Текст книги "Том 4"
Автор книги: Василий Ян
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)
Раннее утро, светает. Скрипит ворот у колодца, плещет ледяная вода.
Бабы в тулупах, закутанные в платки, идут по скрипучему снегу с ведрами.
Еще сумерки; на небе густые, мрачные тучи. Белый снег, засыпавший все окрестности и наваливший сугробами на крыши, отливает синим цветом и лиловыми тенями. На востоке багрово-красный горизонт. За околицей свищет ветер, через дорогу видны заячьи следы.
Входишь в деревню по уезженной дороге, идешь протоптанной дорожкой под избами; в окна заглядывают хозяева. Невольно приходится вглядываться в их любопытные лица, чтобы выбрать более ласковое и там попроситься передохнуть.
– Эй, чужак, заходи погреться!
Избенка маленькая, с черными гнилыми бревнами; покосилась и навалилась на хлев, тем только и держится, а то бы давно развалилась.
Вхожу сквозь низенькие сени внутрь. Небольшая комната; стены так мохом законопачены, точно заросли от старости. На потолке копоть и паутина.
Бедность, грязно; на старой бабе возле печки одни лохмотья.
Возле окна сидит хозяин, высокий парень в разодранной рубахе. Глаза глядят внимательно, сосредоточенно, но бодро, только промеж бровей залегла мрачная складка.
А возле стола, грустно облокотившись и подложив кулак под голову, сидит другой человек, по виду купец, одетый богато, в синей долгополой поддевке, с золотой цепочкой, в шелковой голубой рубахе; волосы кудрявые, светлая бородка, голубые душевные глаза. Перед ним на столе бутылка и два стаканчика.
После нескольких фраз короткого разговора купец придвинулся ко мне, положил руку на плечо и, глядя в глаза, сказал:
– Побратим, послушай! Я тебя озолочу, если ты мне поможешь! Ты человек чужестранный, ты и сделать это, поди, сумеешь. Побратим, помоги мне!
– Если чем могу помочь, так и без денег помогу.
– Слушай! Есть у нас купец, богатеющий сталовер. Туровский – его зовут, слышал, поди? Три сына у него, дуб дуба чище молодцы. Каждого он выделил, каждому свою усадьбу дал. И есть у него дочь Агриппина. Вышла Агриппина замуж за прикащика Туровского; выделил он и им имение. Да недолго прожили вместе, уморила мужа сталоверка, ума лишился, замешался совсем и помер. И случилась такая беда, что увидал я сталоверку молодую вдову: высокая, голову гордо несет, глаза темные, ресницы приспущены и на губах усмешка. Сказал я себе тогда: вот мне жена, женюсь я на ней…
Что ж, я капиталом не меньше ее, три дома у меня каменных, два завода, село свое есть и мельница. Дело долго не затянулось; перед Рождеством я ее увидел, а после Рождества мы и обвенчались. Родился сын у нас. Жили мы сперва ничего, а скоро стало и жестко нам.
«Сталоверка, говорит она, я, да и только! И ты, говорит, должен в нашу веру оборотиться…» Я любил ее, конешно, а сладить с ней не смог! В церковь нашу она меня не пускала. Ну, коли она уедет в воскресенье кататься, я тем временем сбегаю на погост, с полверсты он от нас будет, не больше. Узнала она про это. Один раз меня не было дома, я в город по своим делам уехал. Приказала она заложить сани и сказала, что кататься поедет. А кататься она любила. Села и укатила и сына с собой взяла. Вернулся я, нахожу записку: «Прощай навсегда. Не сумел меня подогнуть, так и не удержать подавно. А с никонианцем жить не хочу».
Сперва я был как бешеный! Чего я ни делал, и полицией, и судом хотел ее вытребовать, и к ней ездил. Приехал раз под ее окно в беговых дрожках.
Окно раскрыто, в окне сынок сидит. И узнал меня, закричал: «вон тятька приехал!» Да сама подбежала: «Врешь ты, это не твой тятька; твой тятька давно умер!»– схватила его в охапку и унесла. А тут собаки были спущены, мой жеребец испугался и понес дрожки…
На сталоверку я рукой махнул, с ней ладу не будет, она с норовом. Да там еще появился около нее какой-то начетчик, или прикащик, с ней все время вместе ездит. Они уже, видно, сговорились и поладили. А вот сын! Я думаю о нем день и ночь, сон в голову нейдет, сердце кровью обливается.
Решил я его выкрасть. Найду людей, которые это сделают. Мне самому туда нельзя сунуться, меня там всякая собака знает. А вот кто чужой мог бы это сделать? Возьмись за это молодец хороший: коли выкрадешь сына, сто рублей денег дам!..
Насчет кражи ребенка мы не договорились: купец захмелел и вскоре заснул.
Дальше опять была та же уезженная дорога, сугробы, обнаженные стволы берез, засыпанные снегом ели, заячьи следы возле опушки леса; те же, точно зарывшиеся в снег, деревни, так же похожие одна на другую, как и встречные мужики.
С ОБОЗОМЛежа на дровнях посреди длинного обоза, мои сани – шестые от его начала, за мной – саней шестнадцать или двадцать, от нечего делать я пересчитываю их, и цифра постоянно меняется, – задние то отстают и исчезают в морозном тумане, то догоняют и едут в хвосте обоза.
Впереди я вижу силуэты передних ездоков; первой идет коренастая гнедая лошадка, вся запорошенная инеем. Она идет шагом, поматывая головой; на ее дровнях лежат два куля, вероятно, с солью, а хозяин спит; сквозь сумерки видны три горба, но который из них тут хозяин, не разобрать…
Дорога все время вьется: передние пять саней то заворачивают, и я вижу их все – одни за другими, то выравниваются впереди гуськом в линию, их уже не видно за крупом моей лошади.
Мороз градусов 20. Тихо, ветра нет. Вечер. Но сколько времени, определить нельзя: в декабре темнеет уже около 4 часов дня, и затем тянутся монотонные сумерки вплоть до 7–8 часов утра следующего дня.
Можно бы определить, который час, – но для этого нужно распахивать полушубок, расстегивать куртку, снимать рукавицы и вытаскивать часы, а на морозе сейчас же холодные струйки пробегут по всему телу, через несколько секунд руки окоченеют, и долго нужно будет потом похлопывать рукавицами, пока достигается снова равномерная температура…
Да и не все ли равно, сколько времени? Дорога дальняя, ехать еще придется ой-ой сколько, еще впереди две остановки на постоялых дворах; стало быть, лучше не думать вовсе о времени, а заснуть, или мечтать, или болтать с мужиками, – вместе с лошадьми понемногу и время незаметно подвинется вперед.
В дровнях я лежу на сене, но сено постоянно разлетается, и я оказываюся на куле с солью, который тверд, как камень, и отлежал мне бока.
Соль все время просачивается и мажет мой полушубок. Возле меня торчит из сена бутыль с керосином, который бултыхается на выбоинах дороги. Возница мой лежит на дровнях, рядом со мной; он поднял высокий воротник своей шубы, поднявшийся выше его головы, и молча смотрит сквозь щель, а может быть, и спит, кто его знает… Ему тепло лежать, у него полушубок и сверху надета просторная дубленая шуба, на ногах лапти, – самая теплая обувь в дороге, лучше всяких валенок.
Я же одет холоднее, мороз нагрянул неожиданно, а до Рождества там, где я странствовал, все время была оттепель. На мне один «романовский» полушубок и высокие сапоги – самая непрактичная одежда в мороз; на голове башлык; я лежу на боку, подобрав ноги и спрятав их под длинной полой полушубка. Но чуть только задремлешь, невольно вытянешь ноги, и мороз начинает кусаться.
Почти совсем надо мной свесилась добрая, мохнатая голова идущей следом лошади. На ее морде висят сосульки, шерсть взъерошена и покрыта инеем. Лошадка аккуратно следует за нами, мерно покачивая головой при каждом шаге. Передние лошади побегут рысью, наша подтянется, задняя не отстанет, и весь обоз затрусит вперед, пока передняя не пойдет опять шагом; тогда мужики встают с дровней, идут рядом по дороге, сходятся по двое, трое.
Все они ездили во Ржев, за 80 верст, продавать лен и теперь порожняком возвращаются назад. Мой возница и трое мужиков с передних дровней поровнялись и пошли рядом.
– Ну, как, Василий Иванович, ты продал?
– Да неважно. Тихо нынче со льном.
– Да, тихо, тихо.
– А Иван-то Клементьич привез, говорит, во Ржев, ему дали по три с полтиной. Он и обрадовался, на тройке весь свой остатний лен свез, – и вдруг – два семь гривен! Он ждет день, – опять два семь гривен; ждет третий – два шесть гривен! Не назад же везти! Он заплакал даже, как лен отдавал!
– Да и купцам-то тоже поди неважно приходится. В одной единоверческой слободе человека три разорилось и закрыли свои лавочки…
– А что за седок у тебя?
– Да не знаю: учитель что ли, или из духовного звания. Обученный какой-то. Вероятно, защиты едет просить или на должность.
– Да, да, конечно: кто по своей охоте в дорогу отправится? Верно, неволя выслала.
– На Михайлов погост, говорит, пробирается.
Передняя лошадь опять побежала рысью. За ней подтянулся и весь обоз.
Мужики врассыпную бросились к своим саням. Рядом со мной опять очутился мой возница Василий Иванович.
Кругом белые снежные поляны, вдали видны черные силуэты деревьев, неопределенные какие-то темные пятна, вероятно, кусты. Изредка к дороге подступает опушка леса; тонкие и длинные ветви обнаженных деревьев производят впечатление прозрачности и воздушности, а в тумане весь лес кажется легким и дымчатым.
Иногда попадаются на дороге деревья. Тишина полная; в большей части изб огни потушены, кое-где горит огонь, и видна спина бабы в красной холстинной рубахе с красными вышивками на плечах; возле нее прялка…
Чья-нибудь фигура припадет к окошку, составленному из кусочков стекла, склеенных бумагою, и старается рассмотреть, кто едет по улице?
Опять снежные равнины. Дремлется под поскрипыванье связанных лыком саней, топот и фырканье маленьких лошадок, изредка понуканье проснувшегося мужика. Чуть-чуть посветлело, – это на небе сквозь серые тучи показалось мутное пятно месяца.
Спустились с горы: сани раскатывались без железных полозьев, без «тормазов», как говорят мужики; нас встряхивало, бросало из стороны в сторону на скатах дороги. Поднялись снова на гору, и показалась деревенька в несколько изб.
– Вот и Тарасово, – сказал Василий Иванович. – Здесь обогреемся, чайку попьем и отдохнем.
Посреди деревни стояли два низеньких длинных домика и один новый и высокий. Перед ними вся дорога была усеяна сеном от множества проезжавших.
Три воза со льном стояли привязанными к колоде. Передняя наша лошадка свернула с дороги и уперлась головой в самые ворота.
Не весь наш обоз остановился, саней восемь проехали дальше; их деревни были, вероятно, недалеко или они привыкли останавливаться на другом, знакомом им постоялом дворе. Двое из наших мужиков подошли к окошку и стали стучать; изнутри послышался женский голос:
– Сейчас, мои родные, сейчас, мои желанные, – сейчас дворник ворота откроет…
Заскрипели, отворяясь, высокие ворота, показалась темная фигура человека с фонарем. Передние сани въехали, за ними и остальные. Небольшой квадратный дворик с трех сторон был окружен навесами, под ними стояло много саней. Отпряженные лошади были привязаны головой к саням, ели сено и овес. В одном углу двора висели громадные весы, и баба в полушубке, светя фонарем, что-то отвешивала двум мужикам в тулупах. Все прибывшие искусно пробрались между стоящими лошадьми и сумели разместиться.
Баба, покончившая с весами, качая в темноте фонарем, подошла к вновь приехавшим.
– Уж вы извините, желанные мои, не можем вас в светлые горницы провести, заняты они. Дорога железная у нас строится, так анджинер с этой дороги у нас сегодня все три комнаты взял: петь он любит и хочет, чтобы никто ему не мешал, ходит по всем трем комнатам и поет!.. Вы уж потеснитесь у нас на кухне. Кухня у нас хорошая, просторная, только народу набралось много, все бельские уроды понаехали…
Вместе с другими я вошел в низенькую дверь, прошел узким и кривым коридорчиком, подпертым бревнами, чтобы потолок не провалился; где-то сбоку в стене открылась дверь с аршинной высоты порогом.
Мы перешагнули в небольшую квадратную комнату, сажени три в ширину. В этом крохотном помещении с нашим прибытием оказалось, по крайней мере, человек сорок. Всюду, куда только можно было взглянуть, видны были сидящие фигуры во всевозможных позах и положениях. На полу была набросана солома, и лежали вповалку мужики. На печи, лежанке и скамьях тоже лежали мужики, бабы и дети; иные спали сидя, прислонившись к стене. За столом сидели два мужика и хлебали что-то из одной миски.
Мои спутники стали подолгу молиться на потемневшие образа, потом распоясались и полегли на полу, найдя себе местечко среди других лежавших.
Василий Иванович не лег, а сел на лавке и с очень унылым видом уставился в пол. Когда снова вошла баба, приведшая нас со двора, с заспанным и недовольным лицом, Василий Иванович ущипнул ее и, заискивая, спросил:
– Нельзя ли бы, молодуха, сороковочку [177]177
Сороковка – бутылка водки емкостью 1/40 ведра; ведро емкостью около 12 литров.
[Закрыть]?
Откуда-то из-под лавки раздался басистый голос: И мне! – а на печи поднялась всклокоченная голова и заявила, что тоже не откажется.
– Проклятые! Покою от вас нет, – заворчала баба. – Только жизнь мою молодую загублю, иссушу мое тело белое этими ночами бессонными… Сейчас вам достану, мои желанные, всего, чего хотите, чтобы вам пойти да споткнуться!
– Да ты, Домнушка, не сердись, – мы тебя уважим и тебе поднесем, а потом поляжем, и никто более тебя не побеспокоит!
– Не нужно мне ничего вашего. Спать до смерти хочется, – а тут возись с вами! Сейчас спрошу у хозяйки и принесу вам.
Домна уходит, и через несколько минут распахивается дверь и появляется дородная хозяйка постоялого двора с накинутою на плечи шубою.
Точно Марфа-посадница, кричит она зычным голосом:
– Кто хочет что-нибудь из лавки, так я выдам, а потом уж больше не смейте беспокоить!..
Встают с пола и из-за углов какие-то заспанные всклокоченные фигуры и уходят вслед за хозяйкой; вскоре они возвращаются со связками баранок и бутылочками. Водку благоговейно, перекрестясь, они выпивают, закусывают баранками и ложатся снова спать.
Странное впечатление производит эта толпа спящих людей.
Необыденным является детски доверчивое отношение друг к другу, совершенно отсутствующее в городской толпе. Эти мужики, продавшие лен и, стало быть, возвращающиеся с деньгами, – по крестьянскому бюджету очень большими, – не выказывали ни малейшей боязни или недоверчивости к тем совершенно неведомым им проезжим, с которыми им придется провести ночь в одной комнате. Один разговаривает с другим, как будто вчера только с ним расстался и век был знаком; он посвящает соседа в свои интересы, говорит о своей беде, и другой истинно сочувствует.
– Не знаю, что сделалось с конем. Не ест сена и овса не ест.
Попробовал немного и морду отворотил! Пришел я снова, – он лежит; я поднял, поставил, стоит он, раскорячив ноги. Вот сейчас опять ходил, – конь лежит снова!..
– Ты опоил его, быть может?
– Какое! Два часа уже как приехал, а пить ему не дал еще.
Несколько мужиков уже всей душой приняли участие в опасениях этого в первый раз встречаемого человека. Они встают, отыскивают шапки под скамейкой и идут к двери, во двор. Там они все обступают чалого коня, который лежит на соломе, на брюхе, подобрав под себя ноги и, меланхолично подняв голову на длинной шее и отвесив нижнюю губу, с полным равнодушием относится к своим зрителям.
Мужики начинают подымать коня: одни тянут за голову, другие толкают в бок, наконец, кто-то тащит кверху за хвост, и конь, к общему удовольствию, встает. Знатоки ощупывают его со всех сторон, подымают, осматривая поочередно все четыре ноги, наконец, решают, что ничего особенного у коня нет, а что просто и «у скотины своя фантазия бывает»!..
Все возвращаются в комнату и снова ложатся спать.
На некоторое время все несколько стихает. Слышно дыхание спящих, храп, стоны из-под лавки одного лохматого мужика. На печи старушечий кашель, иногда слышно сквозь сон бормотанье слов или шепот: «О, господи помилуй!» скажет кто-нибудь, переворачиваясь на другой бок.
На стене монотонно постукивают часы, закоптелые и засиженные мухами.
Некоторые проезжие изредка встают, подходят к часам, спросонок долго вглядываются, жмурясь, в циферблат, затем, если время подошло ехать, идут во двор поить лошадей и запрягать.
Народная песня
МЕРТВОЕ ТЕЛОТорги торговали,
Свинцу пороху накупали,
В стены каменны палили,
Стену каменну прошибли,
Красну девицу в полон взяли.
Ко Румянцеву подводили, —
Граф Румянцев сдивовался,
Красоте ее любовался.
Хороша девица румяна,
По немецкому изобранью
На ей шубейка шелковая,
В косе ленточка голубая.
– Мы пойдем во Русей замуж
За любимого моего сына
За Ивановича Ивана,
За русейского енерала.
Красна девица испугалась,
Со Румянцевым соглашалась.
– Вы пожалуйте лист гумажки,
Из кармашек карандашек.
Начала девица писать,
Королю письма отсылать,
Чтобы ехал король на свадьбу.
Записана в деревне Рахотно,Малмыжского уезда
(ВОТЯКИ [178]178
Вотяки– прежнее, устарелое название удмуртов, народности, населяющей Удмуртскую АССР, по берегам Камы.
[Закрыть])
Высокий вековой лес кончался, и сквозь деревья вдали были видны какие-то строения; но была ли это русская деревня, или вотяцкая, – я не знал. Кругом тесными рядами стояли громадные «мачтовые» ели без ветвей с кудрявыми метелками на вершинах. Между ними густо росли мелкие деревья и кусты, валялось множество старых, гниющих сломанных стволов. Было тихо в лесу, только пчелы жужжали над белыми пышными цветами донника, и перекликались звонки колокольцев пасущегося стада.
Я осторожно пошел вперед и очутился перед можжевеловой изгородью, за которой тянулся огромный пчельник, сотни в две ульев. Долбленые колоды, больше сажени в вышину, стояли вперемешку с небольшими деревцами яблонь и вишень, и на каждой колоде сверху белел большой лошадиный череп, вымытый дождями.
Посреди пчельника пряталась под прислоненными к ней новыми колодами-ульями низенькая избушка. На коньке крыши прибиты сучья и корни, причудливо изогнутые, как застывшие змеи. Это был вотяцкий пчельник.
Старик вотяк в войлочном колпаке, с седой бородкой клином и прищуренными глазами, медленно ходил между ульями, которые были почти в два раза выше его. Нагибаясь к колоде, он прислушивался к жужжанию пчел внутри ее.
Старичок меня не видал: он останавливался, что-то бормотал и кивал дрожащей головой. Отойдя к краю изгороди, он с кем-то заговорил. Я прошел опушкой леса и увидел небольшой шалаш, сложенный из хвороста. Перед ним на корточках сидел молодой вотяк и варил что-то в котелке над костром.
Голубой дымок поднимался в тихом воздухе. Возле костра, тоже на корточках, сидела вотячка в короткой юбке и синих холщовых штанах до пят. С ними-то и разговаривал старик. Все трое говорили, тихо посмеиваясь, указывая руками куда-то в сторону, – где посреди песчаной полянки виднелся бугорок наваленного лыка. Выйдя к вотякам, я подошел и поздоровался. Все трое замолкли и неподвижно уставились на меня испуганными голубыми глазами.
– Здравствуйте! Что вы здесь делаете? Лыко дерете?
– Здравствуй!.. Нет, мы мертвое тело хороним.
– Какое мертвое тело?
– Мужичок убил себя. Пошел в лес и на дереве убил себя.
– Как же это он? Повесился что ли?
– Да, да! На лыке, обвязал лыко вокруг шеи и удавился.
– Зачем же его не отвезете на кладбище и не похороните?
– Становой не приказал. Сказал, надо подождать. Суд еще будет. Знаки на мужичке нашли.
– Какие-такие знаки?
– Мы не знаем какие, только хоронить не приказал!
– А давно вы его так стережете?
– Не знаем. Мы не ученые, где нам знать. Вторая смена уже идет.
Каждый день новый мужик стережет, по очереди, и один раз уже вся деревня его простерегла. Теперь опять сначала пошло… А ты сам откуда будешь?
– Из Петербурга.
– Из Петербурга? – и вотяки переглянулись и замолчали; затем сказали между собой несколько фраз по-вотяцки и опять уставились на меня испуганными светлыми глазами. Меня же ошеломила эта неожиданная встреча с трупом. Вспомнилось «мултанское дело» [179]179
Мултанское дело. – В 1892 году недалеко от села Старый Мултан Малмыжского уезда Вятской губернии, на лесной тропе между деревнями Аныком и Чульей, был найден обезглавленный труп нищего Матюшина. Группа мултанских вотяков была обвинена в убийстве с ритуальной целью. Возник громкий процесс, длившийся 4 года; вотяков защищали В. Г. Короленко, русская прогрессивная общественность, и в 1896 году суд вынес оправдательный приговор.
[Закрыть]. Старый казенный лес, которым я только что шел и любовался, как тихо покачивались и глухо шумели высокие ели, теперь стал казаться мрачным. Вотяков, видимо, встревожило то, что прибыл я из Петербурга:
– Зачем ты к нам пришел? Не подослан ли ты, хочешь узнать, как мы живем? Ты думаешь, мы какое злое дело делаем? А мы никому не вредим, живем тихо. Это русские мужики на нас говорят, что мы «человека молим»– это пустое! Это они с досады говорят, хотят у нас отобрать наши земли…
– Что же они о вас говорят?
– А говорят, что мы человека подвешиваем над котлом и ножичками колем, чтобы кровь текла, а эту кровь будто собираем в чашечки и пьем. Это все пустое! Вот и теперь, напрасно мы стережем этого мертвого мужика в песке и керосином поливаем; думают, верно, что мы его «замолили». А это пустое! Мужичок – с горя убил себя! Был он парень молодой да бедный, нанялся пахать поле у одного мужика, еще того беднее. А как стал пахать, так соху ему ненароком и сломал! Пришел к тому мужику и плачет, – сломал я твою соху, говорит, зачем я взялся пахать? Кабы не я, ты бы еще долго этой сохой работал! А новую соху тебе не могу купить. Что ты теперь будешь делать? И так он убивался-убивался, да и пропал из деревни. Испугались мужики, пошли в лес его искать, а он уже удавился!..
Мне стало жутко. Я видел, что здесь опять тайна, что мне не дождаться от вотяков ясного безбоязненного разговора. Они напуганы и в самом простом вопросе видят заднюю мысль.
– Как называется ваша деревня?
– Гузношур-Кибья.
– Есть в деревне хоть один русский человек?
– На деревне у нас есть один русский – лесной стражник. Если хочешь к нему пройти, так иди по тропинке, четвертая изба с краю будет, как выйдешь из лесу.
Я пошел мимо пчельника. Заходящее солнце красноватыми лучами освещало белые лошадиные черепа на ульях. По тропинке встречались вотяцкие дети; мальчики были одеты так же, как русские ребятишки, а девочки в длинных до пят узеньких штанах и платьях с вышивками и побрякушками. В детях меня поразило странное взрослое выражение лиц; сперва даже показалось, что все дети одноглазые. Правый глаз закрыт или прищурен, а левый глядит как-то своеобразно, точно насмешливо. Но это было от трахомы, которой больны почти все вотяки, и это искривление глаз придает им загадочное выражение, словно они хранят какую-то тайну.
Когда показалась деревня и я пошел вдоль ее изб, то окошки распахивались, высовывались вотячки, с недоумением глядя на нового неведомого человека, забредшего в их уединенную деревню.
В четвертой избе оказался русский мужик, лесник, единственный русский человек в этой деревне, и на душе у меня сделалось легче. Он радушно меня принял и сей же час стал угощать кирпичным чаем с баранками.
– Это самые добрые люди, – отозвался лесник о вотяках. – Русский – медведь, татарин – волк, вотяк – рябчик, так они сами себя называют.
Всего-то они боятся и потому всякому пню кланяются. Сперва вотяк в церкви молебен отслужит, потом в лесу своему богу помолится, затем и с татарином и с черемисином пойдет молиться, думает, значит – замолит разных богов, чтобы ни один ему не повредил!..
Только когда праздник у них, тогда нужно от вотяков сторониться; они поют песни про свое старое время, как раньше их деды хорошо жили, и как теперь их боги оставили. Я тогда их сторонюсь, да и сами они мне говорят:
«Уходи лучше, Ефрем, куда подальше!»
Когда напьются своей самодельной водки «кумышки», так видят наяву невесть что! Богов своих, и добрых и злых, и с ними разговаривают; а коли русский им попадется на то время, навалятся на него толпой и изобьют, в одиночку-то им не справиться.
Раньше я не знал этого. Как-то в праздник ихний лежу я в избе у окна, время было уже к ночи. Вдруг – шасть кто-то колом в окно. Стекла у меня посыпались, только кол-от не задел. Выскочил я на улицу, вижу – бегут вдали несколько мужиков. Заробел я за ними гнаться, еще убьют за околицей; а кто это был – в темноте не разглядел.
С тех пор, как праздник ихний, я инда выйду на крыльцо да стрельну в небо из леворвера для острастки. А так-то мы живем мирно, в милую душу…
Удмуртские народные песни
На что меня мать родила? Вместо меня лучше бы девок родила. От меня отец и мать теперь далеко. Пойду я вперед по длинной дороге.
Вот когда пичужки поют песни утром рано, какое им дело до мерзлого дерева? Вот когда пестрые пичужки есть, какое тебе дело до девок?
В чистом поле, в середке, ключ говорит. Бабы лес-то пилят. В чистом поле на горке дуб зеленый стоит; если на него птички какие не сядут – уйдем от него. В деревне, в середке, наш дом. Не хай, хоть и плох, да зайди!
Утки плывут по Каме. Видишь? Ты за меня на лодке не гребешь. Я за тебя греблю. Побежим бегом на большую гору. Деревня больно далеко. Там осталась мать и плачет.
У одного отца было три сына. Сам отец не знал, который милее, – все кормили, поили его. Пошли на лужайку, скосили и нагребли стог сена. Отец говорит им: друг дружке не смейтесь!
Пару лошадей запрягали и гуляли мы. Не упустим хороших товарищей! Пойдем гулять по деревне, к кому вздумаем, туда зайдем. Наши товарищи хороши очень, друг дружку не бросаем.
Камыш шумит от ветра. На камыше белый пух растет. Ветром вода несет пух камыша скоро, с полдня ветер когда бывает. Были мы молоды, холосты, скоро, да недолго. В траве вода рано утром бывает, да недолго: ветер скоро ее разносит.
Записано со слов удмуртов в деревне Старый Мултан Малмыжского уезда.