
– Кто? Змеин? Материалист, грубый, неотесанный материалист! Да разве от университанта можно ожидать чего-нибудь лучшего? Как я его за то и отщелкала! Ты слышала? "Вы, говорю, мальчишка, мы вас презираем, сударь!" Ха, ха!
– Его это, однако, кажется, не очень тронуло.
– Не очень тронуло! В нем нет ни капли врожденного благородства, оттого и не тронуло. Ты думаешь, что истинно образованный человек принял бы так легко мои слова? А с него, как с рыбы вода.
– Как с гуся, хочешь ты сказать.
– Ну, все равно. То ли дело правоведушка! Вот милашка, так милашка! Настоящий pur sang [Породистый (фр.)], душенька! Так бы взяла, кажется, за оба ушка да и расцеловала тысячу раз!
– Что ж? Попробуй. Он, я думаю, и сам не откажется: и ты ведь милашка, а – qui se ressemble, s'assemble [похожи друг на друга (фр.)]. Но я все-таки не понимаю, как можно решиться поцеловать его, правоведа!
– Отчего же нет? Целовать мы, женщины, имеем, я думаю, такое же право, как мужчины. Куницын же более чем кто-либо достоин женских поцелуев: он и un homme tres gentil [человек очень хороший (фр.)] и un vrai gentilhomme [истинный джентльмен (фр.)].
– To есть фат? Ходячая модная картинка?
– Так что ж такое? Ты слишком взыскательна, та chere: если человек хорош, то должен и культивировать свою красоту, как культивируют, par exemple, какой-нибудь талант. Ты сама говорила, что в прекрасном теле должна заключаться и прекрасная душа.
– Моничка, Моничка! Ты, кажется, уже по уши влюблена в него. Это тем грустнее, что он занят не тобой, а мной: и в Интерлакене он следил только за мной, и здесь за чаем относился все более ко мне.
– Как ты воображаешь себе, Наденька! В Интерлакене мы ходили с тобою всегда вместе. Следовательно, нельзя определительно сказать, к которой именно из нас относилось его внимание. Когда он заговорил с нами, то обратился к тебе, может быть, только затем, чтобы замаскировать свои чувства, а сегодня вечером... да вот еще, когда он рассказывал про парижских львиц, то сделал мне комплимент, что я стою любой из них. Потом...
Наденька расхохоталась.
– Ты, моя милая, как Марья Антоновна в "Ревизоре": "И как говорил про Загоскина, так взглянул на меня, и как рассказывал, что играл вист с посланниками, то опять взглянул на меня".
– Ну да! Ты вечно со своими русскими сочинителями. Но мой правовед – человек симпатичный, не то что эти два медведя... По-твоему, пожалуй, этот бледный, долговязый лучше?
– Разумеется, во сто раз лучше.
– Да ведь он глупенький! В продолжение всего вечера сказал какие-нибудь два-три слова.
– Значит, молчалив и хотел наперед разглядеть нас. Помнишь, как любезно принял он нашу сторону в Висбадене за рулеткой?
– Очень нужно было! Если б он не вмешался, то я потеряла бы этот первый гульден да с тем бы и ушла; а то по его милости спустила все, что имела с собою.
– Ты забываешь, Моничка, что и я проиграла все бывшие при мне деньги, но, как видишь, не сержусь на виновника нашей беды. Чем же виноват он, что мы не могли удержаться от игры? Он поступил только весьма любезно. А что до его наружности, то черты у него правильные, классически-благородные, обхождение хотя не такое ухарское, как у Куницына, зато более натуральное, стало быть, и более приличное.
– Отчего не классически приличное? Я, прочем, очень довольна, что вкусы наши расходятся: не помешаем, значит, друг другу. Вы с Лизой обворожайте своих классиков, я удовольствуюсь даже правоведом, хотя он, как ты уверяешь, и пленен уже тобой! Что, сударыня, завидно?
– Ничуть. Наслаждайся им, сколько душе угодно.
– Да? Ты обещаешься не мешать мне?
– Слово гимназистки! – усмехнулась Наденька, поднимая вверх торжественно три пальца.
– Cela suffit. Une femme d'honneur n'a que sa parol [Этого достаточно. Женщина чести, который держит свои слова (фр.)].
VI
О КОМАРАХ И СНОВИДЕНИЯХ
Настало утро. На гисбахской пристани толпился народ. От Бриенца приближался, усердно пыхтя, небольшой пароходик. Наши русские были в числе ожидающих. Пароход ударился о дебаркадер, и толпа повалила на палубу. Русская молодежь уселась на табуретках в тесный кружок.
– Как вы почивали? – обратился к барышням Ластов. – Не помешал ли вам водопад?
Наденька, казалось, совестилась начать разговор и смолчала; Моничка не считала нужным отвечать на вопрос "долговязого университанта". Ответ остался за Лизой.
– Помешал-таки, – сказала она, – шумит так, что стекла дребезжат. С непривычки трудно заснуть. Более, однако, надоедали комары, и если бы не одна уловка с моей стороны...
– Ваша правда, – подхватил Куницын, – комаров здесь легион. Воевал я с ними, воевал – сил не стало.
– А, так это ты бил так звонко в ладоши? – спросил Ластов. – Я думал: неужто Змеин?
– Нет, я. Да ведь вплоть до зари, бестии, не давали сомкнуть глаз! Кусаются, как собаки. Вероятно, и после кусали, да усталость одолела, заснул. Жужжат у тебя под самым ухом, в темноте их и не разглядишь. С первого-то начала я отмахивался платком, да никакого толку: только отгоню, опущусь на подушки – а они опять тут как тут. Наконец, я вышел из себя и давай рубить сплеча и правого, и виноватого: поутру весь пол около моей кровати, как поле битвы, был усеян вражескими трупами.
– Вы человек горячий, – сказал Змеин, – и принимаете все к сердцу. Я, со своей стороны, не вижу, чего тут беспокоиться? Пусть пососут маленько: нас от этого не убудет, им же надо чем-нибудь пропитаться. К чему хлеб отнимать. Мое правило: Leben und leben lassen [Живи и дай жить другим (нем.)].
– Хорошо вам рассуждать: обросли кругом непроходимым муромским лесом, тут и самому отчаянному комару-разбойнику не проникнуть.
– Ничего, проникали, только я не удостаивал внимания. Один из самых бойких запутался даже в моих баках и давай пищать благим матом. Я человек с сердцем и не могу видеть чужих мучений: взял, высвободил осторожно ножки шалуна и пустил его на волю. Потом, в сознании сделанного доброго дела, заснул безмятежно сном праведных.
– Вы, должно быть, большой лимфатик, – заметила теперь Наденька. – Большая часть людей не может вынести писк этих неотвязчивых певунов. Звенит комарик, распевает вкруг тебя где-то в воздухе, все ближе и ближе, вот-вот, кажется, сядет, но нет, отлетает и снова заводит свою задорную серенаду. Это ожидание беды мучительнее самой беды.
– Совершенно справедливо, – подтвердил Ластов. – Но если защититься от них как следует, то можно слушать их довольно хладнокровно. Так я, ложась ввечеру, придвинул к изголовью стул, распустил через ручку его и свою голову плед и обеспечил себя таким образом от дальнейших нападений маленьких надоедал. Дышать было свободно, потому что между изголовьем и стулом оставался еще промежуток; выдыхаемая углекислота опускалась по тяжести к полу и заменялась оттуда немедленно струею чистого воздуха. Комары распевали вокруг моей головы по-прежнему, но проникнуть до меня не имели уже физической возможности. С полным душевным спокойствием внимал я их концерту, слагая из напевов их, то глубокобасистых, то пронзительно-звонких, мелодии штраусовского вальса, пока, убаюканный, не задремал.
– Я распорядилась пообстоятельнее, – сказала Лиза. – У меня обыкновение читать в постели; вчера, когда начали докучать комары, я пошла со свечою в смежную комнату, где почивали Моничка и Наденька, и поставила свечу на пол. Девушки спали, как убитые, потому комары не могли обеспокоить их. Когда, по моему расчету, все комары из нашей спальни перелетели к ним, к свету, я задула свечу. Потом вернулась к себе и плотно притворила дверь. Средство оказалось радикальным: в комнате не осталось ни одного комара.
– А мы удивлялись, откуда взялась у нас поутру такая пропасть их и свеча на полу! – воскликнула Моничка.
– Она всегда так, – сказала Наденька. – Вот как искусали – просто ужасти! – прибавила она, разглядывая с комическим отчаяньем свои красивые, полные руки, испещренные до локтей красными пятнами.
– В самом деле, – подхватила Моничка, осматривая и свои руки. – И меня тоже! Я думаю, и на лице есть следы.
– Есть-таки! – засмеялась Наденька. – Но тебе это идет.
– Grand merci! В наши лета можно, кажется, обойтись и без косметических средств. Ты, впрочем, очень-то не радуйся, ангел мой: ты сама в пятнах.
– Ничего, пройдет. Пройдет, господа натуралисты?
– Пройдет, – успокоил Ластов. – Комары принесли вам даже некоторого рода пользу. Не пусти они вам крови, я уверен, вы не выспались бы так славно, не видали бы таких вещей во сне.
– Каких вещей?
– Да всего того, что молодые девушки любят видеть во сне. Где же нам знать!
– А интересно бы! – подхватил Куницын. – Говорят, что если спишь в первый раз под кровлею дома, то все, что приснится, и сбудется на деле? Mesdames, будьте великодушны, расскажите ваши сегодняшние сны.
– Какой вы любопытный! – кокетливо улыбнулась Моничка. – Если вы приснились мне – неужели также рассказывать?
– А то как же? Мы в Швейцарии, в стране откровенности и свободы.
– Вишь вы какой!
– Да вам-то я, пожалуй, и не приснился...
– А, так вы думаете, что приснились одной из других девиц? Поздравляю вас, mesdames! Кому ж-то из вас приснился m-r Куницын?
– Не мне! – поспешила уверить Наденька.
– Мне и подавно нет, – Лиза.
– Вот видите ли, Фома неверующий? А мне вы приснились!
– Так расскажите, как и что. Маленькая брюнетка лукаво засмеялась.
– Я думаю, лучше не рассказывать.
– Почему же нет?
– Вероятно, ты предстал не в очень лестном для тебя свете, – предположил Ластов.
– Cela ne fait rien: d'une demoiselle tout est лестно. Racontez, m-lle, je vous en prie. [Это не имеет значения: даме всё лестно. Скажите мадемуазель, пожалуйста (фр.)]
– Eh bien, m-r, si vous l'exigez infailliblement...[ Хорошо, м-р, если вы настаиваете (фр.)].
Фантазия у Монички оказалась довольно бойкая.
Не задумываясь, она тут же сложила целый волшебный сон.
Ей снилась, рассказывала она, тенистая роща при серебристом мерцании луны. Под прохладным навесом дерев, на бархатной мураве, пляшет группа нимф, облеченных в воздушные, коротенькие платьица, наподобие балетных танцовщиц. Является молодой, прекрасный рыцарь с зеленым, стоячим воротником, в треуголке, и спящая узнает в нем – m-r Куницына. Хоровод нимф окружает его и в звучных песнях упрекает его в неверности: "И на мне обещался жениться, и на мне, и на мне!" Рыцарь в смущении клянется, что со всем бы удовольствием женился на любой из них, но как многоженство в благоустроенном государстве нетерпимо, то он, достойный сын богини правосудия, не желает обидеть ни одной из них и лучше отрекается от всей честной компании; говоря так, он пытается улизнуть. Девы с криком удерживают его за фалды и увлекают с собою. "К Пифии, к великой жрице! – вопиют они. – Она разрешит сомнение, кому из нас владеть коварным изменником". Над пещерой, из которой валит густой, смрадный дым, восседает на треножнике, в облаках дыма, древняя, поросшая мхом старушонка. Рыцарь грациозно падает ниц. По странное дело! Вглядываясь пристальнее в черты жрицы, спящая узнает в ней – также m-r Куницына. Значит, двое m-rs Куницыных: и судья, и подсудимый. Судья собирается только что изречь роковой приговор над своим двойником, как вдруг Гисбах, Бог весть откуда взявшийся, низвергается с высоты с глухим, ошеломительным ревом и заливает собою и Пифию, и рыцаря, и обиженных дев. Буря понемногу улегается, из-за туч выплывает ясный месяц и на зеркалом вод начинают порхать чайки. Картина вроде последней в "Корсаре". Вот вынырнула голова, вот другая, третья, десятая. Это души утопших, но преображенные: они в тех же коротеньких, газовых платьях, но лица их – фотографические снимки с облика m-r Куницына: они умерли любя и потому в смерти приняли образ возлюбленного. Апофеоза: весь хор новорожденных m-rs Куницыных выходит на берег и, отряхнувшись от воды, затевает кадриль дивную, достойную первых львиц мабиля. Месяц, принявший на радостях также образ m-r Куницына, спустился на землю и, умильно ухмыляясь, любуется из-за кустов трогательной сценой.
– Un songe remarquable [Замечательный сон (фр.)]... – промолвил недоверчиво правовед, когда Моничка окончила свой рассказ. – Et vousl'avez effectivement vu [А вы на самом деле его видели (фр.)]?
– Eh sans doute [Ну, вероятно (фр.)]! – смеялась в ответ новая Шехеразада. – Кто из вас mesdames и messieurs, разрешит его?
– Наденька разрешит, – сказала Лиза, – она вечно воображает себя героиней какого-нибудь романа и одно время, когда считала себя Татьяной Пушкина, обзавелась даже гадательной книгой, чуть ли не Мартыном Задекой. Поверите ли: восемь раз перечла "Онегина"!
– Совсем не восемь! – возразила обиженная гимназистка.
– А сколько же?
– Семь.
– Да, это, конечно, меньше. Она у меня олицетворенная поэзия, сама даже оседлывает Пегаса, и еще вчера...
– Ну, что это, Лиза? Какая ты болтушка! Никогда тебе больше не буду показывать!
– Вы с Ластовым, значит, одного поля ягодки, – сказал Змеин. – Он тоже вчера еще прочел мне пьеску, в которой есть и "грезы", и "слезы", и "созвучие сердец".
Наденька встрепенулась.
– Ах, Лев Ильич, прочтите ее нам!
– С условием, чтобы и вы прочли свою.
– Ни за что в мире!
– M-lle Nadine, – вмешался Куницын, – оставьте на минуту поэзию и помогите нам разрешить сон вашей кузины.
– Нет, нет, Лиза пошутила. Кто из нас здесь старше? Тот пусть и разрешит.
– Старше всех, кажется, m-r Змеин. За ним, значит, и очередь.
– Разрешить значение сна, – сказал Змеин, – я не берусь, потому что всякие сны – неразрешимая чепуха, но почему именно вы, г-н Куницын, приснились Саломониде Алексеевне, могу объяснить.
– Да это все равно. Объясняйте.
– Вы, Саломонида Алексеевна, вероятно, поужинали вчера довольно плотно?
– Не скажу. Чашки две чаю, бутербродов с медом – штуки три, да жаркого и сыру ломтика по три.
– Гм, недурно. По-вашему это мало? На ночь вообще много есть не годится. Мне, однако, помнится, что, после чаю, вы покушали и земляники?
– Ах да, про нее я забыла. Земляники я, в самом деле, съела изрядную порцию. Он, здесь такая сочная, и сливки к ней были такие чудные, густые-прегустые...
– Вот, видите... Оказывается, вы легли с переполненным желудком. Желудок в переполненном состоянии производит давление на окружающие кровеносные сосуды. Кровь, не имея возможности идти к нижним конечностям, гонится в arteriae carotes, в голову, оттого и грезы.
Моничка, видимо, разочарованная таким прозаическим объяснением натуралиста, с неудовольствием отвернулась.
– А целый вечер, – подхватила экс-студентка, – благодаря красноречию г-на Куницына, ты не видела и не слышала ничего, кроме него. Понятно, что и присниться тебе долен был он.
– Но я, хоть и слышала целый вечер одного m-r Куницына, – необдуманно брякнула Наденька, – а видела во сне не его...
– Кого же? – усмехнулась старшая сестра. Гимназистка заметила тут свою наивность и, не зная, как поправиться, зарделась.
Между тем пароход, загнув в голубую Аар, приближался к интерлакенской пристани. Шипя и качаясь, причалил он к берегу, и все засуетилось около мостика, переброшенного с пристани.
VII
ДВЕ КОКЕТЛИВЫЕ АЛЬПИЙСКИЕ ДЕВЫ
Отель R., в котором остановились Липецкие и Куницын, в котором искали теперь пристанища и наши натуралисты, принадлежит к интерлакенским гостиницам, наиболее посещаемым сезонными гостями, так что хотя при ней и имеется несколько второстепенных строений и по сю, и по ту сторону дороги, однако, в описываемый нами день оказалась в ней свободною одна лишь комната, которою друзья и решились удовольствоваться на первое время, но в которой они оставались и до самого отъезда из Интерлакена.
Ластов отправился на противоположный берег Аар, на почту узнать, не пришло ли из России писем, да, кстати, захватить чемоданы, свой и Змеина, пересланные ими сюда уже из Базеля. Писем не оказалось. Взвалив чемоданы на плечи первому попавшемуся ему на углу носильщику, поэт вернулся в отель, не давая себе еще времени осмотреть хорошенько окружающий мир. Дома они с товарищем занялись разборкою своего имущества, вывалив его предварительно в живописном беспорядке на кровать и диван.
Скрипнула дверь, и на пороге показалась молодая горничная с огромным фолиантом под мышкой.
– Извините, если я обеспокою господ, – проговорила она по-немецки на твердом, характерном диалекте детей Альп. – У нас уже такое заведение, чтобы приезжие вписывались в общую книгу.
– Отличное заведение, красавица моя, – отвечал Ластов, с удовольствием разглядывая девушку.
Полная, прекрасно сложенная, имела она глаза большие, бархатно-черные; на здоровых, румяных щеках восхитительные ямочки, нос слегка вздернутый, но тем самым придававший всему лицу выражение милого лукавства. Одета она была в национальный бернский костюм, с пышными белыми рукавами, с серебряными цепочками на спине.
– Вот чернила и перо, – сказала она, перенося с комода на стол письменный прибор и раскрывая книгу. – Не угодно ли?
Ластов укладывал в комод белье.
– Распишись ты, Змеин, – сказал он, – я после.
Тот взял перо, обмакнул его и заглянул в книгу.
– Эге! Правовед-то твой как расписался: "Sergius von Kunizin, Advocat aus St.-Petersburg". После этого нам с тобою, естественно, нельзя назваться проще, как "Naturforscher" [Натуралист (нем.)] с тремя восклицательными знаками.
Сказано – сделано.
К столу подошел Ластов, наклонился над книгой и усмехнулся. Зачеркнув в писании друга слово "Naturforscher", он надписал сверху: "Naturfuscher" [Разрушитель природы (нем.)], и сам расчеркнулся снизу: "Leo Lastow, dito".
– Naturfuscher? – спросила с сдержанным смехом швейцарка, глядевшая через его плечо.
– Да, голубушка моя, Naturfuscher. Мы портим природу по мере сил, затем ведь и в Швейцарию к вам пожаловали.
– Как же это вы портите природу?
– А разрушаем скалы, режем животных, срываем безжалостно душистые цветочки, ловим блестящих насекомых; беда душистым цветам и блестящим насекомым! И вас я предостерегаю. Уничтожать – наша профессия, и самое великое – ну, что выше ваших Альп, воздымающихся гордо в самые облака – и те трепещут нас: дерзко пожираем мы их... глазами и вызываем яркий румянец на белоснежных ланитах их. А вы как объясняли себе вечернее сияние Альп?
– Да, кажется, ваша правда, – отвечала девушка, невольно раскрасневшаяся под неотвязчивым взором молодого Naturfuscher'а, – вот и я покраснел; вероятно, от того же.
Ластов наклонился над чемоданом.
– Не краснейте: я не буду смотреть. Кстати или, вернее, не кстати: в котором часу у вас обедают? Я, как волк, проголодался.
– Обедают? В два. Но я попросила бы вас, господа, сойти в сад: там вы найдете других русских; я тем временем и вещи ваши прибрала бы.
– Чтобы вам потом не раскаяться, – предостерег Ластов, – товаров у нас гибель.
– Вы очень милы, mamsel, – вмешался тут Змеин. – У меня уж и в пояснице заломило. Белье вы уложите вон в этот ящик, гребенку и щетку отнесите на комод... Да вам, я думаю, нечего объяснять: немки насчет порядка собаку съели. Я вам за то и ручку поцелую – если, само собою разумеется, вам это доставит удовольствие, ибо, что касается специально меня, то я лишь в крайних случаях решаюсь на подобные любезности.
– А я в губки поцелую, – подхватил в том же тоне Ластов, – если, само собою разумеется, вам это доставит удовольствие, в чем, впрочем, ничуть не сомневаюсь, ибо сам записной охотник до подобного времяпрепровождения.
– Прошу, сударь, без личностей, – с достоинством отвечала молодая швейцарка, – не то уйду.
– Ой-ой, не казните, велите миловать.
– Ну, так ступайте вон, я уже уложу все куда следует.
– Да как же величать вас, милая недотрога? Вероятно, Дианой?
– Marie.
– Прелестно! На Руси у нас, правда, зовут так обыкновенно кошек: "Кс, кс, Машка, Машка!" Но кто вас знает, может быть, и вы маленькая кошечка?.. Знаете, я буду называть вас Mariechen. Можно? Опять насупились! Не гневитесь, о грозная дева! Мы идем, идем. Змеин, живей, как раз еще в угол, поставят.
Уходя, Ластов хотел ухватить швейцарку за подбородок, но та увернулась и стала серьезно в стороне. Смеясь, молодые люди спустились с лестницы и пошли бродить по Интерлакену.
Интерлакен – не то город, не то деревня. Несколько грациозных отелей, или, как их здесь называют, пансионов, несколько небольших обывательских домиков, также приспособленных к принятию "пансионеров", – вот и весь Интерлакен. Отели, окруженные цветущими садами, почти все расположены по правой стороне главной аллеи (если ехать от Бриенца); за ними бежит быстрая, бирюзовая Аар, а непосредственно за Аар возвышаются Гобюль (Hohbuhl) и крутизны Гардера. По левую руку тянется ряд вековых лиственных деревьев дубов, ясеней, лип – и невысокая каменная ограда, за которою расстилаются тучные нивы, ограничиваемые вдали синевато-зелеными горами: Брейтлауененом, Зулеком, Абендбергом и Ругенами, большим и малым. В промежутке между двумя первыми гордо воздымается неприступная, прекрасная царица бернских Альп – Юнгфрау, покрытая вечными снегами, от которых по всему ландшафту разливается какое-то чудно-светлое сияние. Особенно хороша она в солнечный полдень, когда чистое, белое тело ее, ничем не прикрытое, тихо млеет и искрится под горячими лучами светила, и только там и сям игривое облачко легкой кисеей скользит по изящному склону плеч. Но едва ли не лучше еще она часу в восьмом вечера, когда заходящее солнце окрашивает бледные красы ее теплым румянцем, и вся она как бы одушевляется, оживает. Смотрите вы, смотрите, любуетесь без конца. Нагляделись наконец, пошли своей дорогой – и опять оглядываетесь и, как прикованные к месту, начинаете вновь любоваться – такую неодолимую притягательную силу оказывает на смертных неземная дева гор. Своенравная, однако, как всякая дева, она, если не захочет показаться вам, то и не покажется, напрасно вы станете и искать ее: с вечера, плутовка, задернет перед собою ночной полог так и скрывается до утра; глядите, сколько угодно, в направлении к ней, надеясь высмотреть хоть очерк тела, – ничего не увидите, как только прозрачный горизонт, слегка задернутый беловатой дымкой. Вы никак не можете сообразить, что на этом самом месте видели вчера целую снежную гору, и начинаете мучиться сомнением, не исчезла ли она и точно... А тут выглянуло солнце, рассеялся полог ночных туманов – и пышные, яркие плечи девы обнажаются перед вами во всей своей девственной красе. И мужчины, и женщины с одинаковым удовольствием любуются ею: мужчин пленяет она, как красавица, не докучающая пустой болтовней и не обижающаяся, если по часам и не заниматься ею; женщин – как прелестное создание, к которому, однако, нет повода ревновать. Неудивительно, что Интерлакен, пользующийся соседством такого очаровательного существа, сделался любимым местопребыванием туристов. Отсюда предпринимаются экскурсии в романтические окрестности; здесь отдыхают на воле от этих экскурсий, нередко довольно утомительных. Игорного дома в Интерлакене нет, общественных балов не дается; вся жизнь сложилась на патриархальный, деревенский лад: знакомства заключаются весьма легко, так как всякий знает, что, по выезде отсюда, вероятно, уже никогда не встретится с здешними знакомыми; спать ложатся часу в десятом, потому что многие собираются спозаранку на экскурсии; а физиономии, даже поутру свежие и веселые, не наводят уныния, подобно измятым лицам горожан.
А как хороши в Интерлакене вечера! Смеркнется; в воздухе, напоенном теплою, благоухающею сыростью, тихо, неподвижно-тихо; развесистые деревья, не шевеля ни листом, как бы притая дыхание, сплелись в вышине густым шатром. Темно, так темно, что не будь освещенных окон отелей, из которых льется трепетный полусвет, в аллее ничего нельзя было бы разглядеть, так как уличных фонарей в Интерлакене не полагается. Но сумраком еще увеличивается уютность вечера. Болтая, хохоча, прохаживаются взад и вперед праздные толпы, останавливаясь группами то там, то здесь, послушать тирольцев или странствующих музыкантов, упражняющихся среди кучки туземцев в национальных нарядах го перед тем, то перед другим отелем. Уставшие бродить располагаются у входа кондитерской, где выставлено несколько плетеных столиков и стульев, и велят подать себе, по желанию, мороженого, шоколаду, грогу.
Первый день пребывания друзей-натуралистов в Интерлакене прошел для них решительно незаметно.
В садик пансиона R. выходит небольшой, двухэтажный флигель. Одна из комнат в нижнем этаже носит название садовой, Gartenzimmer, и служит местом собрания пансионеров в свободное от еды и прогулок время. Есть в ней фортепьяно, есть диваны по стенам и полка книг (по преимуществу французских романов), есть на окнах горшки с цветами, заслоняющими своей густою зеленью даже наружный свет, отчего в комнате царствует и в светлый полдень отрадный полусумрак. Над входом в Gartenzimmer распустился навес, весь из зелени: на железных, вертикальных прутьях, обвитых широколиственным ползучим растением, покоится железный же скелет крыши, скрытый в сочно-зеленый полог того же растения.
Под этим-то навесом, в ожидании послеобеденного вожделенного аравийского напитка, сразились впервые на шахматном поле Змеин и Лиза. Первый убедился вскоре, что имеет дело с достойным противником. Куницын собрал около себя целую компанию слушателей, в том числе и двух наших героинь, в Gartenzimmer; с талантом и вкусом сыграл он на фортепьяно несколько блестящих салонных пьес. Ластов уселся в одной из садовых беседок рисовать интерлакенский монастырь.
Настал вечер. Началось обычное фланирование по главной алее; а тут уже и десятый час, законное время к отдохновению от тяжких дневных трудов.
Когда Ластов проходил коридором в свою комнату, мимо него прошелестело женское платье. Он оглянулся и узнал, при свете лампы, Мари, молоденькую горничную, взявшуюся поутру прибрать их вещи. Он назвал ее по имени, она остановилась.
– Чего прикажете?
– Мне хотелось бы поболтать с вами, Мари.
– Мне некогда.
– Ну вот! Для меня найдется минутка. Я должен откровенно сказать вам, что немножко уже влюблен в вас, вы и не воображаете, как вы милы!
– К чему эти плоские комплименты, которым и поверить-то нельзя. Придумали бы хоть что поостроумнее.
– Да? Ну, так подайте же ручку.
– Это к чему?
– Подайте, говорю я вам: будет остроумнее.
– Извольте – если уж необходимо нужно. Схватив невинно протянутую к нему руку, Ластов поднес ее к губам.
– Ай, – вскрикнула Мари, отдергивая ее с быстротою, и продолжала, понизив голос: – Как же это можно, сударь! Они у меня такие грубые от работы...
– А губки у вас негрубые от работы?
И молодой Дон Жуан наклонился к ней, чтобы удостовериться в спрашиваемом. Девушка отскочила и ретировалась на лестницу:
– Gute Nacht, Herr Naturfuscher! [Спокойной ночи, г-н Naturfuscher (нем.)]
Утро глядело уже светло и жарко в обитель Naturfuscher'oB, когда проснулся один из них – Ластов. Он вскочил с постели, протер глаза, взглянул на часы, лежавшие на столе и показывавшие 8, и подошел к окну; целую ночь оно оставалось настежь, и жгучие поцелуи солнца обдавали теперь поэта попеременно со свежими струями утренней прохлады. Окно выходило на Юнгфрау, и, очарованный дивной картиной, юный сын Аполлона провел некоторое время в безмолвном созерцании ее.
– Змеин, – проговорил он наконец, – вставай, посмотри, что за душка.
Приятель пробудился, потянулся и приподнялся на локоть.
– Душка? Уж не ты ли? Хорош, нечего сказать, decolte, как наши девы.
– Какие девы?
– Да, я и забыл, что обещался не рассказывать.
– Нет, – сказал Ластов, – я говорил не про себя, а про настоящую душку, про Юнгфрау, прелестную деву гор.
– Однако у тебя жажда любви действительно неодолима: даже в гору влюбился, потому единственно, что она "Jungfrau". Ты, конечно, написал ей уже и хвалебный гимн?
– Нет, не успел еще. Как оденусь, не премину. Однако и тебе, брат, пора вставать; народы, я думаю, стекаются уже к кофею.
Полчаса спустя друзья сходили в столовою. Здесь застали они одну Лизу: она лечилась сыворотками и вставала аккуратно в шесть часов; выпив в кургаузе свою порцию всецелебных Molken, она прогуливалась, согласно предописанию доктора, часов до восьми и долее. Перебросившись с нею двумя-тремя незначащими фразами, молодые люди, отпив кофе, вышли на улицу. У ограды восседала продавщица черешен, столь же сочная и розовая, как плоды в корзине у нее. За полфранка отсыпала она друзьям в шляпы по груде спелых черешен, и, отягощенные этим, в полном значении слова сладким бременем, вернулись они восвояси.