Текст книги "Белое пятно"
Автор книги: Василий Козаченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Летом в двадцать первом голодном году на этой песчаной нивке, на склоне, обращенном к солнцу, раньше всего, намного раньше, чем рожь, вроде бы даже в июне, созрел, побелел редковатый ячмень. И они чуть ли не первыми в селе испекли из нового в том году урожая темные рассыпчатые ячменные лепешки.
В те годы распахивали все, что только поддавалось распашке. Внизу по обеим берегам речушки зеленели левады и огороды, засаженные капустой, огурцами, тыквой и коноплей. Только самые крутые склоны, бугры, яры и обрывы оставлялись на все длинное лето пастухам. Бедные, выгорающие на летнем солнце сельские пастбища...
И все же приволье, раздолье, счастливое и солнечное детство для малышни. Почти десять самых лучших весен и лет своего детства беззаботно провел Семен на таких вот, как сейчас перед ним, Буграх.
Бугры пустели только поздней осенью, когда пастухи уже не выгоняли туда скот. Но безлюдно и пустынно было здесь не так уж и долго, до первых красных петушков, как тогда говорили...
В один из летних дней во время жатвы Семен увязался на Бугры за старшим братом Петром. А был он тогда еще совсем малым, даже и пастухом самостоятельным не успел еще стать. Бугры были от села примерно в семи километрах. Однако Петро, вообще очень строгий двенадцатилетний пастух, на этот раз смилостивился над Семеном и взял с собой, вырвав наперед твердое обещание слушаться и заворачивать корову. У них тогда в хозяйстве не было ни лошадей, ни другой скотины, одна только длиннорогая корова Лыска. Там, на Буграх, и захватил их памятный ливень с градом. Дождь лил как из ведра не меньше часа. А потом ударил град. Шел недолго, какихнибудь пять-шесть минут. Но и от этого все поле вдруг стало белым, как зимой. К тому же градины летели с голубиное, а то и с куриное яйцо. Во всех селах окрест побило стекла в окнах. Об этом граде у них вспоминали часто даже много лет спустя.
А у братьев в тот момент всего и укрытия-то было что старый домотканый мешок. Петро положил Семена в межу под куст шиповника, сам упал на него сверху и прикрылся мешком.
Когда дождь и град затихли и стало после этого очень холодно, промокшие до нитки, продрогшие и напуганные мальчишки погнали корову домой. Как только выбрались с Бугров на жабовскую дорогу, встретили отца. Он, встревоженный и напуганный, спешил им навстречу, неся свою старую свитку и сухие сорочки...
Именно после этого града, примерно через неделю, направляясь в поле, отец прихватил с собой две лопаты:
обыкновенную и кривую. Снял аккуратными пластами с косогора против их надела несколько метров зеленого дерна и вырыл на этом месте прямоугольную ямку. Потом выложил из заготовленного дерна боковые стены, забил впереди столбик, закрепил перекладину, поставил несколько поперечных досок, покрыл их лозняком, соломой, присыпал землей, сверху покрыл дерном, и вышла землянка хоть куда. И для укрытия от всякой непогоды и так вообще, забава и радость для всех пастушков. Несколько лет была эта землянка для Семена и Петра чуть ли не роднее родной хаты.
Поддерживали ее пастухи и потом, уже после организации колхозов, когда земля была обобществлена, а Семен с Петром подросли и, собственно, на Буграх уже и не бывали...
Как же ярко вспомнил все это за один миг старший лейтенант, взглянув на эту степь, долину, на эти голые целинные бугры! Так и встало все перед глазами, будто вчера происходило. Даже досаду неудачи немного пригасило. Аромат чабреца и запах степной полыни! Они словно дразнили его, очаровывали, подталкивали: иди скорее вот туда, поторопись! Пересеки этот бугор, и, быть может, в самом деле произойдет чудо! Перед взором твоим откроется знакомый овраг, стремительный обрыв и быть может – кто его знает! – ты встретишь там не только тень своего детства, но и кого-нибудь из своих товарищей. Да и все равно, где-то нужно найти надежное укрытие для парашюта.
И он идет... Шуршит под ногами сухая трава, скачут, разбрызгиваются во все стороны из-под сапог мириады кузнечиков. Семен перескакивает через ручеек, поднимается на гребень ближайшего бугра, и перед ним в волшебно-изменчивом лунном свете открывается пологий яр.
Ниже переходит он в обрыв. А наверху темнеет что-то похожее на куст... Да, так и есть! И когда наэлектризованный этим видением Семен почти бегом приблизился к кусту, он оказался шиповником! Правда, вроде бы чуточку ниже того, из его детства, хотя и более пышный, разросшийся, густо усеянный ягодами...
Удивительное, потрясающее сходство! Удивительное, потрясающее совпадение! Спина Семена покрывается мурашками. В голове туманится... Сразу же за кустом средь ровного сухого поля возвышается еще один, намного ниже куст бурьяна. И уже словно в каком-то затмении или во сне Семен тычет сапогом в этот куст... Заросшая сухой лебедой и чертополохом кучка камней... Может, у него и в самом деле что-нибудь с головой? Может, лунная болезнь или еще какая-нибудь чертовщина?
И уже будучи не в силах удержаться, цепенея от невероятного, странного предчувствия, он решительно направляется вниз, шагая по тропинке, которая бог весть когда и неизвестно чьими ногами протоптана. Шаг, два...
десять... и с каждым шагом спуск становится все круче, а склоны оврага стремительнее...
Над головой суживается полоска звездного неба. И луна скрылась за холмом. Тропинка берет круто вправо.
И сразу же за поворотом снова открывается луна, а на крутом, будто нарочно ровно срезанном склоне бросается в глаза темный прямоугольник...
Да, старая, давнишняя яма. Из нее густо поднимаются вверх лебеда, чертополох, чернобыльник, конский щавель и еще какие-то травы. Темный, будто специально высаженный на ровном склоне прямоугольник бурьянов.
И возле этого прямоугольника его вдруг озаряет догадка!
Семен останавливается. Он возле землянки своего детства. Самое страшное – вот оно, только теперь! Как, почему очутился он здесь, на расстоянии добрых полутораста километров от того места, куда направлялся? И если это правда, если... Невыносимо тяжкий груз опускается Семену на плечи. "Подумать только, как же мне не повезло! Ну почему я такой несчастливый? Ведь не в первый раз со мной такое... Ну, пускай не совсем такое, но в целом... Есть ли где-нибудь на свете более бесталанное существо!.." Семен Лутаков, агроном, парашютист и начальник штаба, устало опускается на землю, где отшумело, отгудело, отбегало его нелегкое и все же веселое детство...
Настроение ниже, гораздо ниже нуля... И с самого дна взбудораженной потрясением души всплывают на поверхность все до единого, какие только утонули там, "утопленники"...
Всегда с ним так... Еще когда, закончив сельскую семилетку, был он секретарем комсомольской организации, мечтал пойти непременно только в авиацию. Тогда колхозы делали первые свои шаги, жили подчас очень трудно, а то и голодно. И райком комсомола почти в приказном порядке направил его в сельскохозяйственный техникум... А потом, уже значительно позже, проходя в институте высшую вневойсковую подготовку, он опять попал на факультет, который осваивал не штурманскую (были в то время и такие) и даже не артиллерийскую, а именно пехотную, стрелковую премудрость. Тогда он взялся за парашютное дело в спортивном кружке Осоавиахима.
И что же? За год перед войной в летних лагерях дивизионная комиссия присвоила ему звание младшего лейтенанта. В июне сорок первого, наспех и досрочно сдав последний экзамен в институте, не подержав в руках долгожданного диплома, он направился добровольцем в военкомат.
Их город очень быстро, за несколько дней, превратился в прифронтовой, и в военкомате с младшим лейтенантом долго не возились. Выслушали его сообщение о том, что он-де парашютист, и немедленно отправили в маршевый, уже действующий полк командиром... стрелкового взвода.
Два года суровых военных испытаний. Тяжелое ранение, два новых кубика в петлице и должность "адъютанта старшего" – то есть начальника штаба батальона. Сталинград, Дон, Донбасс... И наконец, когда он уже совсем и не мечтал об этом, ему приказывают отобрать в батальоне несколько добровольцев в десантники... И ошеломляющая встреча с отцовским полем, и Семен не знает, как ему быть, с чего начинать.
Огромная луна, вдоволь насмотревшись на обескураженного Семена, наконец будто бы узнала в этом парашютисте знакомого пастушонка и постепенно начала сползать вниз. До захода, правда, еще далеко, но здесь, в овраге, темные тени удлиняются, становятся гуще. "До утра уже совсем недалеко, а я все здесь, – думает Семен. – Нужно что-то делать. Во-первых, с парашютом...
И потом, быть может, в этих оврагах ещё кто-нибудь есть. Может, притаился кто-нибудь из своих и выжидает?"
Семен нащупывает в кармане гимнастерки свисток и не спеша, нехотя дует: "Пить-пить!"
Вокруг немая тишина. Даже кузнечики умолкли – время позднее. "Да, думает Семен, – конечно, была минута-другая задержки. Да еще и высота... Ясно, отнесло, возможно, и на десяток километров. О чем только думал этот олух штурман!" Но разве Семену теперь не все равно? Теперь думать – и хорошенько думать! – нужно ему, Семену Лутакову, пастуху из села Паланка Терногородского района, начальнику штаба десантной организационно-партизанской группы, старшему лейтенанту...
Еще некоторое время он сидит, стараясь овладеть собой, перебороть вялость и болезненную усталость во всем теле.
Обдумывая все случившееся, он машинально ощупывает сухую траву. Под руку попадаются мягкие, гладенькие стебли, короткие, с похожими на крылышки летучей мыши листиками... Он! Свидетель и друг детских лет сладкий молочай, какиш!
Когда-то, в те далекие-далекие теперь и такие, кажется, всегда солнечные годы, они, пастушата, каждый день носились оживленными стайками по этим буграм.
Энергичные, подвижные, веселые и шумные, были они почти всегда голодными, как волчата. И набрасывались, как прожорливая саранча, на все, что было хотя бы чуточку съедобным. Ели все: зеленый терен, недозревшие ягоды шиповника, щавель, паслен и желтые продолговатые ягоды дерезы. Высасывали также крохотные и сладкие цветочки белены, грызли молодыми зубами этот вот какиш...
Семен сжимает в пальцах тугой стебелек и, напрягая руку (кожица у этого растения крепкая, жилистая), ломает его у самого корня. Привычно, будто все это было только вчера, счищает мягкие, листики, потом старательно и осторожно обдирает жесткую кожуру, а мягкую скользковатую сердцевину, из которой на руки брызжет сок, некоторое время раскатывает, будто тесто, в ладонях...
Пастушата всегда так делали, чтобы отошел, откачался горьковатый, невкусный сок и стебель стал вполне съедобным. Раскатывали и обязательно напевали при этом:
Качай молочаи,
Та в вино умочай,
А з вина та в г...
Щоб солодше було!
Этот ритуал был строго обязателен. Считалось, что без этих слов какиш останется горьким и невкусным.
Семен и сейчас, раскатывая хрупкий стебелек, про себя повторяет эту припевку и даже слабо улыбается, а потом кладет обработанный стебелек в рот, стискивает зубами хрупкую, прохладно-водянистую массу и... Нет, не холодноватый, еле уловимый солоновато-горький привкус стебля ощущает он. Где там! Рот его полон хмельного, волнующего и пахучего детства.
Подобное радостное и тревожное ощущение бывало у него и раньше. Соберет, бывало, за городом горсть земляники, купит бумажный кулечек смородины или же вонзится зубами в сочную грушу, и вдруг наплывают на него воспоминания неповторимого детства!.. Их вызывают не сладость груши, не нежный аромат земляники, не кисловатый вкус смородины, а что-то неуловимое, какие-то особенные, как бы никем не знаемые, лишь тобой в счастливую минуту уловленные ароматы...
Но сейчас, в эту немыслимую ночь, здесь, среди родных холмов, в этих сложных обстоятельствах... это была словно ослепительная вспышка в темноте!
"Стой, погоди! Опомнись, хлопче, ведь ты же дома.
У себя, на своей земле, и именно с этого и следует все начинать. Ты дома, Семен! И это твои холмы, твои овраги, твоя степь, твоя речушка со странным половецким названием. Это твоя полынь, твой шиповник, чабрец, молочай.., Вся твоя земля! И село, догорающее на горизонте, подожженное врагом, пришельцем, – Солдатский поселок.., Ты дома, ты тут хозяин! И бояться должен кто-то совсем другой".
Всю душу перевернул ему этот "качай-молочай" его далекого детства. Прибавил сил, возвратил утраченное равновесие, возродил решительность и, самое главное, уверенность.
Да, это была его степь. С древних времен, испокон веков!
Испокон веков жили в этой степи люди, хотя и звалась она еще долгие времена Диким полем. Ютились по оврагам и долинам степных славянских рек Бугов, Синюх, Торговичек, Тикачей. И по совсем крохотным, от которых веяло еще половецким духом, по Кагарлыкам, Черным и Сухим Ташлыкам да Сугаклеям. Жили по хуторам, запорожским паланкам и зимовникам, а чуть дальше на север и большими селами. Поднимали целину, сеяли рожь, ячмень, гречиху и просо, ловили зверя и рыбу, защищали край земель славянских от наездов лютых кочевников, а потом ходили в понизовье Днепра, на Сечь, воевали с турком, крымским ханом, панами польскими...
И вероятно, с тех пор, как живут здесь люди, жила среди них, то разрастаясь, то усыхая, семья какого-то Шульги – древнего-предревнего Семенова пращура. По всей вероятности, потомки Шульги из века в век сеяли здесь рожь, ходили на Запорожье, воевали с турком-басурманом, да и с кем только не воевали. А бывало, что и между собой до смертной гробовой доски сражались. Но мало-помалу, из века в век, из рода в род, заселяли, поднимали к жизни Дикое поле, превращая его в плодородную ниву, в край щедрый и богатый, и засеяли, залили его колосистым, буйным морем пшеницы, наполнили гулом железа и стали!..
И быть может, лет триста или двести назад пришел в эти края первый Лутаков. Кто он был, его второй прапрадед? Рваная Ноздря из отрядов Самозванца, Болотникова или Пугачева? Беглец крепостной от лютой неволи барской? Или же какой-нибудь потемкинский солдат-горемыка, который отслужил где-то здесь свои двадцать пять да, не имея ни кола ни двора, ни матери старенькой, ни жены молодой, осел на земле, которая приветливо встретила его и стала родной... Кто он был, откуда, когда и как пришел, разве теперь отгадаешь. Ни в книгах дворянских родов, ни в гербовниках боярских фамилий имя его не значилось. Да что там гербовники, метрик обыкновенных и тех не сохранилось! Да так ли уж это и важно?
Главное – был такой, пришел, появился, принес свое честное имя, и оно вот сохранилось, дошло до нас через сотни лет. И где-то он здесь поселился, жил, работал, женился, видно, на какой-то молодой степнячке из рода Шульги, и вдвоем они поставили глиняную хатенку, посадили вишневый сад в чистом поле. А может, был он уже пожилым человеком и пошел в примаки ко вдове, муж которой так и не вернулся из турецкого или какогонибудь иного похода... Так или иначе, а пошла от них новая ветвь степная, соединив Лутаковых с Шульгами.
И пошла с тех пор и фамилия Лутаковых. Правда, только и всего, что фамилия, потому что дети их, как и все вокруг, разговаривали на языке матери. Да и отец быстро освоил этот язык. А уже во втором или третьем колене фамилия эта осталась только на бумаге, в поповских грамотках и списках воинских начальников. Давным-давно, с деда-прадеда окрестили их соседи-односельчане поуличному Латками. Латка да Латка! Гервасий Латка, Охрим Латка, Михаиле Латка и, наконец, Семен Латка...
То ли фамилию Лутаков на свой вкус подогнали соседи, то ли была еще какая-нибудь другая зацепка, в самом деле с латкой-заплаткой связанная, кто же теперь об этом ведает! А только спросит кто-нибудь посторонний в селе про Лутакова, так никто и не вспомнит. А Латку, как же, все знают: вон там, на Кривой улице, возле самого обрыва, живет. Сам Семен только в школе с удивлением узнал, что фамилия у него была Лутаков.
И долго еще с непривычки забывал откликаться на эту фамилию.
...И вот он, Семен Лутаков – Латка, потомок и наследник многих поколений, идущих от Шульги и Лутакова, – дома! Слева, километрах в десяти или, быть может, чуть поближе, – Жабово, дорога на Новые Байраки. Прямо впереди догорает в ночной тишине Солдатский поселок.
Справа, примерно в пяти километрах, там, где половецкий Кагарлык устремляется к славянской Синюхе, – Шляховая. А рядом, каких-нибудь три километра в сторону, – Паланка. Его, Семеново, родное село. И всюду люди... Свои, хорошие, советские люди. Знакомые, соседи, товарищи, друзья, далекие и близкие родственники, родня! И хотя они сейчас в тяжкой неволе и лютая смерть здесь, в далеком тылу, как и на фронте, каждый день заглядывает им в глаза, все равно Семен твердо убежден:
никаких "белых пятен" на самом деле не существует.
Семен среди своих, и он знает, что делать. Он должен добраться до родного дома и уже вместе с близкими начать поиски товарищей и налаживать работу, ради которой его и посылали во вражеский тыл. Он должен немедленно увидеть маму. Маму, которую он не видел вот уже три года и ровно два года не имел от нее никакой весточки.
Семен укладывает на дно рва парашют, потом, подумав, и мешок с вещами, присыпает все это сверху дресвой, глиной и камнями, маскирует сверху сучьями да сухим бурьяном, и вот он уже готов. Руки развязаны, лишний груз припрятан, при себе оставлены лишь оружие и сверток с питанием для рации...
Рассвет застает Семена уже возле Шляховой, в устье речушки. День он пережидает в подсолнухах. А как только начало смеркаться, сразу отправляется в дорогу и через каких-нибудь два часа, последив еще какое-то время за родным подворьем с соседского огорода, заглядывает в угловое окошко родной хаты... Только руку заносит, чтобы постучать, как вдруг так вот, с занесенной рукой, замирает, напуганный тревожной мыслью: "А что я скажу маме, когда она спросит про Петра? Как я смогу ей это сказать?"
В последний раз Семен был дома летом сорокового года, после окончания четвертого курса. Пробыл в селе почти два месяца и выехал из дому (он почему-то хорошо запомнил это) двадцать восьмого августа. Из МТС на станцию как раз шла грузовая машина. Провожал его Петро.
Зимой Петра брали на финскую. Возвратился он оттуда в марте, живой и невредимый. Только поморозил пальцы на левой ноге, и они долго не заживали. Даже еще и тогда, в августе, брат слегка прихрамывал. Работал он в своей же МТС трактористом. Пока машину готовили в дорогу, на улице у ворот собралось несколько знакомых хлопцев. Стояли возле буфета, пили пиво, угощали Семена, перекидывались словцом с молоденькой остроглазой продавщицей Матюшенковой Любкой. Девушка быстро, умело орудовала кружками, отшучивалась, а сама время от времени – Семен заметил это – стреляла быстрыми карими глазами на Петра.
Петро стоял немного в сторонке, стройный, высокий, красивый, и, казалось, вовсе не замечал ее взглядов...
А Семен, удавшийся в мамин, шульговский, приземистый, род, малость даже завидовал Петру, вспомнив, как мама однажды упрекала старшего сына: "Когда уж ты, Петро, женишься? Хочу иметь невестку в помощь и внука на радость".
Семен вспомнил об этом там, возле буфета, и тоже спросил: "А в самом деле, Петро, пора бы уж тебе и, же,:
ниться". – "И ты туда же! – как-то вяло улыбнулся Петро. – Хватит того, что мама... – г И добавил: – Да и невеста моя еще не подросла". – "А ты, пока подрастет, бери Любку! Видишь, как она стреляет глазами в твою сторону". – "Э"! – отмахнулся Петро и смутился, как девушка, у него даже уши покраснели.
Вот такой была у них с братом последняя домашняя беседа...
В первые недели войны, уже из армии, Семен написал домой одно, а потом и второе письмо. Однако ответа не получил. Примерно в конце июля всякая связь с родными прервалась. Родное село оказалось за линией фронта, на оккупированной территории. И эта временная оккупация тянулась вот уже ровно два года.
Прошлой зимой, после Сталинградского котла, дивизия, в которой служил Семен, с боями продвигалась вперед через заснеженные просторы донских степей, приближаясь к границам Украины. Ясным зимним днем Семен, задержавшись по каким-то делам при штабе, догонял свой батальон на попутных машинах. Снега выпали тогда глубокие, морозы стояли лютые. Дороги были перепаханы бомбами и снарядами, устланы трупами вражеских солдат, забиты сломанной и сгоревшей техникой.
Какой-то молоденький ефрейтор в засаленном белом полушубке провез его с десяток километров на легком зеленом "бобике", вытряхнув на мерзлых ухабах и проморозив на пронзительном ветру всю душу. Потом остановился неожиданно и объявил: "Конец, лейтенант, приехали!
Мне сюда. А ты пойди в село. Тут, видимо, есть какойнибудь КП. Глядишь, может, и повезет".
Машина стояла на ровном месте. Никакого села Семен не видел. Только, хорошенько присмотревшись, заметил, что от села остались одна табличка, припорошенные снегом бугорки и кучи обгоревшего железного лома.
Семен сделал несколько шагов, обходя это покореженное железо, идя вдоль того хаоса, который вроде бы должен был быть раньше дорогой или даже улицей, и впереди в балочке увидел обоз крытых брезентом грузовых машин. Они, кажется, только что остановились. Из кабин на снег повыскакивали водители, разминаясь и закуривая, сбивались в кружки.
"Куда машины?" – подошел к ближайшей группе Семен.
"А тебе, лейтенант, куда нужно?" – прикуривая толстенную рыжую трофейную сигару, вопросом на вопрос ответил низенький солдат в длинном расстегнутом кожухе и больших новеньких валенках.
"Туда", – махнул рукой в заснеженную степь Семен.
"А мы как раз именно оттуда... Жаль, сватами не будем. На вот, хоть закури с горя немецкий гостинец. Сам фон Паулюс угощал", – достал он из объемистого деревянного ящичка еще одну сигару.
"Благодарю, я, брат, непьющий с детства", – отшутился в свою очередь и Лутаков. И не успел еще отойти, как вслед за ним бросился высокий парень в тугих новеньких ремнях и с желтой кобурой поверх щегольского полушубка, с сержантскими погонами на плечах.
"Семен! Семен, эй, слышь! Семен, подожди!"
Семен сразу даже не сообразил, что это окликают его.
Отвык уже от такой формы обращения. Когда же, наконец, оглянулся, увидел: к нему бежит высокий, совершенно незнакомый человек со смолисто-черными усами на молодом, обветренном лице.
Не останавливаясь, налетел он на Семена, сгреб, смял длинными сильными руками, прижал к груди, оторвал от земли, крутанулся вместе с ним, снова поставил на снег.
"Мать родная, ей-богу, это ты, Семен! Ты или не ты?"
"Да я! – крикнул в ответ Семен, с трудом сдерживая слезы. Из-за этих проклятых усов он не мог узнать Петра, только по голосу догадался, что это он. – И откуда ты их взял?!"
"Кого?"
"Да усы же!"
"Тю! А я думаю... Еще с прошлой зимы. Привык уже.
Вроде бы не так губы мерзнут. Да и носу теплее".
Какое-то мгновение они стояли молча, похлопывая друг друга по плечу и осматривая сияющими, влажными от волнения глазами.
"Петро..."
"Семен..."
"И скажи ты... Нужно же, чтобы вот так, а?!"
"Вот и я говорю!"
Все это было таким неожиданным, ошеломляюще радостным, почти невероятным! Хотелось так много сказать друг другу, что в груди распирало, перехватывало в горле и словно совсем не было слов. Стояли оба бледные, широко улыбались – улыбки эти, казалось, вот-вот перейдут в слезы – и только помаргивали глазами.
"Семен!"
"Петро!"
"Вот это да!"
"Как ты, Семен?"
"Да вот, как видишь. Живой. А ты?"
"И я".
"Ну, а как же там... Как же там наша старенькая?" – совсем растерявшись, забыв обо всем, спросил Семен.
"А что там... – так же машинально начал было Петро.
И вдруг спохватился. Закончил тихим, грустным голосом: – Будем надеяться на лучшее. Может, как-нибудь и там все обойдется. Я же, Семен, знаешь, когда последний раз был дома? Второго июля, в сорок первом..."
А вдоль колонны от группы к группе уже летело возбужденное:
"Сержант Лутаков брата встретил... Сержант Лутаков родного брата встретил".
И кто им только сказал, что именно брата? Само оно в воздухе разлетелось или еще как? И уже кто-то отвинчивал крышечку баклажки, наливая в нее крутой донской самогон, а кто-то предлагал – как-никак, а такая встреча! – чистого спирта. А кто-то уже нарезал ломтиками мерзлое розовое сало. И встреча эта, оказывается, стала праздником не только для братьев... Каждый хотел хоть как-нибудь, хоть чем-нибудь участвовать в нем, прикоснуться душой, получить свой паек душевного тепла и внести свой взнос в такое радостное событие...
Даже и не заметили сразу, как где-то в голове колонны прозвучала команда трогаться.
"Семен, пиши! Обязательно пиши, не ленись", – уже нащупывая валенком ступеньку кабины, наказывал Петро.
"Да подожди! – спохватился Семен. – Куда же "пиши"?.. Глупые мы с тобой. О самом главном забыли!"
И лишь после этого обменялись номерами полевой почты, записав их на обрывках бумаги и завинтив в солдатские "смертные" медальоны.
"Ну, будь здоров, Семен!"
"Будь здоров и ты, Петро!"
Петро прислонился к щеке Семена своими теплыми и мягкими, будто детский чубчик, усами. А потом, уже высунувшись из кабины, на ходу повторил:
"Будь здоров, Семен! Теперь уже, видно, дома встретимся!"
"В Берлине, Петро!"
Минуту-другую Семен шагал еще рядом с машиной, потом следом за нею, а потом остановился...
До весны Семен получил от брата четыре письма-треугольничка. Писал ему и сам. А вот встречаться им больше не пришлось. Да уж и не придется. Никогда. Около двух месяцев не было от Петра ни слова. А потом вдруг пришло извещение. Где-то в районе Барвенкова... при выполнении важного задания...
Не дождется уже мама ни невестки, ни внука от Петpa. И что же он, Семен, ей теперь скажет? Как сможет сказать ей такое? "Нет! Ничего я сейчас ей не скажу!
Не видел Петра, не встречал. Пускай уж потом... Тогда вместе с победой... хотя и не легче, но все же... все же както не так..."
Когда Семен постучал в угловое окошко, а потом подошел к двери, потрогал за щеколду, мать тотчас же смело отодвинула засов. И спросила: "Кто там?" – уже после того, как дверь была открыта.
– Да тут к вам из Терногородки... Дело есть, ежели в хату пустите.
Она переждала минуту-другую. Помолчала как-то особенно, многозначительно. Не испуганно, не настороженно, а как-то иначе. А потом сказала совсем тихо:
– А почему же... заходите!.. Если с добром, то почему же...
Темные, до мельчайших подробностей знакомые сени, темная большая комната. За печью, за дверцей, задернутой одеялом, еле-еле заметная полоска света...
Мама снова заперла дверь. Войдя в комнату, спросила;
– А кто же вы, если из Терногородки, будете?
– Да, правду говоря, не тамошний... так...
– Ну, а ко мне кто же послал? Не Роман ли случайно?
– Да, может, и он...
Семену казалось, что мама говорила вроде бы с не-"
которым намеком или со скрытой улыбкой. Только в темноте он этого не видел. А когда провела его за печку, в освещенную кухоньку, стала спиной к старой, еще дедовской печи, лицом к неизвестному гостю, ее глаза, большие, темно-синие, как сливы, на какой-то миг стали словно бы еще больше. На один лишь миг. Потому что в следующий они уже скрылись за молодыми пушистыми ресницами.
– Господи! Чуяло же мое сердце!
– Что чуяло, мама?
– Так я и гнала!
– Что?
– А что это не иначе, как ты. Господи, сынок!.. Да тут же из-за тебя все вверх тормашками переворачивают!..
– Но почему же именно из-за меня?
– Ну, а из-за кого же еще? Как услышала я вчера об этом парашюте, так и подумала: "Не иначе, как он, Семен мой! Знаю я его, разбойника!.."
Она произнесла эти слова сдержанным и казалось даже спокойным шепотом, а сама тем временем шла к нему от печи нерешительными, шаткими шагами.
А он стоял оторопело на своем месте, и сердце у него вроде бы на куски разрывалось.
Мама – низенькая, сухощавая, непоседливая и острая на язык. Потому-то, видать, и родичи и соседи не Оленой и даже не Еленой, а лишь Ялынкой [Ялынка – елочка (укр.)] зовут. Только раньше была она Ялынкой по фамилии Шульга, а теперь Ялынка Латкина.
Словно бы и не очень, не сильно изменилась... Разве только похудела, осунулась, да голова... голова у нее стала белой как снег. А ведь мама совсем еще не старая!
Какая старость! Год или два за полсотни. Вот и все. Разве это старость? Тем более что и живость и характер, унаследованные от рода Шульги, так и остались ее, мамины...
Упала ему на грудь и разрыдалась. Беззвучно плакала, вздрагивая узенькими плечами, и, видно было, пыталась сдержать эту дрожь... И сдержала все-таки, оторвала лицо от груди сына и заглянула ему в глаза заплаканными, счастливыми, сияющими глазами.
– А тебя, сынок, никто не заметил? Как ты думаешь?
– Я, мама, осторожно, – уже не таился, не мог таиться Семен. – Я, мама, за грушей в саду Матюшенков часа два сидел... Тайком пробрался вдоль рва, от речки...
Видел, как вы за водой шли, потом фасоль вылущивали.
Будылья в хлев занесли...
Сжимал своей тяжелой рукой острые мамины плечики – плотный, широкоплечий, приземистый – и чувствовал себя совсем мальчишкой.
– Пахнет от вас, мама, чем-то домашним... Таким вкусным-вкусным... ржаным...
– Ну да, – улыбнулась сквозь слезы мать, – чем же еще пахнуть? Сегодня моя очередь на жернова... Да я целехонький день того... целую макитру жита перетерла!
Ну а ты, Семен, надолго ли?..
– Не знаю, мама...
– А не страшно тебе?
– Что, мама?
– Ну, прыгать... Хотя ты, правда, уже привычный, но тогда же было по-другому...
– Теперь мне, мама, ничего не страшно... Только, знаете, мама... Никто, конечно, обо мне тут и не думает. Следовательно, и нет меня здесь. А дядька Роман, выходит, дома? Тут, в Терногородке?
И вдруг, не дожидаясь ответа, только теперь спохватившись, восклицает:
– Подождите, подождите, мама... А вы о каком таком парашюте слыхали?
– Ну как же "о каком"?.. За Подлесным, возле Зеле~ ной Брамы, на дубу немцы вчера парашют нашли!
... – Ну, как же вы, мама, здесь живете?
Они сидят в кухоньке за низеньким столиком, ужинают – черствые, с отрубями ржаные лепешки, картофельный суп с фасолью, тыквенная каша. Семен расстегнул свою зеленую стеганку и пилотку снял. Автомат – рядом, на табуретке, пистолет и гранаты на поясе. Сверток с батареями возле правой ноги.
Ужинает, собственно, он один. А мать, подперев щеку сухим кулачком, всматривается неотрывно и жадно в сына. Не пропускает ни одного его движения.
Услышав вопрос, отвечает не сразу. Сидит какую-то минутку молча, словно бы обдумывая ответ, и лишь после этого тихо произносит:
– Да... какая там жизнь, сынок. Живу, как горох при дороге!
Мама без присказки не может. А раньше, молодая, еще и петь любила. Шьет что-нибудь – поет; на огороде – поет; прядет – снова поет. Только после того, как отца в тридцатом убитым с поля привезли, умолкла. Беда случилась вечером, когда возвращался он из Терногородки, из района... В годы коллективизации был он председателем комбеда. Хлебозаготовки тогда очень туго, с криком да с кровью проходили. Отец тоже, когда нужно, проявлял крутой характер... Одним словом, созовская лошадка уже затемно вернулась в село с пустой двуколкой, а отца нашли в Татарском яру... С тех пор Семен уже не слыхал, чтобы мать когда-нибудь пела...