Текст книги "Тропинка в жизнь"
Автор книги: Василий Митин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Митин Василий Иванович
Тропинка в жизнь
Митин Василий Иванович
ТРОПИНКА В ЖИЗНЬ
ПОВЕСТЬ
В книге собраны повести и рассказы рязанского прозаика Вас. Митина, написанные на автобиографическом материале, рассказывающие о жизни крестьянства в первые годы Советской власти о нелегкой работе чекистов в период становления Советского Социалистического государства и в годы Великой Отечественной войны.
ЯГОДА ЗЕМЛЯНИКА
Мы с Николкой возимся на меже в поле у самой деревни. Бережно срываем чашечки-листочки со слезинками росы и осторожно, чтобы не пролить, скатываем водичку в раскрытые желтые клювики птенцов.
Жаворониха проносится над самыми нашими головами и садится на межу в двух шагах от нас: думает, мы будем ловить ее, а птенчиков оставим в покое.
Птенчиков мы напоили и побежали от гнездышка прочь. Жаворониха села к гнезду и по виду успокоилась.
На меже в цветущем разнотравье растет ягода земляника, духовитая, сладкая. Собрать бы ее в бурачок, потом снести в город и продать. Но бурачков у'нас нет, и ягоды летят прямо в рот. Мы с Николкой знаем, что объедаем своих: ведь в городе за одну чашку ягод барыни дают по две, а то и по три копейки. Съели мы никак не меньше, чем по две чашки. Значит, на восемь копеек, а в лавке за эти деньги дали бы полфунта сахару. Если набрать восемь чашек-аршин ситцу, на рубаху надо три аршина. А что? За неделю на новую рубаху можно заработать запросто. Что-что, а копейки считать мы с Николкой научились еще до школы.
Договорились взяться за промысел сегодня же. Вот сбегаем домой за бурачками – и по ягоды.
Дома что-то неладно. На пороге раскрытого амбара сидит дядя Ефим, и ругается с моим отцом.
– О чем они? – тихонько спрашиваю маму. Она стоит в сенях и утирает слезы.
– Ефимко.делиться задумал. Как жить-то будем?
Дядя Ефим неженатый, намного моложе моего отца, а у нас полная изба едоков: я и три сестренки мал мала меньше. Старше меня только Наташка, а ей девять годов. По тогдашнему закону все делят пополам между братьями, дети и жена не в счет. Были у нас старая кобыла, корова и телка, две овцы, изба ветхая да срубы для новой избы. Все поделили: нам досталась кобыла, дяде корова, нам телка, ему две овцы, нам старая изба, ему срубы, нам хлев, ему амбар. Землю тоже пополам поделили.
Мама голосила на всю деревню, а деревня-то наша всего-навсего четырнадцать дворов.
– Чем я теперь свою ораву .кормить буду без коровы?
– А без лошади мы сдохнем с голоду! – кричал отец и страшно ругался.
Младшие сестренки держались за мамин подол и тоже ревели, не понимая смысла происходящего.
У избы собрались соседки и жалостливо, утирая слезы фартуками, приговаривали: "Горе горькое, горе горькое..."
Ефим в амбаре прибирал доставшиеся ему горшки, ложки, корзины, чашки.
Мы с Николкой, прихватив бурачки, убежали на лесные полянки, где росла земляника. До вечера набрали не меньше чем по пяти чашек.
– Мама, – закричал я, вбегая в избу, – смотри, сколько набрал! Давай снесу в город, а на деньги молока купим, чтобы эти не ревели.
Сестренки притихшие. У мамы глаза красные, опухшие. И она улыбнулась:
– Вот какой кормилец растет у нас!
УЧИЛИЩЕ
Осенью мы оба с Николкой пошли в училище босиком. Это только две версты. К зиме Кольке сапожки посулила тётка Татьяна, что замужем за приказчиком у купца Серкова. А мой отец сказал, что через какихнибудь две-три недели он сам сошьет сапоги из телячьей кожи.
Отец у меня малого роста, чернобородый и ходит, словно подкрадывается. И откуда у него такая походка? В деревне ему дали обидную кличку-прозвище Петушок, а всех нас прозывали Хромовичами. Говорят, кто-то из наших предков был хромой, от него и пошло прозвище. Отец брался за любое дело и ничего по-настоящему не умел, кроме обычной крестьянской работы. Тут он был неутомимым. С моими сапогами получилось так. Кожа, выдубленная отцом, гнулась только в мокром виде. Шил отец сапоги на одну колодку: это значит, не было ни правого, ни-левогооба на любую ногу. Сшил, а сапоги не лезут-в подъеме малы. Сапожник-самоучка злился, ругался, разбросал по углам, свои нехитрые сапожные инструменты. Кончилось тем, что разрезал сапоги в подъеме и вшил заплату вроде буквы "О". Посмеялись ребята над моими сапогами, но недолго: всякое видали.
Училище четырехклассное церковноприходское находилось в деревне Комолово. Размещалось оно в просторной деревенской избе с пристроечкой для наставницы. Как войдешь из холодных сеней в избу, сразу направо-два ряда парт для третьего и четвертого классов, а слева в три ряда парты первого и второго.
Их было больше: мало кто из учеников досиживал до четвертого класса. Грамоте обучала одна Анна Константиновна, закону божьему учил отец Петр тишайший священник. Он был с нами ласков, добродушен, никому не ставил плохих отметок и не дрался.
А вот когда его, по случаю нездоровья, заменял дьякон, мы дрожали. Гремел злой бас законоучителя, слышались робкие всхлипывания учеников, к которым простиралась карающая длань отца дьякона. Анна Константиновна-дева лет тридцати-была религиозна до фанатизма, с нами обращалась тоже неласково, линейку в ход пускала, за уши драла и на колени ставила.
Как-то Шурка Воронин спросил учительницу:
– Анна Константиновна, у нас дома говорили, что отец дьякон ходит к вам ночевать? Врут, поди, ведь у него своя квартира в поповском доме.
Наставница затряслась, покраснела, схватила Шурку за волосы и вытащила в сени.
Шурку из училища не исключили, а мой отец так рассудил:
– Тебя бы за такое выгнали, а богатым все можно.
Отец Шурки был богатым: лавочку держал и был волостным старшиной.
Самое радостное время-это рождественские и пасхальные каникулы. В первый день рождества ходили "христославить". Нам подавали: где по конфете "Детская карамель", где по перепечке (малюсенькая лепешка из житной муки), а кто подобрее, тот оделял медными копейками. В пасхальную неделю-другое развлечение: колокольня. Можно было звонять, умеешь не умеешь, во все колокола.
Зимой по воскресеньям иногда ставились туманные картины. Чудо из чудес! На белом полотне появлялось красочное неподвижное изображение на историческую или религиозную тему. Анна Константиновна, рассказывала, меняла картинки, давала объяснения. На эти представления приглашались и родители.
На переменах мы бегали сломя голову, дрались, кричали. Так ведут себя все школьники и во всех школах. На большой перемене каждый доставал из холщовой сумки свою еду. Почти у всех было по куску черного или житного хлеба, посыпанного солью, и только у богатеньких появлялся тресковый рыбник или даже кусок отварной солонины. Вокруг такого стоял неуемный гул: "Дай, дай, дай, мне, дай!" Крохотными щипками тот оделял двух-трех своих приятелей и съедал на наших завистливых глазах свой рыбник.
Учеников было что-то около тридцати: пять – семь девочек, остальные мальчики.
Иногда в сорокаградусные морозы и в пургу мы оставались ночевать в училище. Это были веселые вечера! Соберемся у большой печки, дрова трещат, угли выскакивают на железную подтопку, а мы их голыми руками снова в печку. По очереди рассказываем страшные сказки и бывальщины, слышанные дома, о разбойниках, о домовых, о покойниках...
Сторожиха раскидывает на полу большую охапку соломы, от нее идет морозный пар, и мы – спать вповалку.
ГУСТНИ-ХРЯСТНИ
Церковноприходское четырехклассное училище мы с Николкой окончили с похвальными листами и получили по евангелию в тисненом переплете. Эта книга хранилась у меня до революции, а потом пошла на цигарки: бумага в ней тонкая, а другой не достанешь.
Жили мы бедно, скаредно, голодно, но так, чтобы хлеба хватало до нови, а картошки, грибов и ягод – на зиму. Далеко не последнее место в нашей еде занимали овсяная каша и брюква, пареная и сушеная, из которой варили сусло.
Летом отдыхать некогда. Тяжело пахать сохой и боронить деревянной бороной на ленивой кобыле, а еще тяжелее в сенокос. От зари до зари на пожне. Утром по росе машешь косой, под полуденным солнцем сгребаешь сено, а вечером-стог метать. Над тобой тучи комаров и мошкары. Она лезет в нос, в рот, за ворот рубахи. В жару донимают слепни, они жалят и через рубаху больно, словно собаки кусают. Волдыри вскакивают от их укусов. Потом начинается грибная пора. Рано утром по холодной росе, иногда и по инею, босиком отправляемся со старшей сестрой и отцом по рыжики. Каргопольские грибы-рыжики славились в питерских ресторанах и в богатых домах. В ресторанах за один гриб в счет ставили по гривеннику.
У нас осенью по деревням разъезжали прасолы и скупали соленые, самые мелкие, размером в пятак, по пятнадцать копеек за фунт. Крупные мы солили для себя, а мелкие отдельно – на продажу. За утро наберешь мелких фунт, от силы два, крупных побольше.
Как только солнышко начинает пригревать, мы бе^жим домой. Надо жать овес или жито. До дождей управиться бы с уборкой. Не дай бог дожди начнутся, все на поле сгниет.
А мне одиннадцать лет.
Каждую свободную минутку, а эта минутка наступала поздно вечером, я читал все, что под руку попадало. Летом у нас ночи светлые, огня не надо, а зимой читать приходилось только при лучине, когда мать и сестренки сидели за прялками или сшивали беличьи шкурки. Была у нас в городе предпринимательница, по фамилии ее никто не звал, а только скорнячихой.
Бабы брали у нее в мастерской беличьи шкурки, зашивали прорези, сшивали в меха. За один сшитый мех из сотни шкурок скорнячиха платила по пять семь копеек. Самая проворная швея могла заработать за день двенадцать пятнадцать копеек. И то хлеб!
Я тоже научился шить меха и в каникулы зарабатывал три копейки за долгий вечер.
Читал я Николкину "библиотеку" – приложения к "Биржевым ведомостям". В этих приложениях было много непонятного, но запомнились описания судебных процессов по делам Нечаева и Кравчинского-Степняка. Приложения эти Николкина мать, Марья Глебовна (в деревне ее звали Глебихой и всю семью Глебихины), таскала от своей сестры Татьяны-женщины вальяжной, одетой под барыню, но неграмотной. Муж ее, приказчик Серкова, выписывал газету, подражая хозяину, а сам не читал.
Семья у Глебихиных такая: дед, отец, мать и четыре сына. Дед огромного роста, николаевский солдат, прослуживший царю и отечеству двадцать пять лет.
Старый-престарый, злой-презлой, порол всех ребят, кто под руку попадется, ремнем. Подвертывались мы редко: дед и летом почти не слезал с горячей печи, так что поймать нас ему было не под силу. За огромный рост его прозвали Бардадымом. Отец Кольки – Пеша – служил сторожем земской больницы. Получал что-то около трех рублей в месяц на больничных харчах. Все жалованье пропивал на чаю. Это был особый вид запоя. Раньше он работал на водочном заводе, а к водке не пристрастился, поступил в больницу и стал увлекаться чаем. У него в сторожке постоянно кипел маленький самовар. Четвертка чаю уходила за день.
Старший брат Кольки, Костя, служил мальчиком у купца Серкова-дядя пристроил, приказчика из него готовили. Два младших – Андрюшка и Васька еще не ходили в школу. Все ребята были роста небольшого, но крепко сбитые.
У Глебихиных была коровенка и лошадь, настолько тощая, что Пеша прозвал ее Суррогатом по наклейке на фруктовом напитке, который однажды он пил вместо чая.
Глебихины ребята были моими друзьями. Избы наши стояли рядом. Зимой босиком по снегу в лютый мороз бегаем то они к нам, то я к ним, и сразу на печь, на горячие кирпичи.
Дразним друг друга:
Густни-хрястни
У нас квашня,
Чтоб жижа да вода
У Хромовичеи была.
Так пели Глебихины ребята про нас-Хромовичевых. Я старался их перекричать:
Густни-хрястни
У нас квашня,
Чтоб жижа да вода
У Глебихи была.
Дружба дружбой, а дрались часто. Мне попадало больше: я один, а их трое, бить меня им было сподручнее. Бились без злости и сразу мирились. Чаще всего братаны дрались между собой.
ВТОРОКЛАССНОЕ
Анна Константиновна сказала моему отцу, что у меня есть способности, что мне надо учиться дальше, что я потом могу в люди выйти. Законоучитель отец Петр такого же мнения. Он говорил, что хорошо бы определить в духовное училище. Но принимают туда только детей духовенства и, в' исключительных случаях, детей церковных старост. Под такие категории я не подпадал. А мой отец рассудил так:
– Туда тебя, Ванька, все одно не пустят: попы своих робят наплодили вдосталь. Пойдешь в училище к Ершову. Худо-бедно, а кормить будут. Года через два можешь поступить писцом в волостное правление, а там недалеко и до волостного писаря. Ни дьячка, ни дьякона из тебя не выйдет – голосу нету.
И верно, не было у меня ни слуха, ни голоса.
– Ты не прикидывайся нищиму-говорил отцу Егор Акимович Ершов начальник училища, что рангом выше четырехклассного церковноприходского: оно было шестиклассным. – Знаю, что не богат, а по миру не ходишь. Приму твоего Ваньку, пусть учится, и кормить помаленьку будем.
Егор Акимович знал моего отца, потому что отец много лет был в работниках у каргопольских купцов, а городишко маленький и все на виду.
В интернате второклассного церковноприходского нас было десять учеников из деревенской бедноты. Родители вносили в продовольственный фонд интерната на учебный год по мешку картошки и по пуду ржаной муки. Остальные расходы по интернату покрывались " за счет благотворительности купцов, чиновников и зажиточных мещан. Стоило им это недорого, но зато тщеславие удовлетворялось.
Кормили нас так. Утром по куеку ржаного хлеба, картошка в мундире и соль без нормы. Запивали заваркой из брусничных листьев. В большую переменуобед: уха из сушеных ершей, окуньков и сорожек (сущиком называлась). Это в постные дни. А в иныесуп из требухи и по чашке каши из житной крупы с постным маслом. По большим праздникам была пшенная каша со скоромным маслом и кружка чаю с пиленым куском сахара. Вечером на ужин снова картошка, по куску черного кислого вкусного хлеба и чай брусничный. Жить можно. Дома бывало куда голоднее.
Когда я рассказывал дома о нашем рационе, сестренки завидовали. "Еще бы, так-то и мы учились бы".
Классы размещались в верхнем втором этаже в двух больших комнатах: в одной-первые-четвертые классы, во второй – мы, старшеклассники, – пятый и шестой. С младшими классами занималась Ираида Николаевна – жена Егора Акимовича, со старшими– он сам. Квартировали супруги Ершовы в нижнем этаже, и мы – интернатские – всегда были под присмотром учителей.
У нас в общежитии стоит большая "печь. Она обогревала нас в зимнюю стужу и парила в осенние и весенние неморозные дни. В ней наша кормилица тетка Марья готовила пищу и выпекала хлеб для наших нетребовательных и всеядных желудков. Рядом с печью устроены нары, на них постланы тюфяки из мешковины, набитые соломой, в головах такие же соломенные подушки. Укрывались на ночь мы своими полушубками и кафтанами.
Третья часть кухонной площади была отгорожена для тетки Марьи с ее белокурой дочкой Леночкой.
Дверей в перегородке не было – только проем, занавешенный домотканым пологом. Там, за перегородкой, стояла широкая деревянная кровать с белыми пышными подушками, покрытая разноцветным одеялом, около кровати – комод, на стене коврик с яркими цветами, какие у пас не растут, и рядом большая литография с изображением голой по пояс красавицы в мыльной пене. Картина рекламировала туалетное мыло.
Егор Акимович малого роста, остриженный ежиком, с маленькой рыжеватой бородкой, худой, словно высушенный. Он был всегда спокоен. Но если кто из учеников не выучил урока или поленился выполнить домашнее задание, без лишних слов давал подзатыльник.
Зато преображался на уроках словесности. Литературу он любил самозабвенно и добивался, чтобы и мы тоже полюбили ее.
Помню, заучиваем басню Крылова о двух собаках:
одна комнатная, а другая дворняжка сторожевая, у одной шикарное житье, а у другой жизнь собачья.
– "Жужу, на задних лапках я служу", – читает Егор Акимович и спрашивает: – Ажгибков, как ты это понимаешь?
Великорослый Ажгибков из детского приюта отвечает:
– Любая собака служит, ежели обученная.
– Дурак, а что скажешь про Барбоса?
– Лает, и все, необученный потому что.
Постепенно под наводящими вопросами учителя мы подходим к истине, что богатые бездельники живут сытно и в тепле, а работники голодают и холодают. Урок Егор Акимович заканчивает такими словами:
– Знаете ли вы, как живут купцы и чиновники?
Да где вам знать! Кто трудится и пот проливает, тот и голодает, а кто-то пользуется всеми благами, созданными их трудом. Вот об этом и говорит в своей басне Иван Андреевич Крылов.
Запало мне в душу чтение Егором Акимовичем рассказа Тургенева "Певцы". Заключительные строки о перекличке мальчишеских голосов по поводу того, что Антропку тятя высечь хочет, Егор Акимович с таким проникновением продекламировал, что мы замерли, раскрыв рты, будто сами были в окрестностях Колотовки и будто нас звал мальчишеский голос.
Забегая вперед, скажу, что Егор Акимович в семнадцатом году, еще при Временном правительстве, объявил себя большевиком. Чиновничья и учительская публика сочли это за очередное чудачество, но, когда Ершов стал выступать на многочисленных в то время митингах против кадетов, либералов, эсеров, его стали травить. Только без толку. Он не обращал на эту травлю никакого внимания. Умер Егор Акимович в девятнадцатом году в один месяц с Ираидой Николаевной. Хоронили его без попов, впервые в. нашем городе; хоронили с красными флагами и с духовым оркестром пожарной команды. За гробом шло очень много народу, верующего и неверующего. Симпатии к Егору Акимовичу накапливались постепенно и только в день похорон проявились в полную меру.
ВЫСШЕЕ НАЧАЛЬНОЕ
Двухклассное окончено. Надо как-то продолжать образование. В городе кроме духовного есть высшее начальное (иначе городское) училище с четырьмя классами-что-то вроде нынешней восьмилетки. Сторожем училища был наш дальний родственник Петр Матвеевич Карбинский. Он и поспособствовал моему поступлению на бесплатное обучение.
После приемных экзаменов инспектор училища Иван Макарович Боголюбов сказал мне:
– По закону божию, по истории и географии, по русской словесности мы тебя приняли бы в четвертый класс, а по математике и по физике только во второй.
Так и стал я второклассником. Учебные программы в этих заведениях не совпадали: в высшем начальном больше внимания уделялось предметам математическим, естествознанию, физике, чем закону божию.
Были уроки по черчению, рисованию, обязательные занятия гимнастикой. Учиться здесь было куда интереснее.
Для учеников была введена форма: гимнастерка серая, брюки навыпуск, тужурка с медными пуговицами. Половина учеников формы не носила: купить не на что. В форме щеголяли сыновья обеспеченных родителей.
У Петра Матвеевича квартирантами были Алешка Новожилов, Петька Окулов, и я к ним присоединился.
Все трое из разных волостей. Те двое старше меня, учились в третьем классе – предпоследнем.
Уроки окончились. Ученики разбегаются по своим домам и по квартирам, а мы в свою сторожку, пожуем хлеба с солью-и на улицу. Побегаем, поиграем во дворе или пошатаемся по городу-и за работу: дрова носить и печки топить в классах. Ужинали и вообще кормились каждый своим, отдельно: свой хлеб, картошка, чаще всего печеная, кипяток с крошечным кусочком сахара. Очень редко у кого-нибудь из нас появлялся рыбник из соленой сайды, и тогда съедали его вместе, втроем. После ужина учили уроки за грубо сколоченным столом при свете керосиновой семилинейной лампы. Спали на полатях. В сильные морозы и на полатях было холодно, старались согреться, теснее прижимаясь друг к другу.
Жили не тужили, весело жили, смеялись по всякому поводу и без повода, возились до драки, врали без совести о своих домашних достатках. Алешка хорошо рисовал картинки вроде "На могилку матери" с кладбищенскими крестиками, с березками очень белоствольными и очень зелеными, плакучими. Петька любил петь деревенские частушки, особенно похабные, а знал он их множество. На мою долю выпадало рассказывать сказки, которых я наслушался от нашего деревенского старика Саши Бирюкова.
Как жаль, что я не записывал тогда эти сказки!
Бывало, разведет Саша на целый вечер одну сказку, в которой смешные и безнравственные похождения попов с попадьями, монахов с монашками складно переплетаются с мужицкой хитростью, барской жестокостью, злодейством озорных разбойников, ужасами и мертвецами. И всегда мужик берет верх над господами и попами своей хитростью, ловкостью и силой.
Мужики слушают с разинутыми ртами, дружно хохочут в смешных местах и замирают в страшных...
Рядом со школой на квартире у вдовы чиновницы жили мой одноклассник Светиков и первокурсник Гасюнас – ученик первого класса. Хозяйка-старушка кормила их мясными супами да щами наваристыми, котлетами, рыбой жареной, оладьями. Спали они на отдельных кроватях, на мягких постелях с простынями. Я к ним часто ходил, ко мне привязался Гасюнас – сын лесничего из дальней волости, литовец по национальности.
Гасюнас ходил в полной школьной форме.
– Завидую я тебе, Ваня, у тебя нет воротника стоячего, а он так трет шею!
Нашел чему завидовать. Ходил я в стоптанных сапожонках, в штанах какого-то немыслимого покроя и цвета, купленных у старьевщика, в ситцевой рубахе, подпоясанной форменным ремнем с бляхой.
В субботу мы – постояльцы Петра Матвеевича – отпрашиваемся у инспектора училища Ивана Макаровича домой, чтобы принести еду на следующую неделю.
Субботний вечер и целый воскресный день дома. Мать веселая, улыбается и смотрит на свое дитятко ласковыми глазами, такими, что и высказать невозможно.
Отец, по натуре не очень веселый человек, и тот шутит, рассказывая разные случаи из своей пастушеской, нищенской, батрацкой биографии, рассказывает так, словно подсмеивается над кем-то.
– Теперь что! Живем как люди, хлеб есть, корова на дворе, вот только покуда молока нету, а Пеструха отелится, и молоко будет. На огороде, слава богу, наросло капусты, картошки,' брюквы – на всю зиму хватит. Ну и в работниках тоже не худо жилось. Бывало, у купца Петелина жил. Зимой все время вприпляску.
Сапоги худые, а мороз не мороз – ты на улице: то по дрова, то за сеном, то назем возишь. Тосковать некогда. Пока назем из хлева мечешь, сапоги промокнут.
До поля две версты, бежишь и приплясываешь. Приедешь на поле, назем сбросишь, согреешься и обратно: четыре поездки за день от темна до темна. Кончишь работу, лошадь уберешь-и на кухню. Разуться бы, а сапоги будто железные, не сгибаются, Портянки к ногам примерзли. Кухарка горячей водой отливает-оттаивает, стащит сапоги и ноги снегом натрет. Потом накормит щами мясными, жирными, щи так и расходятся по всем жилам. Разве худо?
– Она накормит и согреет, знаю я ее, бесстыжую, – злится почему-то мама.
Утром приходит Дарья Воеводина и приносит крынку молока.
– Иванушко, напиши ты, Христа ради, нашим ребятам. От Мишки недавно получили письмо, жив-здоров, а от Кольки давно нет весточки, жив ли? Ведь в окопах страдает.
Пишу тому и другому бесчисленные низкие поклоны от всей родни, далекой и близкой. Пишу на память – родственники все известны, не первый раз пишу. А вот что дальше, не знаем ни я, ни Дарья.
Общими усилиями наскребли новости: красно-пестрая корова отелилась, принесла бычка, сено все с пожен вывезли, все живы-здоровы, того и тебе желаем. Дальше уж я от себя добавлял, что зима нынче стоит морозная, снегу выпало много, ветра сильные дуют, девки на беседы по-прежнему собираются у Катюхи. Но девкам невесело: мужиков всех на войну угнали, только негодные к службе да подростки и ходят на беседы.
Когда я прочитал Дарье письмо, она расплакалась:
– Спасибо, Иванушко, уж как складно ты все описал.
Выхожу на улицу с санками. При въезде в деревню против Бирюковой избы вровень с крышей намело огромный сугроб. Тут мы и катаемся. Моих одногодков ребят трое, да девок нашего возраста пятеро, да поменьше, да самых маленьких наберется десятка полтора. Визг, хохот, возня в снегу, рев малышей. Снегу в катанки набьется полно. Так разогреешься, что хоть шубейку скидывай. Стемнело-и разбегаемся по домам. Кажется, не было дней веселее этих.
Вечером старики собираются у кого-нибудь в избе, ведут неторопливые, бесконечные разговоры о том, кто у кого в окрестностях купил лошадь, смеются над тем, кого обманули цыгана и подсунули опоенного коня, судачат о ценах на рожь, на овес, кто помер, у кого родился ребенок. Сообщают о своих нехитрых делах, рассказывают сны и угадывают, что к чему.
По воскресеньям, по случаю моего появления, собираются у нас в избе. Зажигается пятилинейная лампа со стеклом, я усаживаюсь за стол с книжкой и читаю. То и дело меня прерывают: "Читай пореже", "Нука перечитай это место еще раз". Читал я им Гоголя "Вечера на хуторе близ Диканьки". Вот это были слушатели! Рты полураскрыты, в страшных местах всеобщее "Ох!", в смешных хохот, старческий, хриплый смех. Когда старики смеются, глаза у них щурятся и слезятся, животы подбираются, плечи вздрагивают – смеются всем телом. Бабы, те либо всплакнут, либо взвизгнут, либо зальются задорным смехом. Насколько я помню, больше всего моих слушателей волновала судьба Тараса Бульбы.
Потом начинается разговор о войне, о германцах и ихнем императоре-злодее, о турках и ихнем султане, который татарской веры. Газет тогда в деревнях не было и о войне знали по рассказам. У мужиков складывалось такое суждение, что наши не уступают.
В лампе кончается керосин. Все расходятся по домам, а на прощанье уговаривают в то воскресенье дочитать про Тараса Бульбу.
МАТЬ
– Смотри, мама, сосна выше тебя!
В пятилетнем возрасте мне казалось, что выше моей мамы никого нет.Юна была самой крупной женщиной в деревне. И тут вдруг сосна в три обхвата, высоченная, развесистая. Такие сосны одиноко растут на широких межниках, отделяющих одно поле от другого, и потому называются межниковыми. Они вроде священных. Существовало поверье, что срубивший межниковую не будет счастлив ни в чем. И не трогали их.
Мы идем с мамой босиком по полевой дороге на полянку по ягоды. Сегодня воскресенье, работать грех, а по ягоды можно, все ходят. Середина лета.
Солнце жжет сквозь ситцевую рубаху. Пробую смотреть на солнце – глазам больно, и кажется, что оно утыкано иголками, раскаленными, как железо в кузнице. Небо бледное, голубоватое, бездонное.
– Мама, а кто топит печку на солнышке?
– Анделы, Иванушко, анделы.
В длинные зимние вечера к нам в избу приходили соседки, когда трое, когда четверо, с прялками либо с беличьими шкурками и пряли кудель, сшивали меха.
Мы – маленькие – сидим на печке и слушаем нехитрые бабьи разговоры, в которых Поликарповна (наша мама) умела говорить и умела слушать. Иногда у нас ночует нищенка-странница. Тогда' нет конца россказням про святых угодников, про чудеса, про козни лукавого. Бабы слушают, ужасаются, ахают, охают, и забывают про кудель и меха. Мы на печке притихли и тоже переживаем, боимся, когда бес кого-то одолеет, и звонко смеемся, ежели святые посрамляют лукавого.
– Ваня, иди домой! – кличет мать, отрывая от игры в козни (у нас так зовут бабки).
Уходить из игры неохота, а попробуй, не послушайся, сразу по заднему месту прогуляется березовая вица. На этот раз на вицу не похоже, у мамы вид не такой, да и пороть не за что. Она отводит меня в чулан и сует в руки крынку горячего творога, только что из печки вынутого:
– Ешь скорее, пока бабка не видит.
Бабка у нас старая-престарая, ей уже девяносто годов, волосы у нее редкие, белые в прозелень, лохматая, сама маленькая, как сушеный гриб-обабок. Она очень скаредная, за каждый кусок хлеба шпыняет, костлявой рукой по, головам бьет. С мамой они часто ругаются и кричат на всю деревню. И чего только не вспомнят друг про друга, и чего только не наговорят!
Драться не дрались: бабка слабая, а мать не смела поднять на старуху руку.
Все это было в раннем детстве.
Когда я учился в шестом, последнем классе училища, весной при таянии снега простудился. Тетка Марья велела в больницу идти. Пошел, но не помню – сам дошел или привел кто. Очнулся на койке, над головой высокий потолок, кругом на койках люди незнакомые, и никак не могу понять, где я, зачем. Видно, снится: во сне всякое бывает. Подошла пожилая женщина вся в белом:
– Ой, слава те господи, пришел в себя. Что, дружок, болит?
– Ничего, – говорю, а голоса своего не слышу, только губами шевелю. Где я?
Женщина по губам догадалась и отвечает:
– В больнице, дружок, в больнице. А ты что, не помнишь?.
– Не знаю.
Пришел доктор, выслушал, постукал по груди, по спине и сказал:
– Малшик, ты путешь шить, ну путешь сторовый, если меня путешь слушать. Леши, не стой. Ешь польше...
Он был немец и плохо говорил по-русски. Добрый он был.
На другой день утром мне принесли белый хлеб, молоко, кисель клюквенный. Я с трудом выпил кисель. Все казалось невкусным, будто в рот напихали ваты. В обед принесли суп мясной и котлеты. Тут и мама пришла. Обрадовалась, что я ожил, ведь вчера я был без сознания. Радость сверкает в ее глазах, в улыбке, в светлых слезах, что крупными бусинками катятся по кофте. Она уговаривает меня есть, а я не могу.
– Хоть котлетку-она такая скусная! – угощает мама и, оглянувшись по сторонам, сует котлетку в узелок.
^ Мне было стыдно: что подумают другие больные?
А унесла она котлетку, чтобы дома попотчевать маленьких. Ведь дома котлет никогда не делали. В палате лежали деревенские, и никого не удивил бы поступок моей матери: я потом замечал, что многие отдавали остатки от больничной еды своим родственникам – посетителям.
Когда пошел я на поправку, аппетит у меня появился, как у волка. Съедал все, что давали, и ,еще добавку. По правде сказать, хорошо относились к больным в нашей земской больнице. Кормили досыта.
Я выписался здоровым и толстым, каким никогда до этого не был. И вытянулся за время болезни. А болел я крупозным воспалением легких, как тогда говорили.
Выпускные экзамены сумел сдать на четверки. И то хорошо: ведь пропустил шесть недель.
Мама любила меня больше, чем сестренок. Ведь я один остался из трех сыновей – двое умерли маленькими. "Наследник растет", – говорили обо мне дома, не вкладывая в эти слова понятия о наследстве. Просто растет мужик, работник, отцу замена.
Мама была радешенька, что я учусь в городском училище, и сколько надежд было связано с моим образованием!
– Выучишься-писарем станешь, наряжаться будешь баско, есть сладко: щи с мясом, кашу пшенную с маслом, чай будешь пить с сахаром и с кренделями.
Люди почитать будут,
– Мама, я тебя к себе возьму, буду кормить и работать не заставлю. Вот тогда вдосталь отдохнешь.
В первое же воскресенье после начала учебного года в высшем начальном в погожий сентябрьский день "бабьего лета" мы с мамой отправились по бруснику. Дорогой она меня наставляла, как жить надо.