Текст книги "Бродящие силы. Часть I. Современная идиллия"
Автор книги: Василий Авенариус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– То есть на безрыбье и рак рыба? Неутешительно! А я всегда считала себя настоящей рыбой.
– Вы рыба, правда, но только в отношении чувства. А чтобы быть нежной женою, добросовестной матерью, необходимо неподдельное, теплое чувство.
– Да ведь я же полюбила вас? Значит – есть чувство...
– Да какое! Может быть, мимоходное, так себе, жажда любви, как выражается Ластов. Чтобы увериться в подлинности, неэфемерности вашей любви, надо назначить срок. Если по истечении, например, года, вы еще будете ощущать то же самое желание сочетаться со мною, то тогда... Сегодня которое число? Пятое?
– Целый день пятое, – сострила, для ободрения себя, Лиза.
– Завтра, значит, шестое. Положим же не видеться до шестого июля будущего года.
– Согласна. И мне необходим годичный срок, чтобы увериться в вас. Но до тех пор, мы, разумеется, никого не посвящаем в нашу сделку?
– К чему? Может быть, и разойдемся.
– А как быть нам сегодня, Александр Александрович? Мы же обучены, так сказать...
– Пока другие не воротились с глетчера, мы можем обходиться друг с другом, как жених и невеста.
– Да как же обходятся жених и невеста? Я всегда отворачивалась от обрученных – тошно видеть: целуются, жмут друг другу руки...
– Значит, и нам надо целоваться, жать руки.
Лиза покраснела; на лице ее обнаружилась внутренняя борьба, борьба девственной стыдливости и молодечества.
– Нате, – сказала она, протягивая к нему обе руки, – жмите.
Он крепко сжал их в своих.
– Но это еще не все – надо целоваться.
– Да я жду, что вы начнете...
– Невеста, как женщина, должна выказывать всегда более чувства и потому целовать первая должны вы.
– Так и быть! Смотрите же, как вас любят... Бросившись к нему, она обвила его шею руками, присела к нему на колени и с жаром поцеловала его несколько раз.
– Фу, какой бородатый! Вы непременно сбрейте усы.
И новые поцелуи. Змеин едва мог прийти в себя.
– Полноте, Лизавета Николаевна, довольно... Вы точно у самого Амура уроки брали.
– Ага, то-то же! А говорите еще, что я бесчувственна. Однако, что ж это мы на вы? Обрученные, кажется, всегда на ты? Значит, ты, Сашенька, Сашурочка, ты?
Она опять звонко поцеловала его.
– Ты-то ты, но знаешь, милая, ты отдавила мне колени, привстань, пожалуйста. Вот и кучер наш из-под ворот смотрит сюда – нехорошо.
– Чем же нехорошо? Пусть смотрит, пусть целый мир смотрит во все свои миллионы глаз – что мне до них? Общественное мнение – сам знаешь – вздор. Хочу любить – и люблю! Пусть смотрят и учатся.
– Но живые картины подобного рода не нуждаются в посторонних зрителях... разве тебе не неловко?
– Напротив, очень ловко: колени у тебя премягкие. Змеин нахмурился.
– Но мне тяжело держать тебя: ты из полновесных.
– Если тебе точно тяжело, то можно и привстать. Но что с тобой, мой друг? – прибавила она, заметив, что он угрюмо поник головой. – Ты никак дуешься? Развеять тебе думы с чела поцелуем, как ты сам выразил раз?
– Нет, не нужно... Я придумываю, чего тебе недостает. Чего-то важного...
– Ты говорил: чувства. Но я, кажется, доказала тебе, что не совсем бесчувственна.
– Нет, не чувства, чего-то другого... Змеин опять призадумался.
XXII
ОТКРОВЕНИЯ И РАЗЛАД
После сытного обеда, за которым в честь обручения была опорожнена бутылка иоганисбергера, облако на лице жениха рассеялось. Рука об руку вышли они с невестою на улицу и побрели между цветущих палисадников, с пригорка на пригорок. Солнце садилось; воздух, наполненный запахом свежескошенной травы, делался сноснее, прохладнее.
– Не знаю, как тебе, друг Саша, – говорила молодая девушка, с любовью прижимаясь к нареченному, – мне так представляется, что целый мир нарядился нарочно для нас в свое лучшее праздничное платье: и деревья-то, и шиповник, и изгородь. Солнце светит как-то особенно мягко, ласково, птицы наперерыв щебечут. Точно все ликует, что сошлись две порядочные личности, чтобы не расставаться навеки. Я вообразить себе не могу, как быть без тебя, как я столько долгих лет прожила без тебя. Нет, я до сих пор не жила – я прозябала.
Жених слушал ее с видимым удовольствием.
– Действительно у тебя, кажется, начинает обнаруживаться чувство. Я ведь говорил тебе, что высшее для женщины в жизни – любовь.
– Любовь? Вы, кажется, воображаете, сударь, что мы влюблены в вас? Какое высокомерие! Мы только жалеем вас, видим: человек изнывает, убивается по нас, ну, нельзя же не подать руки. Гуманность...
– Вот как! И по той же гуманности вы сами не можете жить без нас? Гуманность самая утонченная.
Лиза схватила его руку и прижала ее к губам.
– Милый ты мой, милый! Ни на кого тебя не променяю.
Он отнял руку и поцеловал девушку в лоб.
– Ты забываешь Лиза, что ты уже не мужчина, женщины никогда не целуют рук у нашего брата.
– А я целую, мне так нравится. Кто мне запретит?
– Да, может быть, так понравится, что потом трудно будет отстать, а завтра же придется отказаться от этого удовольствия.
– Так ты не раздумал? Бессердечный!
– Раздумывать-то раздумывал, да не раздумал. Теперь мне и самому жаль своего первого решения. Целый год ведь ждать!
– Так что же тебя удерживает?
– Да я знаю, что когда принял то решение, то рассуждал холоднее, значит, и рациональнее. Хмель любви делает меня теперь пристрастным.
– Будь по-твоему, рассудок мой. Ведь ты рассудок, я – чувство? Только мы вместе составляем целого человека. Видишь, как я хорошо запомнила твое ученье.
Пускай же! Покинь меня завтра!
Зато я сегодня твоя,
Зато в твоих милых объятиях
Сегодня блаженствую я!
Откуда, бишь, эти стихи? Как видишь, и я делаюсь поэтичной. Ну, поцелуй же меня за то. Како ты большой! Наклонись – мне недостать.
– Если б ты знал, Сашенька, – начала она опять после основательного поцелуя, – как мне было совестно признаться тебе! Вдруг изменить так свои убеждения. Я сама не знала, что со мной: так и хотелось обнять тебя. А ты такой медведь – и ухом не ведешь, точно и не нравлюсь вовсе! Ждала-ждала, не признается ли... Нет! Пришлось самой начинать. А видит Бог, как было тяжело. Я даже забыла план, который составила было на этот случай: как станешь ты изъясняться, думала я, я приведу в ответ, что мы еще слишком мало знаем друг друга, что каждый из нас должен чистосердечно покаяться в своих слабостях, недостатках и прегрешениях...
– А дельная мысль, – подхватил Змеин. – Действительно, небесполезно знать слабые стороны своей законной половины до свадьбы, чтобы не было потом раскаянья. Теперь еще время, будем же признаваться, кто в чем повинен.
– Будем. Но у меня столько несовершенств, что я, право, не знаю, с чего начать.
– Помочь тебе?
– Ну?
– Ты, как я заметил, любишь петь: как углубишься в шахматную партию, сейчас запеваешь, да и тянешь в продолжение всей игры одно и то же.
– Да, а что?
– Да у тебя, милая моя, голоса нет!
– Как нет! Не слышишь? Еще какой! basso profundo [Глубокий бас (ит.)]!
– Только не музыкальный.
– Ну, это может быть. Чего у меня нет, признаться, так это слуха...
– Это еще хуже. Слушать пение человека, не имеющего ни слуха, ни голоса, – извини меня, величайшее мучение. Как только ты, бывало, запоешь – так сердце у меня и заноет. Оттого-то я, вероятно, столько партий и проигрывал тебе.
– Ну да, хорош гусь! Нет, я играю не хуже тебя, оттого.
– Положим, не хочу спорить. Но что у тебя нет ни голоса, ни слуха – также вопрос решенный. Потому первым условием нашего будущего союза пусть будет отказ твой от пения.
– А если я не соглашусь на это условие? Что за деспотизм! Хочешь петь – а тебе запрещают. А ведь чего нельзя, того-то именно и хочется. Запретный плод всего слаще.
– Так ты не соглашаешься на этот пункт?
– Если б не согласилась?
– Тогда... тогда я все же взял бы тебя! Бог с тобой, пой на здоровье, так как ты уж такая записная певица, но не взыскивай также, если я при первых звуках твоей песни буду обращаться в поспешное бегство.
– Так и быть, – сказала Лиза, – хотя я и смерть люблю петь, но так как оно тебе неприятно, то обещаюсь никогда не петь в твоем присутствии.
– И за то спасибо. Этот пункт улажен. Теперь очередь за мной. Есть у меня недостаток, равносильный с твоим: я левша.
– Будто? Я до сих пор не заметила.
– Потому не заметила, что я в большей части случаев уже превозмог себя. Но скольких усилий стоило мне это! Шутка сказать: резать правой рукой, есть суп правой! Что ты смеешься? Попробуй-ка, если она у тебя от природы слабее! За что ни возьмешься, везде суется левая. Взял нож в правую – глядишь, а уж он в левой. Сколько партий на бильярде продул я, пока не научился держать кий в правой; сколько раз засдавался в карты, пока не навострился сдавать как еледует... Да ну, на каждом почти шагу приходилось мне бороться против своей природы, и вот, добился того, что никто не подозревает во мне левши. Только бить не могу правой: левая все же сильнее.
– Боюсь, что тебе не придется упражнять ее на мне, – улыбнулась Лиза. – Ну, да это еще ничего, вот, у меня есть недостаток... Ты ведь знаешь, что я пью здесь сыворотки?
– Знаю.
– Но знаешь ли, против чего?
Не хуже медика начала она рассказывать ему о своей болезни. Его передернуло: он, казалось, не ожидал от нее такой наивной беззастенчивости.
– Вот доктора и посоветовали мне поскорее выйти замуж...
Змеин не вытерпел и грубо оттолкнул от себя ее руку, упиравшуюся на него.
– Какие речи!.. Вот плоды вашей прославленной эмансипации! Догадался я, чего тебе недостает: женственности, женственности нет в тебе! Дурак я, болваниссимус!
Лиза также взволновалась.
– Позвольте узнать, Александр Александрович, за что вы назвали себя дураком? Не за то ли, что приняли мою руку?
– За то, душа моя, за то!
Лицо Лизы страшно побледнело.
– Не хочу я жертв, возьмите назад ваше слово. Благо, высказались еще вовремя. Вы не хотите меня – ну, и мне вас не нужно, как-нибудь доживем и без вас. Но, разумеется, о том, что было между нами, никто не узнает?
Змеин, расстроганный, подал ей руку.
– От меня, по крайней мере, нет, если не проболтается наш кучер, видевший одну живую картину. Пожалуйста, не осуждайте меня, Лизавета Николаевна! Если б вы знали, как тяжело мне отказаться от вас. Но так, видно, лучше. Я теперь почти уверен, что из нас не вышло бы хороших супругов. Вы не сердитесь?
– Прошу покорно! – захохотала сардоническим смехом Лиза. – Разрушает всю твою будущность – и не сердись! Сердиться-то я хоть имею право!
– Разумеется, можете, – отвечал печально Змеин, – но после всех интимностей между нами, я чувствую себя как бы в долгу у вас. Вы расточали мне свои ласки...
– Ха ха, не хотите ли вы мне заплатить за них? Интересно бы знать, во сколько вы оцените их? Нет, Александр Александрович, на этот счет ваша совесть может быть совершенно спокойна: вы целовали, миловали меня, я вас – мы квиты. Да не послужат вам мои ласки во зло, я расточила их вам от чистого, бескорыстного сердца...
Лиза замолкла и отвернулась. Змеин заметил, как по щекам ее скатились две крупные слезы.
– Не вернуться ли нам? – прошептала она, утирая тайком глаза. – У меня болят зубы, слышите?
И, сняв косынку, она обвязала себе ею щеку. Так кончилась желанная поездка в Гриндельвальд...
XXIII
КАК ПРОЩАЛИСЬ СЕСТРЫ ЛИПЕЦКИЕ
Настало последнее утро. В "садовой комнате", про которую мы уже упомянули в начале нашего рассказа, сидела на подоконнике Наденька, перелистывая "Трех Мушкетеров", которых взяла с полки, украшающей одну стену комнаты. Но ни картинки, комментирующие романтические похождения дюмасовских героев, ни самый текст, по-видимому, не могли достаточно приковать внимание молодой гимназистки: поминутно прикладывалась она лбом к стеклу, чтобы окинуть беглым взором дорожку, ведущую от главного здания. Вдруг легкий трепет пробежал по членам девушки; она отделилась от окна и низко наклонилась над фолиантом. По дорожке послышались шаги, и в комнату вошли наши два друга.
– Здравствуйте, Надежда Николаевна.
– А, Лев Ильич! Здравствуйте. Я вас и не заметила. Упаковали свои пожитки?
– Все шито и крыто. Пришли проститься.
– А стихи написали?
– Как же! А карточка?
– Припасена. Когда же вы успели написать их?
– Ночью. Во втором часу окончил.
– Бедный! И не выспались хорошенько. Я спала отлично. Дайте-ка их сюда.
Ластов вынул лист почтовой бумаги, вчетверо сложенный.
– Но вы не должны никому показывать, – заметил он.
– Отчего? Я, напротив, буду хвастаться перед всеми: наверное, прехорошенькие.
– Нет, я написал их исключительно для вас, и не хочу, чтобы кто-нибудь другой читал их.
– Да нашим-то, maman и Лизе, можно показать?
– Им всего менее.
В это самое время откуда ни возьмись maman Наденьки. Ее появление удивило всех тем более, что в другие дни она никогда не вставала ранее полудня. Но уже накануне распушила она своих строптивых чад за самовольную отлучку в Гриндельвальд; теперь, вероятно, возникли в ней небезосновательные опасения, что внезапный отъезд двух друзей может дать повод к еще более эксцентрическим выходкам со стороны эмансипированных барышень.
– Ах, maman, – обратилась к входящей Наденька, – вот Лев Ильич написал мне стихотворение, но не дает мне его иначе как с тем, чтобы я никому не показывала. Ведь нельзя же мне брать?
– Certainement [Конечно (фр.)] нельзя, – с достоинством отвечала аристократка. – Девицы, m-r Ластов, никогда не должны иметь секретов от матерей; примите это к сведению.
– Вот видите, Лев Ильич, отдайте же стихи maman, она уже передаст мне.
Ластову стало крайне неловко: он никак не подозревал в Наденьке такой детской наивности – какую она выказала в этом случае.
– Я не люблю хвалиться своими произведениями и показываю их только тем, для кого они предназначены, – объяснил он.
– А в таком случае вовсе не нужно. Allons prendre du cafe, ma chere [Давайте пить кофе, дорогие (фр.)].
– A l'instant [Сейчас (фр.)], – отвечала дочь и, когда мать вышла, обратилась к поэту. – Что же, Лев Ильич?
– А Лиза где, то есть Лизавета Николаевна? – спросил тут Змеин, стоявший до этого безучастно у ближнего окна.
– Лиза? Она, но обыкновению, встала в шесть часов и теперь, после сывороток, прохаживается для моциона. Кстати: не знаете ли вы, Александр Александрович, как натуралист, какого-нибудь средства от зубной боли?
Змеин усмехнулся.
– А зубы у сестрицы вашей все еще не прошли со вчерашнего?
– Какое! Просыпаюсь, знаете, ночью и слышу – рыдают. Неужто, думаю, Лиза! Вслушиваюсь – так, она. "Что, говорю, с тобой?" – "Зубы!" – шепчет она и опять в слезы. Я просто удивилась: не запомню, когда она прежде плакала. Должно быть, невыносимо было.
– Средство-то у меня есть, – сказал со странною улыбою Змеин, – да не знаю, поможет ли.
– Какое ж это?
– Симпатическое: я заговариваю зубы.
– Как? Вы, натуралист, верите в заговариванье?
– Всяко бывает. У меня такие заветные слова...
– Так что же вы не испробуете их силы над Лизой, если так уверены в них?
– Заговариванье, видите ли, своего рода магнетизирование, а магнетизер теряет всегда некоторую часть своих сил, когда магнетизирует...
– И вам жаль частицы ваших геркулесовых сил, хотя можете принести этим облегчение ближнему? Стыдитесь!
– Надо будет попытаться, – решился Змеин и отправился отыскивать страждущую.
Застал он ее у кургауза, прохаживающеюся, с обвязанною по-вчерашнему щекою, взад и вперед под густолиственным шатром аллейных дерев; глаза ее были заметно красны, на лице высказывалось глубочайшее уныние.
– Здравствуйте, – начал Змеин. – Я хотел до отъезда сказать вам еще пару слов.
Лиза холодно взглянула на него и отвернулась в сторону.
– Вы спросите наперед, хочу ли я слушать вас?
– Вы должны выслушать меня...
– К чему? Мы уже чужды друг другу.
– Не говорите этого, все еще может устроиться к лучшему. Я обдумал наш вчерашний разговор и нашел, что выходки ваши, хотя и были неженственны, но могли быть следствием крайней экзальтации, желания порисоваться, во что бы то ни стало показать себя женщиной современной. Сверх того, вы занимаетесь естественными науками, а следовательно, и на жизнь, на отношения двух полов смотрите совершенно просто, с точки зрения дикарей и – натуралистов. Так я пришел к заключению, что вы еще можете исправиться...
– Не исправлюсь, никогда и никогда! – перебила с сердцем Лиза. – Я бесчувственная, безжизненная статуя, чего ж вам от меня?
– Что вы не бесчувственны, видно уже из того обстоятельства, что вы так горько плакали обо мне.
– Ну да!
Она хотела удалиться и сделала несколько шагов. Он догнал ее.
– Что за ребячество! Я же сознаюсь, что поступил опрометчиво, отказавшись от вас наотрез. Определим опять годичный срок...
– И для этого вы отыскали меня?
– Да.
– Могли бы и не делать себе труда! Вы в самом деле вообразили, что я влюбилась в вас, что я поверила вашим софизмам о назначении женщины к семейной жизни? Ха, ха! Какой же вы простак! Я потешалась над вами, я хотела только знать, могу ли я влюбить в себя такого медведя, как вы. Ну, и убедилась, довольно с меня. Ха, ха, ха! А вы и обрадовались? Думали: вот заставил страдать женщину? Неопытны вы еще, мальчик вы, вот что. Имею честь кланяться.
Змеин не знал, что и подумать.
– Нет, не может быть, Лиза, вы представляетесь, вы хотите только отомстить.
– А вы думаете, в нас нет гордости?
– Не гордость это – упрямство.
– Гордость или упрямство – не в том дело. Ведь мы, люди, ни в чем не виноваты, виноваты во всем обстоятельства? Вы же сами говорили. Значит, и мое упрямство от меня не зависит? Но довольно воду в ступе толочь. Кланяйтесь и благодарите.
Змеин уже не удерживал ее.
– Пат! – пробормотал он и уныло поплелся своей дорогой.
Не таково было прощание гимназистки с поэтом.
– Так вы мне, значит, стихов и не дадите? – говорила она ему по выходе Змеина.
– Та и не дам.
– Ну, и вам не будет карточки. Довольно, однако ж, об этом. Вы еще не прощались с Интерлакеном?
– Как так не прощался? Разве надо особенным образом прощаться?
– А то как же. Научить вас?
– Сделайте милость.
– Ступайте за мной.
Она вышла в садик, он последовал за нею. По раннему часу утра там не было еще ни души. Благоухания сотен роз носились в теплом, тихом воздухе. На горизонте сверкала во всей своей прелести снежная Юнгфрау, лишь в некоторых местах обвеянная воздушными утренними облачками.
– Первым делом проститесь с девой гор, которая столько времени безвозмездно услаждала ваши взоры.
Ластов упал на оба колена и воздел руки к небу.
– О, дивная дева, прости великодушно, что я, как от огня, бегу от тебя. Но уже вчера имел я случай тебе докладывать, почему считаю супружество в мои лета глупостью, а останься я еще здесь – чего доброго, не устоял бы, предложил бы тебе руку и сердце.
– Ну, довольно, довольно... – перебила с замешательством Наденька. – Теперь проститесь с интерлакенской почвой, которую бременили в продолжение стольких счастливых дней. Не женируйтесь, почеломкайтесь.
Ластов наклонился к земле и приложился к ней губами, потом отплюнул и вытер рот.
– Брр, какой сухой поцелуй, даже зубы скрипят. Наденька рассмеялась.
– Ну, встаньте, теперь надо вам проститься с садом, с розами...
Она подвела его к первому розовому кусту и наклоняла к нему поочередно каждый цветок; он послушно целовал их.
– Ах, какая великолепная! – воскликнула вдруг девушка и сорвала пышный, пунцовый розан. – Вы оказались довольно верным паладином, надо сдержать слово. Давайте сюда шляпу.
Молодой человек подал ее и заметил тихим голосом:
– А вы знаете, что значит пунцовый цвет на языке цветов?
Наденька не отвечала и продолжала пришпиливать розу, но на щеках ее начал выступать высокий румянец. Окончив свою работу, она накрыла украшенною шляпою голову Ластова и отступила на шаг назад полюбоваться ею.
– Как вам это идет!
– Вы находите? А ведь с лучшей-то розой, Надежда Николаевна, я еще не простился.
Наденька оглянулась по сторонам; поблизости никого не было.
– Так проститесь с нею, – прошептала она чуть слышно, с опущенными глазами. – Что ж вы? Я не кусаюсь...
Ластов, не поверивший в первый момент своим ушам, не дал повторить себе это, быстро обнял девушку и припал к ее полураскрытым, свежим губкам.
– Довольно... оставьте... – лепетала гимназистка, вырываясь из его плотных объятий. – Это было за всех...
И, высвободившись, она, как преследуемая лань, умчалась в отворенную дверь дома.
XXIV
КАК ПРОЩАЛАСЬ МАРИ
Минуты две простоял еще Ластов на одном месте по исчезновении Наденьки; виски у него бились, лицо пылало. Но он вспомнил о скором отъезде, провел по лицу рукою, тряхнул кудрями и взглянул на часы: до отхода дилижанса оставалось не более десяти минут. Он поспешил наверх, в свою комнату, за вещами.
Первое, что представилось тут его глазам, была Мари, грустная, смертельно бледная, на стуле около двери. Ластов предвидел эту минуту, минуту разлуки с сентиментальной швейцаркой, но все-таки, при наступлении ее, был сильно озадачен.
– Мари... – мог только пробормотать он; в нерешимости остановился он перед девушкой.
– Да, я, – отвечала она беззвучным голосом, уставясь с тупою сосредоточенностью в лицо возлюбленного; две крупные слезы скатились из глаз ее. – Да, я, – повторила она и с укоризной покачала головой. – Целуйтесь, целуйтесь с ней... Кто вам может запретить?
– Так ты видела?
– Целуются среди белого дня, в саду, куда выходят двадцать окон – и не видеть!
Ластов поник головой, не зная, что и сказать на это.
– Что вам в простой девушке, в горничной? – продолжала Мари. – Что вам в простом полевом цветке? Взяли, понюхали да и бросили.
– Но, Мари, я, право...
– Что "право"? Не представляйтесь, по крайней мере, не лгите! Ну, похитили сердце, ну, хотите убежать с ним... Хоть бы дали взамен частицу собственного сердца! Что ж вы не смеетесь? Ведь смешно сказано: вы, барин, тоже вор. Вор, до которого, однако, нет дела полиции. Ужасно забавно! Ха, ха, ха! Ну, смейтесь?
– Милая Мари, я кругом виноват, тут и речи не может быть. Но послушай: если я такой негодяй, то стоит ли кручиниться обо мне? Что тебе в таком обманщике? Брось меня, забудь!
– Забыть?! Это все равно, что сказать умирающему с голоду: "Перестань, не голодай". Забыть! Да ты вся моя страсть, вся моя жизнь – и забыть тебя?..
– Ну, если не забыть, то можешь, по крайней мере, перестать любить.
– Или дышать? Или жить? Потому что не любить тебя – для меня то же, что не дышать, не жить.
– Ты, милая, взволнована и рассуждаешь потому непоследовательно. Если человек – дрянь, то не за что и любить его.
– Ах, не говори этого! Ты всем хорош, только одно, что обманул меня... Но чем более вы нас обманываете, тем более мы привязываемся к вам...
И, закрыв лицо руками, она залилась горючими слезами.
Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей, -
вспомнилось невольно Ластову.
"Что же делать? – рассуждал он сам с собою. – Утешать, уверять, что люблю по-прежнему? Да я же не люблю ее... и к чему это поведет? Только продлит страдания бедняжки. Нет, надо оборвать все нити разом! Пусть презирает, но не мучится из-за меня".
Он с решимостью подошел к столу, перебросил через плечо сумку и раскрыл ее.
– Я должен идти, любезная Мари. Ты была всегда так мила, так предупредительна со мной, что я, право, не знаю хорошенько, чем отблагодарить тебя. Я купил бы тебе на память какую-нибудь вещицу, но как ты сама лучше моего знаешь, что тебе именно нужно, то вот возьми...
Он подал ей несколько червонцев. Расчет его был верен: девушка вскрикнула, вскочила, как ужаленная, со стула и схватилась за ручку двери; но тут силы изменили ей: она зашаталась и прислонилась к косяку. В глазах ее, устремленных в пространство, блеснуло отчаяние до безумия. Сухие, воспаленные губы смыкались и размыкались, но ни звука не проходило через них.
Ластов перепугался не на шутку. Поспешно припрятал он деньги и вовремя еще поддержал несчастную, не решаясь, однако, сказать что-либо ей в утешение, чтобы как-нибудь не раздражить ее еще более. Вдруг слезы, как долго сдерживаемый плотиною поток, брызнули из глаз ее, и, повиснув на шее молодого человека, она истерически зарыдала.
– Вот до чего я дожила! – слышалось сквозь рыдания. – Человек, которому я рада жизнь отдать, думает отвязаться от меня золотом! Бедная я, бедненькая!
Он осторожно поцеловал ее в лоб.
– Милая, успокойся! Ведь я же люблю тебя...
– Да не лги, бессовестный! – почти взвизгнула она и сурово оттолкнула его. – Если любят, разве целуют в лоб? О, я несчастная!
Колени у нее подкосились, и она ничком грохнулась на пол.
– Ах ты, Боже мой... – бормотал растерянный юноша, наклоняясь в испуге к безутешной.
Немного он успокоился, когда уверился, что она при падении не расшиблась опасно: рыдания ее продолжались довольно равномерно. Мало-помалу шумный ливень превратился в благотворный мелкий дождик. Плачущая приподняла голову, присела на полу и устремила свои глубокие, томные очи на возлюбленного изменника.
– Да любил ли ты меня хоть когда, злой человек? Теперь ты меня не любишь, это верно; но любил ли хоть прежде?
– Любил, милая, право, любил...
– Но за что тебе было любить меня? Скажи, за что? Дурочка я, глупенькая. И поверила ему...
– Как за что? Разве ты не была всегда ко мне так приветлива, разве твое хорошенькое личико может не нравиться?..
– А! Вот что! Так тебя пленяла не я, а моя красивая маска? Будь я немножко дурнее, ты бы и не взглянул на меня? Ох, горе ты мое, горе! О-ох!
– Да полно же, дитятко мое, ребеночек полно, – вразумлял ее натуралист, – чего же тут убиваться? Разве женщина может пленить чем другим? Главное в ней – прелесть обхождения и телесная красота. Если бы мы влюблялись только в ум, то, конечно, не пленялись бы женщинами, а мужчинами.
Слова молодого человека не только не успокоили швейцарки, они привели ее в полное отчаяние: приложившись головою к стулу и дрожа всем телом, она опять зарыдала:
– Ох, тошно мне, тошнехонько!
– Дорогая моя, ангел мой, перестань, мне надо ехать, не расстаться же так? – говорил Ластов, обнимая ее и стараясь придать своему голосу возможно большую нежность.
Мари, задыхаясь от слез, твердила свое:
– Ох, тошно мне! Матушки мои, как тошно! Нечего, кажется, говорить, что положение Ластова было самое незавидное: слезы почти так же заразительны, как зевота, в особенности если знаешь, что сам ты причина их. Поэту нашему сильно щемило сердце, и что-то начало уже подступать к горлу, к глазам. Он ощутил неодолимое желание почесать у себя за ухом; но – обеими руками поддерживал он плачущую, и нечем было привести в исполнение задушевную мысль. Тут вспомнилось ему, что подравшихся собак разливают холодною водою; он поднял голову: на столе стоял, по обыкновению, полный графин. Тихонько вытащил он свои руки из-под мышек девушки и хотел подойти к столу; та схватила его за руку:
– Ах, не уходи, не оставляй меня!
– Да я не уйду, я только за водой.
И, почесав теперь за ухом, он торопливо налил в стакан воды и воротился с ним к девушке. И в этот раз он рассчитал верно: едва сделала она два-три глотка, как утихла; несколько погодя приподнялась с полу, присела на стул и отерла широким рукавом слезы; затем, глубоко вздохнув, выпила с жадностью остаток воды и отдала стакан молодому человеку.
– Ну, наплакалась, – произнесла она, силясь улыбнуться. – Ты не взыскивай, милый мой, ведь я не Лотта... Да и за что мне сердиться на тебя? Разве ты виноват, что нашлась девушка лучше меня? Ты и не такой еще достоин.
– Добрая моя...
– Полно, не представляйся, я знаю, что я теперь тебе бельмо на глазу, что у тебя в эту минуту только одно на уме: как бы скорее отвязаться от меня.
– О, нет, Мари, ты ошибаешься...
– Не хитри хоть перед концом, разве я не вижу? Глаза влюбленной зорки. Но ты был прав, говоря, что так нам нельзя расстаться; разойдемся друзьями. Если я тебя чем обидела, если надоедала – прости великодушно, не поминай лихом.
– Милая, как же ты можешь думать... Я готов в эту минуту все сделать для тебя.
– Правда.
– Сущая.
– Так я имела бы к тебе просьбу... Ластов невольно нахмурился:
"Ах, черт возьми, ну, попросит отказаться от Наденьки?"
– Подари мне на память эту булавку.
Галстук поэта был зашпилен золотою, с эмалью, булавкой. Лицо его прояснилось, и с необыкновенной готовностью отцепил он булавку, так что повредил даже галстук.
– На, любезная Мари.
В это время за окнами послышался стук колес. Ластов встрепенулся:
– Дилижанс! Пора. Прощай, моя дорогая...
Она бросилась к нему на шею и стала осыпать его жгучими поцелуями. Потом тихо оттолкнула от себя.
– Ступай, тебя дожидаются. Да хранит тебя Господь.
Она упала в бессилии на стул.
Ластов схватил в одну руку чемодан, в другую – альпийскую палку, трость и плед и, наскоро поцеловав еще раз девушку, выбежал на лестницу.
Дилижанс действительно уже дожидался внизу, перед площадкою отеля; около него толпилось несколько Я'ских, пансионеров, в том числе Змеин, Брони, Наденька и мать последней. Бросив чемодан к остальной поклаже на империал дилижанса, Ластов взял под руку корпорната и отвел его в сторону:
– У меня, друг мой, есть к тебе небольшое поручение. Исполнишь?
– Вопрос! Само собою. В чем дело? Ластов достал свое послание к Наденьке.
– Как мы отъедем, так передай, пожалуйста, младшей Липецкой, да чтобы никто не видел.
– А, а! Хвалю. Но мне полюбопытствовать можно?
– Нет, и тебе нельзя. Мы отправляемся теперь на женевское озеро, а там в благословенный край,
Где вечный лавр и кипарис
По воле гордо разрослись.
Так если бы пришлось почему-либо писать, ты можешь адресовать в Неаполь.
– Да что ж это тебя так баснословно ехать приспичило? А! Понимаю:
Vor der Liebe ein Jiingling lief,
Glaubte, sie ware hinter ihm,
Doch sie sass ihm im Herzen tief.
От любви ли юноша бежал,
Думал, что злодейка позади,
А она засела глубоко в груди (нем.).
Напрасные старанья: не убежишь.
– Увидим! Ну, прощай.
Они поцеловались по-братски. Затем Ластов подошел к дамам. Наденька держалась конвульсивно за руку матери, как бы ища опоры. Последняя кровинка исчезла из цветущего лица ее. Когда Ластов подал ей на прощанье руку, то почувствовал, как пальцы ее, горячие и влажные, дрожали в его руке.
– Прощайте, Надежда Николаевна.
– Прощайте...
Более не сказал ни один из них. Но в глазах ее, устремленных на него как-то грустно-вопросительно, он прочел немой вопрос:
– Что же стихи? Ведь это нехорошо...
– А что карточка? – спросил он вслух. Наденька покачала отрицательно головой. Хотел он справиться, что значит это отрицание: неудачу в похищении карточки или нежелание дать ее? Но тут под дверьми дома появилась Мари. Ластов вспыхнул и, коротко раскланявшись с дамами, прыгнул в дилижанс.
– Adeux!
– Ade!
– Прощайте-с!
Лошади тронули, громоздкий экипаж загремел по мостовой.
При повороте на мостик через Аар Ластов еще раз выглянул из заднего окошка. Сквозь желтые столбы пыли, поднятые колесами, различил он в отдалении живую картину: группа пансионеров глядела с площадки перед отелем вслед отъезжающим; впереди стояли мать и дочь Липецкие и Мари. Вдруг Наденька бросилась на шею к молодой швейцарке, толпа обступила их... Экипаж повернул за угол.