355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Камянский » Звезды не меркнут
(Повесть)
» Текст книги (страница 5)
Звезды не меркнут (Повесть)
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 19:00

Текст книги "Звезды не меркнут
(Повесть)
"


Автор книги: Василий Камянский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Он кинулся туда, где ночью размещался штаб. За поворотом на отвесной круче стояли его разведчики, другие солдаты, командир с комиссаром – весь полк. Люди стояли тесно и молча, не заботясь о том, что их может заметить противник, и напряженно смотрели в сторону Маслова.

Атласов быстро поднялся.

Цепи, прижатые к земле недавним огнем, лежали неподвижно. 882-й полк успел все же зацепиться одним флангом за деревню. В зеленый домик на окраине перебегали из цепи солдаты.

По всему полю, изрытому воронками, виднелись маленькие фигурки убитых.

С пригорка за Масловом полз новый враг. Черный, длинный прямоугольник пехоты – до батальона – резко печатался на чистом снегу.

Поле молча, подавленно ждало его.

– Снарядом бы!.. – вздохнул бледный солдатик впереди Атласова.

– Нахально прет, гад! – прогудел рядом бас.

– Колонной, в открытую!

– Победители… У-у, гады!

– Снарядом бы, а?! – вздыхал бледный.

– Не будет снаряда! – рявкнул бас. – Штык примкни!

Но снаряд пришел.

Нетерпеливое, горячее шуршание послышалось в сером небе, притягивая сердца и взоры, и перед черной колонной блеснуло сизое перышко разрыва. Колонна остановилась: так идти или податься в сторону?..

– Еще! – попросило поле единой грудью.

– Скорее!..

Разрыв блеснул сбоку, вплотную к строю, и сжег сомнения врага. Черные фигурки брызнули врозь, потом сбились в кучу. В середину грянул снаряд… другой… сразу два! Еще два!! Еще!!!

Артиллеристы за рекой творили чудо: казалось, стреляют не две, а двадцать пушек.

– Драпают!.. – вдруг заголосил кто-то на весь косогор. – Браточки, ей-богу, драпают! Ура-а-а!..

– За Родину, урра!! – одним долгим голосом в сотни простуженных глоток ответило поле и – рвануло вперед.

Подхваченный тем неистовым нетерпением, что, как вихрь, взметнуло и бросило вперед все подразделения, Атласов бежал и все яснее слышал не вражескую стрельбу впереди, а нарастающий тяжелый топот многих ног за спиной. Лейтенант почти физически ощущал, как окрылившийся гнев сотен, их клокочущее трудное дыхание заполняют все кругом и словно приподнимают его над землей, толкают в спину и несут! Спроси его кто-нибудь в эти мгновения, куда он спешит, Атласов поразился бы нелепости и кощунству вопроса. Он спешил к черте, которую нужно было достичь как можно скорее. Где была эта черта – на поле боя или в душе, – он не знал. Но она была. К ней рвалось его сердце с первого дня войны…

А ноги несли Атласова на пулеметчика, что стрелял из-за плетня. Ствол пулемета на треноге задрался в небо, но фашист не замечал этого. Стоя на коленях, вцепившись руками в спуск, он бился вместе с пулеметом горячечной дрожью и строчил, строчил, словно хотел оглушить самого себя. А когда вдруг кончилась лента, он повесил руки вдоль зеленого туловища и медленно осел на пятки. Иссиня-бледное, грязное лицо его словно вытекло все через выпученные трясущиеся глаза. Но глаза эти видели не лейтенанта, занесшего приклад автомата. Что-то еще более страшное притягивало их.

Атласов оглянулся.

Все поле бежало на врага.

Молча.

И этот молчаливый бег был бесповоротен.

Лица у солдат были новые, незнакомые. С такими лицами останавливаются, и то не сразу, лишь наткнувшись на смерть…

Пронесся, обдав Атласова хрипом и ветром, длинный боец в каске поверх ушанки. Он так спешил, что, перемахнув через плетень, даже приклада не поднял: ударом валенка в лицо опрокинул врага, ухватил пулемет за ствол и помчался дальше.

«Нескладеха!» – узнал Кирилл солдата, что ночью футболил на льду каску, и долго смотрел ему вслед, пораженный чудом преображения.

А бой, подобно летнему степному пожару на ветру, стремительно летел широким фронтом за деревню, на бугор.

Приподнятое, почти праздничное настроение охватывало Кирилла Атласова не сразу, однако, а постепенно, точно радость забыла пути к его сердцу и теперь с оглядкой нащупывала их.

…Когда взвод разведчиков собрался, лейтенант повел его прямиком через яблоневый сад, изъеденный пулями, к зеленому домику, где по оси движения их полка должен был развернуться штаб.

На выходе из сада разведчик увидел землянку, прикрытую дрекольем, соломой и мерзлой глиной вперемешку со снегом. Из круглой дыры, заменявшей дверь, полз человек. Выбравшись на свет, он, держась за крышу, поднялся на широко расставленные, нетвердые ноги и стал озираться, готовый опять исчезнуть в норе. Человек был седоголов и страшно тощ, в незастегнутом рыжем кожушке. Наклонившись, он что-то крикнул в черную дыру, вскинул вверх руки неровно и слабо, как подбитые крылья, и побежал навстречу разведчикам мелкими шажками, старчески выкидывая в стороны колени.

Он остановился перед взводом, прижал кулаки к синей костлявой груди и глядел, обессиленный радостью. На его бескровном и вовсе еще не старом лице плакали глаза. И – сияли! Из них лился такой пронзительно чистый, ликующий свет, каким бывает только солнечный луч, брызнувший сквозь грозовую тучу. А губы тряслись, безмолвные. Человек упал на Атласова, со стоном прижал его к груди, потом, распахнув руки, запрокинул омытое слезами, оживающее лицо, шагнул навстречу людскому потоку, стрельбе, гулу – всему огромному, что возвращалось к нему вместе с родным советским солдатом, и закричал:

– Спасибо! Спасибо! С победой!..

11

Кирилл порывисто сел, чувствуя, как застучало у него сердце.

– В этом же все дело! Победа! – вслух сказал он и минуту сидел неподвижно.

Пчелкин дремал, опустив на колени кулачок с микрофоном, трое у огня тоже примолкли, склонив устало головы, и только дрова трещали, как сороки, перекидываясь звонкими искрами; да топала буря по крыше.

«Победу увидели мы в Маслове – впервые за войну. В этом все дело! – думал Кирилл, напряженно глядя в клочковатый мрак, пляшущий за полосой света перед топкой. – И там же в зримом образе перед нами раскрылся священный смысл войны, смысл наших мук…»

В его воображении возникли, заслоняя все, сияющие глаза советского человека в яблоневом саду, изъеденном пулями, – человека, возвращенного к жизни победой над фашистом. Кирилл потер вдруг похолодевшие ладони.

«Много, очень много мучительных километров шли мы в огне и дыму, пока увидели эти глаза! Но когда увидели, сами стали иными. – Ему тотчас же вспомнился нескладеха, орлом налетавший на гитлеровцев в Маслове, и он скупо улыбнулся. – Да, победа словно подарила каждому из нас крылья! За Масловом было Коптево, за Коптевом – Зайцево, Бредихино, Воскресенское… Дубна… Сегодня была Калуга. Но Калуга – только этап, а Маслово – начало, родничок, вдруг выбившийся на свет в гремящем Подмосковье. Теперь их множество. И если закрыть глаза, можно представить, как сотни таких родничков, становясь все шире и стремительнее, текут по дымной России и там, далеко-далеко у едва различимой светлой черты, сливаются в неоглядную реку. Победа!.. Сколько нас дойдет?»

Кирилл вздохнул и, стараясь не тревожить Пчелкина, поднялся на ноги.

«Мир! Какое это огромное слово. Его и осмыслить невозможно! Только подумаешь – и сердце сжимает щемящая боль. А ведь наступит время, когда все люди разом радостно скажут: „Мир!..“ Какой станет в этот день земля? Какими будут люди после войны? Хорошими должны быть – мудрыми, чуткими, щедрыми, как Родина, спасенная ими. Да, из такой купели выйдут только хорошие люди! Человек, которого убивали много дней подряд, будет очень любить жизнь и делать все, чтобы она стала прекрасной».

– «Река»! – внятно сказал Пчелкин во сне и облизал припухшие губы.

Кирилл тихонько взял его под мышки, чтобы уложить, но Пчелкин с тихим стоном разодрал мутные глаза и попросил виновато:

– Не надо, товарищ лейтенант…

– Ляг как следует и поспи, – шепотом, ласково велел Кирилл.

– Нет, нет, честное слово, нечаянно!..

Поправив свечу в фонаре, Кирилл вынул из планшета карту и, усевшись опять возле рации, начал обдумывать свой маршрут на Тихонову Пустынь, не сомневаясь, что приказ о разведке этой станции он получит с минуты на минуту.

Когда Пчелкин думал, что лейтенант не наблюдает за ним, он наклонялся к рации и кончиками пальцев касался маленькой фотографии, приклеенной над зеленым глазком настройки. С фотографии сдержанно, одними глазами улыбалась женщина лет сорока, с крупным приятным лицом – мать Пчелкина, работница московского метро. Фотографию Пчелкин получил два дня назад, перед самым штурмом Калуги, в письме, помеченном еще концом сентября. Кириллу запомнились сердечные и торжественные строки из этого письма: «Ненаглядный, родной Егорка! – писала Анна Флегонтьевна. – Нет, я не сержусь, что ты ушел не спросясь, тайком от меня, и ты больше не тревожь себя этим. Я только сперва испугалась: так ведь я – мать, а ты совсем дитя, и до призыва у тебя еще год был. Но и как мать я теперь еще больше горжусь тобой. Благославляю тебя, сынок, и говорю: ты еще не рабочий, и не инженер. Ты только мог быть любым из них. И ты будешь, кем захочешь, когда победим фашиста. А без этого все равно никем не будешь, потому что и жизни нам не будет. Так воюй храбро, сын мой! Да хранят тебя Родина и мои слезы!»

Пчелкин нежно касался фотографии и прижимал кончики пальцев к губам… Затем звал все более сонным голосом:

– «Река», «Река»! Я – «Чайка»…

Наконец тенорок его совсем оборвался, кулак с микрофоном снова упал на колени, белая стриженая голова поникла, как подсолнух.

Кирилл бережно уложил радиста. «Да хранят тебя Родина и мои слезы!» – про себя повторил он строку из письма и подумал со вздохом: «Сколько матерей в России теперь шепчут такие слова».

Взял из холодного кулачка микрофон, надел наушники.

Тоненькие свисты прокалывали беспредельность. Рядом дышало что-то неведомое, опасное. Первобытная буря шла по России – стлала белую постель убитым, терзала живых. За бурей, за сугробами, за пламенем где-то молчала «Река».

Тоска тяжелой лапой взяла Кирилла за сердце. Он кинул на рацию наушники, посмотрел вокруг. Хлам, грязь, ненавистный запах врага… Ему вдруг представилось, что весь мир теперь, как этот разбитый полустанок. «Когда, когда это кончится?!» – подумал он и с трудом удержался от стона…

12

Трое у печки сидели, примолкнув, завороженно глядя в огонь. Пастух из Казахстана – Кулибаев Гайса, кубанский хлебороб Павло Доля и рабочий-тверяк Миша Андреев. Пятна света и черные трепетные тени бились на покрасневших сонных лицах, то густели, то блекли и ускользали. Тепло вливалось щедро в могучие изнемогшие тела, и хмельная дрема обнимала солдат. Хорошо было! Даже думать не хотелось, страшно было думать, что где-то сейчас в метельном поле идут товарищи, бьет их снег, бьют пули. Раненые коченеют и медленно тонут в сугробах…

Круглый уголек упал на ладонь старшины. Он покатал его, как горошину, кинул. Тихо спросил, кладя на плечо маленькому казаху свою пудовую длань:

– Уморился, Гайса?

Сапер улыбнулся кротко и застенчиво. В раскосых щелочках перекатились влажные черешенки, бархатно погладили постаревшее, в светлой щетинке, лицо старшины, столкнулись с его шалыми глазами и опять ускользнули в недоступную тоскующую темень девичьих ресниц.

– Немножко шибко уставал, Павлуша.

– Думаешь все?

– Дома был…

– Зря мучаешь себя. Поверь, скоро придет письмо. Придет, и окажется: усе в норме! Да як же иначе, Гайса? Что у вас там, в селе вашем, людей добрых нет? Или, может, советской власти не стало? Усе ж есть, категорически! И братикам допомогут, и тебе отпишут, случись беда. Потом же сам комиссар послал туда бумагу!

– А Гайса нет письма. Полгода – нет!

– Так и дорога до вас не близкая! Я сам уже месяц листа з дому не держу. Другой раз так за душу возьмет– прямо б на шматки рвал почтарей, а подумаю – и сердце охолонет. Ну какая теперь почта?! То нас окружали, теперь мы окружаем. По тридцать-сорок километров рвем в сутки. Поспеешь за нами? Да еще в таких снегах!

– Гайса письмо нужен, Павлуша.

– Оно так-то!.. Закурить хочешь?.. Ну, вольному воля! Ох, и не люблю я, что ты такой индивидуал! Все молчишь, не куришь, водку не пьешь. Трудно ж тебе! Какая солдату радость еще?

– Точно! – зевнул Андреев и потянулся с хрустом. – Убьют, и такой не узнаешь.

– Гайсу не надо убивать.

– Чудак человек, кого надо? А только на войне чего не случается.

– С Гайса не случится! – В голосе казаха зазвучал гнев. – Гайса головой воюет, а не как вы с Поддубный – сердце один слушаетесь. У Гайса – шесть братьев в Сагиз-кишлак. Совсем еще маленький люди. Мать умер. Отец шибко больной. Как жить будут?

Старшина достал из-под халата большой, синего шелка, расшитый кисет.

– A-а, подарочек с тыла! – оживился Андреев и шумно потянул носом воздух, словно принюхиваясь к тому, что было в кисете. – Вкусное, должно быть! В Калуге я видел у начпрода полные сани таких кулечков.

– Штучку он… уступил! – ухмыльнулся старшина. – В счет того, что нам причитается…

В кисете были безопасная бритва, флакончик одеколона, два носовых платка и записочка, в которой неведомая, но сразу ставшая близкой разведчикам О. С. Сорокоумова (Москва, Плющиха, № 55) ласково поздравляла «дорогого защитника» с Новым годом и наказывала беспощадно громить фашистов. В бумажном пакетике оказалось еще несколько пряничков домашнего приготовления – несколько кусочков серого, крепко запеченного теста, нарезанного в форме сердечек.

– Шлют вот… – дрогнувшим голосом сказал старшина, держа на широченной ладони крохотный пряничек. – А дома, может, детям и хлеба не хватает…

В глазах его сверкнули слезы. Пряча их, Доля опустил голову.

– Возьми!.. – через минуту положил он кисет на колени Гайсе. – А мы закурим. Закурим, сержант? Ты не откажешься, знаю.

– А зачем отказываться? – удивился Андреев. – Мы даже с полным нашим удовольствием!

– Жадный ты, хлопец! На тебя и махры не напасешься.

– Верно! Мы, Андреевы, до всего жадные. Что покурить, что выпить, что поесть. Особенно поесть люблю! – Сержант обстоятельно свертывал огромную цигарку, стараясь не замечать насмешливо зоркого взгляда старшины. – И работать я тоже ужасно как люблю. В депо, бывало, две нормы в день – как закон! Если бы не война, уже в бригадирах ходил бы, факт. Ну, я догоню!.. Может, мы и чайку организуем к пряничкам, товарищ старшина? – неожиданно предложил он. – Вы, известно, не так чтоб любитель этого дела, а оно не вредно, особенно с такого мороза. Очень даже не вредно! А заварочка у нас имеется. Заварочка – такое дело, что всегда при нас, да-а!.. Благодарствуем за табачок! Солидно курнем! А котелочек мы добудем у Мироши. Как, товарищ старшина?

– Полцигарки назад, хлопче!

– Павел Тарасович, с утра не куривши!..

– Сыпь, кажу! Ще вопрос, когда теперь начпрод догонит нас. Снегу намело – танки тонут. А курить ты захочешь и сегодня не раз. Не заставлю ж я героя Калуги смоктать навоз!

Старшина показал Андрееву пачку трофейных сигарет в желтой обертке с черными готическими вензелями и размахнулся, чтобы кинуть ее в печь. Однако раздумал:

– Черт его знает, когда и вправду начпрод догонит…

– Ну ладно!

Покряхтывая, будто ему рвали зуб, сержант отсыпал махорку в кисет.

– Вот и гарно, Миша! У нас с тобой усе по доброму согласию!.. А котелочек, и правда, возьми у Мироши. Та не разбуди!

Но Мирон Избищев не спал. Он сидел на полу, между печкой и дверью, обняв колени, уперев могучую спину в черные бревна стены, и смотрел на трофейный валенок, задравший перед ним широкий нос. Смотрел и думал. Кому другому его мысли могли показаться наивными, а для Избищева они были очень важными. Может, именно в этот час раздумья он и признал себя, наконец, солдатом, хотя священное звание это и носил четвертый месяц. Да ведь звание – не шинель, Мирон понимал это и мучился из-за своей, как он считал, солдатской ненастоящести. Ему все казалось, что он не такой солдат, как его товарищи, а хуже: мягче сердцем, слабее духом, и что этим он в чем-то обманывает их. Вон Поддубный. Тому и пленный попадется на глаза – так он прямо белеет от злости, а у него, Избищева, этого нет. Сколько «языков» прошло через его руки, и всякий раз он только с дурацким любопытством разглядывал чужого офицера или солдата– того, что вот сейчас старался убить его – и уже чувствовал к нему не злобу, а только тревожное любопытство. Силился и не мог представить, что вот этот человек и есть тот гнусный, жестокий враг, который принес Отечеству столько страданий и которого надо ненавидеть и уничтожать беспощадно. Нет, этой священной ненависти у него было еще мало! Были щемящее недоумение и стыд за человека…

«Человек – это звучит гордо! Человек – самая большая ценность на земле», – учили Мирошу и школа, и вся советская действительность. Привыкнув за свои двадцать четыре года соотносить эту великую гуманистическую формулу с советским человеком, в котором он ни разу не обманулся, – с человеком, который, видя свое назначение на земле в том, чтобы творить людям добро, героически созидал социалистическое общество, с человеком, которого общество почитало за его труд на благо коллектива, за преданность Родине, прокладывающей человечеству путь к счастью, Избищев как-то незаметно для себя начал переносить это гордое, торжественное звание Человек и на всех людей, стал наивно представлять всех людей на земле похожими на советского человека. И эта неосторожная душевная щедрость помешала ему сразу разглядеть звериную сущность фашиста, враждебную самой человеческой природе.

Огромные и жестокие события, в пекло которых попал Мирон с конца лета, потрясли его. День и ночь низкий земляной гром бомбежек, горящие золотые нивы и сады, гибнущие, как богатыри, города, и черные километры на восток, все на восток, и убитые вчера и сегодня, в траншеях и на дорогах – все это воспринималось им как страшный сон! Понятия «фашизм» и «война» в его оглушенном сознании слились в один образ, и в этом образе долго не было ничего от человека. Это было Нечто – непостижимо большое, железно-огненное, беспощадное: слепая, всепожирающая машина. Человека в ней не было! Не мог Мирон сразу отождествить этот образ слепой машины с реальным обликом врага, которого он убивал или пленил в сражении, – с обликом человека, нередко с таким же, как у самого Мирона, тяжелыми, натруженными руками и лицом без всякой особой капиталистической мечты. На этом лице он видел только мольбу о пощаде…

Но чем дальше на восток шел Избищев, а за ним неотступно шли гитлеровские орды, тем все очевиднее становилось ему, что человек человеку рознь, что есть он, Мирон Избищев, советский человек, который защищает Родину и социализм – светлый мир, несущий людям свободу, благополучие, культуру, и есть человек в танке со свастикой, вероломно напавший на этот новый мир, человек, борющийся за капитализм, принесший людям фашизм и эту страшную войну.

«И тут, пожалуй, не важно, какие у тебя руки, – все чаще думал Мирон, – а важно, что ты делаешь этими руками, что ты несешь ими людям: радость жизни или смерть…»

Желтое пятно враждебно светилось на широком носу валенка. Когда вздрагивало маленькое пламя свечи в фонаре, пятно шевелилось, ползало, словно валенок брезгливо морщился, хотел выше задрать нос.

Это сердило Мирошу, мешало думать.

Если бы это соломенное страшилище было сделано кое-как, если бы мастер, чьи руки творили его, выразил чем-нибудь свое отрицание этой затеи, свою насмешку над нею, валенок, возможно, и не произвел бы на Мирона такого впечатления. Но уродец был сделан «честно». Кому же, как не Мирону, было понять это! Каждая соломинка, скрученная в виде толстой нити и туго переплетенная с другими такими же соломинками, каждый стежок крепкой, надежно просмоленной дратвы, положенный на два миллиметра от края идеально обрезанной новой кожи, которой были обтянуты верх голенища, носок и задник; каждый железный гвоздик, вбитый так, что широкая квадратная шляпка соприкасалась углом с соседней и вместе они образовывали рант, намертво прикрепляющий головку к подошве, и, наконец, сама эта деревянная массивная подошва, отполированная до темного глянца, – все это говорило о труде умелом и сильном, о руках, наследовавших рабочий опыт многих поколений. Словом, это была та работа «на совесть» – надежная и ладная, цену которой Избищев знал и любовь к которой у него была кровной и безотчетной, как любовь к родной Волге. Но было в этой работе и обидное что-то для него, что-то холуйское, глубоко враждебное его душе потомственного мастерового, творца, одного из тех, кто делает вещи простые и нужные, которые радуют человека, служат долго и честно, переходят от дедов к внукам как эстафета поколений на бесконечном пути народа к лучшему.

«Рукам работа – душе праздник», – внушал Мироше с детства его отец и учил делать сапог, «чтоб веселым был и обнимал ногу, как песня душу». Любил песню Корней Избищев! Знаменитейший мастер, организатор и первый председатель калязинской артели «Красный сапожник». И веселое озорство любил. От него и погиб в тридцатом году, когда вздумал под хмельком поозоровать в ледоход с матушкой-Волгой. Но больше всего любил Корней дело. Переливал в него всю свою веселую силушку, все тепло щедрого сердца. Работал азартно, наслаждаясь трудом. Мял и гладил кожу, кроил, тачал, играл молотком хлестко, с одного удара вгоняя шпильку в подошву, пел и не забывал повторять сыну: «Зорчей гляди, Мирон! Дерево гляди в плодах, человека – в делах. Окромя – ничего нет!» И любовался своей работой, радовался красоте ее и той ответной радости, какую принесет она другому…

«А эта работа, валенок этот, какой душе праздник? Кому в радость? – с обидой думал Мирон. – Какие холодные, жестокие люди сказались в этом безрадостном деле!»

Медленно перед ним пошли его «языки». Отчетливо, как наяву, он видел каждого в отдельности и всю их понурую, виноватую толпу. «Они?..» Он смотрел на них уже без любопытства, с пренебрежением и знал: они. «Но ведь и бомбы, и огонь по советской земле тоже они! Их жестокое дело… Бомбы, огонь… война!.. – Мирона обдало жаром – Война?» Ошеломленный выводом, он попробовал вызвать в воображении знакомый страшный образ: слепую всепожирающую машину – и не смог. На развалинах, в дыму он видел только эту зловещую, обшарпанную толпу. «Окромя – ничего!..» Впервые Мирон постиг смысл отцовских слов: на земле – только человек и его дела, «окромя – ничего!»

Бледное личико калужской девочки, с глазами, налитыми мольбой, возникло перед ним, и он вновь ощутил всем могучим телом голубиный трепет ее сердечка: «Дяденька красноармеец, не уходи больше, нам страшно!..»

Он рванул с головы ушанку, затылком прижался к холодному бревну. Чтобы не видеть ничего, закрыл глаза. Но тотчас же увидел валенок – еще более огромный и нелепый, чем в действительности. Валенок стоял посреди ночного снежного поля, мрачный, как гроб, а в этом гробу топтался скрюченный морозом черный убийца в высокой фуражке. Круглыми, как у филина, глазами фашист следил за Мироном, вцепившись пальцами в плоский автомат, готовый стрелять, стрелять, стрелять во все живое на земле…

И впервые за войну Мирон Избищев почувствовал себя так, будто кто-то милосердный вдруг развязал ему руки. Он вздохнул с облегчением, поднял их, надежные свои руки с плоскими бугорками отполированных мозолей и беспощадно обрушил на плечи врагу…

– Ты очумел?! – вскрикнул Андреев, от неожиданности чуть не проглотив цигарку.

Оба, держась друг за друга, поднялись.

– Почудилось во сне, или чего?.. – с обидой спросил сержант, поводя занывшими плечами. – Угробить мог! – Правая рука его, запущенная под халат Избищева, не выпускала дужки котелка. – Чего вызверился? Котелочек дай!

Мирон молча взял его пониже локтей и рывком, как горячий чугунок на плите, отставил в сторону.

– Вот! – ставя соломенного уродца перед старшиной, сурово сказал Мирон. – Сожги!..

Подернутые дымкой шалые глаза Доли нехотя скользнули по каменному лицу великана, встретились с его ожесточившимися глазами и сразу стали ясными и зоркими.

– Нет! – сказал старшина и тяжело положил руку на валенок. – Нет, друже! Палить его в печке не треба. Раз это такая добрая наглядная агитация, мы сбережем ее комиссару. Понимаешь, солдат? В полку еще немало таких, как мы с тобой, сыроватых Мирош…

– Понимаю…

– Вот и гарно! А котелочек все-таки дай.

Андреев убежал за снегом.

– Избищев! – позвал от рации лейтенант. – Подежурь-ка за Пчелку.

Подойдя к печке, Атласов присел, обнял за плечи Гайсу и старшину и залюбовался яркими завитками пламени.

– Надо бы сменить Поддубного, – сказал он, когда буря сильно тряхнула халупу. – Замерзнет наш Альбатрос…

В этот момент, второпях гремя пустым котелком о дверь, вернулся Андреев.

– Товарищ лейтенант! – с порога крикнул он. – Поддубный слышит голоса. В лесу, за поселком…

– Останешься тут, старшина! – поднялся Атласов. – Доложишь обстановку, когда штаб ответит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю