Текст книги "Сабля Лазо"
Автор книги: Василий Никонов
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Куда они едут, Тимка? – Павлинка провожает глазами всадников. – На прииск?
– Не знаю.
– А кто командир из них?
– Не знаю, Павлинка.
– Што тебе отец сказал?
– Про маманю спрашивал. Ну, чего пристала! Хочешь искупнуться?
– Не очень.
– Иди нырни, вода теплая-претеплая.
– А ты?
– Я тут приберу.
– Што прибирать? – не понимает Павлинка. – Залей костер, бери удочку. Домой бежать надо.
– Хорошо, я сейчас.
Тимка разравнивает песок возле костра, у валежины, и там, где лошади стояли. Павлинке непонятно, зачем все это? И вдруг догадка поражает ее.
– Следы заметаешь, Тимка? Меня искупаться посылаешь? А сам? Не веришь мне, да?
– Брось! – отмахивается Тимка. – Верю. Почему так думаешь?
– А почему не сказал: «Давай, Павлинка, вместе?»
– Хорошо, давай, Павлинка, вместе. Посмотри, ничего тут не осталось? Я за уловом сбегаю.
– Нет, я сбегаю. Знаю, зачем.
– Зачем?
– И там посмотреть – не осталось ли следов.
– Правильно! Дуй, Павлинка!
Тимка заново оглядывает берег. Надо еще на тропу сходить: нет ли на ней конского навоза...
– Стой! Руки вверх!
Голос из-за кустов хриплый, отрывистый. А кто кричит – не видно. Дуло винтовки черным глазом прямо в лоб Тимке целится.
– Ну! Кому говорят!
Тимка нехотя поднимает руки. Из-за багульника медленно выплывает зеленая фуражка, округлое лицо со злыми глазками, сивая бородка лопатой. Потом вылезает зеленый френч, синие галифе и, наконец, старые ичиги с загнутыми носками. Тимка сразу узнает Прокопа Егорыча, Павлинкиного отца. Чего он тут рыщет? Неужто про батяню пронюхал?
Копач тоже признает Тимку.
– Опусти руки, змееныш! – командует Прокоп Егорыч. – Што тут делаешь?
– Рыбу ловим, дядя Прокоп.
– С кем?
– С Павлинкой.
– С Павлинкой?! – зло щурится Копач. – Нашел, голодранец, пару. Где она?
– Перемет проверять пошла.
Копач поворачивается к лесу, трижды кричит по-кукушечьи. Через минуту из-за сосен выезжают двое, одетых так же, как он. Задний всадник ведет в поводу копачевскую лошадь.
– Давай сюда! – машет Прокоп Егорыч.
Павлинка встречается с отцом на тропе. Она не впервые видит его в одежде белого солдата. Но как-то непривычно ей это, странно. Тряпичные погоны коробятся, френч такой ширины, что в него свободно два отца войдут. Галифе узкие, бутылками, с наколенниками из черной кожи.
– Ты чо с ним валандаешься? – Копач машет плеткой в сторону Тимки. – Пошто дома не сидишь?
– Я...
– Молчи, не якай! Еще раз увижу, тебе и ему головы сверну.
Копач мостится на валежину, где сидел Ершов. Двое устало привалились к соснам.
– Был здесь кто? – Копач поочередно смотрит на ребят. – Отвечай, смекалинский выродыш!
– Не видел, дядя Прокоп.
– Павлина?
Тимка не мигая смотрит на Павлинку. Копач перехватывает Тимкин взгляд, криво усмехается.
– Тебя спрашиваю, Павлина!
– Никого не было.
Те, двое, прикрывши глаза сидят: иль не спали давно, или устали сильно. Крайний от Тимки – молодой, скуластый, все время подергивается, будто припадочный. Не русский он, скорей на баргута похож. Другой – постарше, здоровенный дядька, со шрамом на щеке.
– Едем, Прокоп, – сонно ворчит дядька. – Вечер на дворе, ково найдешь? Неровен час, сами в засаду попадем.
– Погодь! – отмахивается Копач.
Тимка против Прокопа Егорыча стоит, на штаны свои смотрит. Переводит взгляд на копачевский ичиг. А перед ичигом... окурок притоптанный. Батяня курил.
Копач искоса на Тимку посматривает, бородку пощипывает. С его ног на свои ичиги взгляд переводит. Смотрит, развязался ичиг, будь он неладный!
Нагибается Прокоп Егорыч к ичигу, за ремешок берется. Глядь, окурок, вот он. Свежий, недавно брошенный.
– А ну, дыхни! – требует Прокоп Егорыч. – Дыхни, выродок собачий! Так! Пальцы покажь! Так! Не ты курил, щенок!.. Получай, волчье отродье!
Со свистом опускается плеть на Тимкину спину. Трижды, без передыха: жик! жик! жик!

Тимка тыкается носом в песок, прикрывает голову руками. Три темных полосы тележным следом тянутся по спине.
Двое, очнувшись, во все глаза смотрят на Копача.
– Говори, кто был? – Копач заносит над Тимкиной головой развязанный ичиг. – Говори, сучий сын, если жить хочешь!
Но тут случается такое... Павлинка с криком: «Не смей!» мгновенно кидается отцу под ноги. Не устояв, Копач грузно валится на землю. Двое у сосен сотрясаются от неудержимого смеха.
– Хе-хе-хе! – нервно дергается молодой, вытирая глаза.
– Хо-хо-хо! – трясет животом дядька со шрамом.
Прокоп Егорыч вскакивает, подбирает выпавшую плетку. Глаза его наливаются кровью, сивые усики судорожно прыгают под носом.
– Ты!... Ты!... Гаденыша защищать? Убью!..
Тяжелая плетка змеей опоясывает спину Павлинки. Девчонка ежится, втягивает голову в плечи. Молча жжет отца упрямым взглядом.
Молчание дочери окончательно бесит Копача: плетка снова взлетает над Павлинкиной спиной.
– Ах, так!.. На! На! На! – трижды жикает плеть.
Молодой, скуластый тигром прыгает на плечи Прокопа, хватается за рукоятку.
– Остынь, Копач! Детей не жалеешь. Не брали мы тебя в палачи. Брось, говорю!
Не на шутку распалился Копач Прокоп Егорыч: кряхтит, кружится с баргутом на спине, сбросить норовит. А дядька со шрамом опять хохочет. И все причитает: «Ах, ты, мать честная! Ах, ты, мать честная!»
Кое-как изловчается Копач, стряхивает со спины баргута. Тот еще на ноги не поднялся, как плеть над ним засвистела. Один удар по левому глазу пришелся. Вскрикнул баргут, пригнулся, лицо руками закрыл.
Дядьку со шрамом будто шилом кто кольнул: не до смеха стало. Шутка в деле – глаз парню выхлестнул.
– Ты за што это?! – вскакивает дядька.
– Пусть не лезет под горячую руку!
– Смотри, Копач, доиграешься!
– Не пугай, Панфил. Давно пужаный.
Павлинка белая-белая стоит, вишневую кровь с подбородка вытирает. Это она губу прикусила, чтоб не закричать.
– Ну, Павлина! – хрипит Копач, – дома по-иному рассчитаюсь!
ГЛАВА ВТОРАЯ
ДАРЬЯ ГРИГОРЬЕВНАДарья Григорьевна, Павлинкина мать, смолоду жила на прииске «Золотинка». Был прииск хмурым, жил суетно, горько. Но девчонка не замечала этого. Играла с ребятами на отвалах, бродила по мутной Тургинке, лазила по диким скалам. Семья жила складно и дружно. Отец слесарничал вместе с Платоном Петровичем, мать управляла несложным хозяйством. По воскресеньям Потехины и Смекалины одевались по-праздничному, уходили в березовый лесок, что растет против фабрики-«бегунки», садились на лужайку, обедали чем бог послал. Отцы о шахте говорили, матери – о домашних делах. Выпивали по рюмке-другой. Горькую жизнь, как шутил Потехин, горькой водкой запивали. Пели старинные песни, вспоминали дедов-прадедов.
Так пролетели семь Дашуткиных лет – до первой горючей беды. Умерла от чахотки Дашина мать – Екатерина Кузьминична. Трудно пришлось Григорию Силычу, отцу Дашуткину. Да не пал он духом, еще больше привязался к дочери. Татьяна Карповна, жена Смекалина, частенько наведывалась к ним – то Дашутку помыть, то белье постирать-поштопать. Не захотел Григорий Силыч второй раз жениться, побоялся, как бы Дашеньке хуже не было.
Однажды зимой случилось несчастье с Григорием Силычем. Придавило его в шахте обвалом, и осталась Дашутка одна-одинешенька в убогой хатке со слепыми окнами.
Судили, рядили Смекалины, что с Дашуткой делать. Избаловали ее мать с отцом, нужному ремеслу не научили. Так и погибнуть недолго.
– Возьмем Дашутку, Платоша? – сказала Татьяна. – Я ее потихоньку-полегоньку шить научу. Глядишь, кусок хлеба заработает.
На том и сошлись: стала Дашутка у Смекалиных жить. Поначалу плохо выходило – горевала она, все куда-то убегать собиралась. Все равно, говорит, не житье мне на белом свете, нет у меня пути-дороги.
Татьяна Карповна умом да лаской взяла, к работе приучила. Мало-помалу Дашутка самостоятельно шить стала.
А как-то весной приехала из Межгорья бабка Мавра, Дашуткина бабушка. Туда-сюда, так и этак. Стара, говорит, стала, присматривать некому, пусть, дескать, Дашутка со мной поживет. Когда умру – все хозяйство ей достанется.
Правду сказать, хозяйство у бабки невеликое: домушка-курнушка, корова старая да семь куриц-несушек. А все ж свой угол.
Согласилась Дашутка, поехала. Хорошо она с бабкой жила – шила, по дому управлялась, корову доила, за курицами присматривала. Все хозяйство на свои плечи взвалила.
Красоту людскую нигде не спрячешь. Пригляделся к Дашутке соседский парень Василь Подорожный, ухаживать стал. Все полюбовно шло, и бабка была довольна. Полгода, год ли пролетел – стали о свадьбе поговаривать. Да на беду заприметил Дашутку Прокоп Егорыч, поперек дороги встал: в бабкин дом начал ходить, Дашутку сватать.
Бабка Мавра ни в какую. Черт, говорит, рогатый и тот за тебя не пойдет. И Дашутке не нравился Прокоп Егорыч – худая слава о нем по селу шла.
А Копач себе на уме. Врешь, думает, не мытьем, так катаньем возьму.
Первым делом решил он Василя с дорожки столкнуть. Позвал как-то в лес за дровами, да там и оставил. Банда, поясняет, на их напала. Василя, дескать, убили, а он еле спасся.
Не поверили Копачу, а как докажешь? По русской пословице, не пойман – не вор.
Загорюнилась Дашутка, изревелась – дитя от Василя ждала. Бабка Мавра совсем закручинилась, умерла вскоре. Прокоп Егорыч больше прежнего к Дашутке пристает, золотые горы сулит, в шелка обещает одеть. И что дитя будет – ничего, простит.
Так вот и женился Копач на Дашутке. И стали звать ее не Дашуткой, а Дарьей Григорьевной.
Много с тех пор воды утекло. Павлинке скоро тринадцать исполнится. Боевая растет девчушка. И все бы хорошо, если б не жадность, не лютый нрав Прокопа Егорыча. Обещал зла не помнить, а сам нет-нет – хватается за плетку. И Дарью жалко ему, потому что любит, а добра – вдвое жальче. Сядет иногда на приступок, уронит голову и плачет сухими слезами. Все ему вспомнится: и как Дарья голодранкой была, и как дите в дом принесла. И не рад, что богатеем стал.
Павлинке всегда больше достается. Не любит она отчима. И он ее не жалует.
Так вот и живут, прямо сказать, маются. А что поделаешь? Одной судьбой связаны, по одной дорожке ходят.
ИСТОРИЯ КОПАЧЕЙРод Копачей в Межгорье самый старый, самый богатый. Все Копачи из донских казаков происходят, из тех, что по Волге грабили да на Каспии. В то время еще Иван Грозный Русью правил.
Как-то рассердился царь на разбойников, послал на них войско. Разбило войско казачьи шайки, по всем краям разогнало. Кто из Копачей в Оренбургские степи убежал, кто в Кулундинские. А межгорские Копачи в Забайкалье осели.
По-разному жили Копачи. Дед Прокопа Россию от Наполеона оборонял, отец в Крымскую воевал, да и сам Прокоп Егорыч царю послужил, а после революции к атаману Семенову подался.
Вскоре, как женился, заметил Прокоп Егорыч изъян у своей жены: душой очень мягка. Одному тайком муки отсыплет, другому меру картошки нагребет, третьему завалящую одежонку подкинет. Известно, у бедняков кругом нехватки.
Прокопу Егорычу женина щедрость – поперек горла. Не для того копят-наживают, чтоб другим раздавать. Свет велик, не обошьешь, не обогреешь. Голодранцев на селе – что тараканов у нерадивой хозяйки.
Пришлось Прокопу Егорычу поучить Дарьюшку. Притихла Дарья Григорьевна, иной раз отказывать стала людям.
Правда, Смекалиным она в первую очередь помогала. Татьяна Карповна принимала и благодарила, а Платон Петрович никак привыкнуть не мог, все нутро у него выворачивало. Не нужен, говорит, нам хлеб, что на бедняцкой слезе замешан, сам как-нибудь заработаю.
Однажды в сердцах он и Дарье Григорьевне так сказал. Та посмотрела с укором, головой покачала:
– Вы ж меня, Платон Петрович, от голодной смерти спасли. Прошлым не попрекайте – не по моей воле вышло. Если хотите, не вам даю – жене вашей и сыну. Не ешьте, если брезгуете. Может, придет срок – и к вам на поклон пойду.
У Смекалина с Копачом свои счеты. Когда Платон Петрович в село переезжал, Копач первым кричал, чтоб не принимать голодранца. Приисковые люди известные: вольного духа нахватаются, орут во все горло: «Равенство! Братство! Землю им дай, свободу. Свое сними, а их одень».
Вот как Прокоп Егорыч рассуждает.
Все ж Смекалины остались в Межгорье. Платон Петрович батрачить пошел. А в революцию – первым в ее ряды встал. С той поры лютая вражда пошла у него с Копачами.
Так и воюют Копач со Смекалиным.
Можно бы Татьяне Карповне на прииск податься, да не лежит у нее сердце к Денису, брату Платона. Вернее, к жене его, Авдотье.
Верно пословица молвит: «Куда ни кинь – везде клин».
КИРЬКА – ВОРЛежит Тимка на печке, спину заживляет. То на бок повернется, то на живот. Раньше до спины дотронуться нельзя было – огнем горела. Синяя, темнополосная, разрисована, как у окуня.
Татьяна Карповна чуть в обморок не упала, когда Тимкину спину увидела. Почему-то сразу про Копача подумала: «Его рук дело».
– Как случилось-то, Тимошенька?
– Рыбу мы с Павлинкой ловили на Шумном. Там Копач и защучил нас. Павлинку тоже иссек.
– И Павлинку? – всплескивает руками Татьяна Карповна. – За что ж он, зверь-зверюга?
– За одно дело, маманя, – шепчет Тимка. – Только ты никому не говори. Ладно?
– Кому говорить-то?
– Я батяню на Шумном видел, – Тимка приподнимается на локоть. – Жив он, маманя!
– Жив?! – вскрикивает Татьяна Карповна. – Правда ли, Тимошенька?
– Вот те крест, святая икона! – божится Тимка. – Бородищу отпустил, почище козулинской.
– Не обознался ты? – все еще не верит Татьяна Карповна. Лицо ее светлеет, морщинки разглаживаются. – Может, другой кто был?
– Не, маманя, честное слово! С ним еще один приезжал, помоложе батяни. Чернявый такой, статный, вроде бы не русский. При сабле. А сабля, маманя, из серебра и золота. Блестит, что козулинский самовар.
– Путаешь ты, сынок, – качает головой Татьяна Карповна. – Пригрезилось, видать. Жар у тебя ночью был, вот и померещилось.
– Ты слушай, маманя, – торопится Тимка. – Все, как на духу, сказываю. Молодой – тоже красный, Ершов его фамилия. Саблю ему товарищ Лазо подарил. Ну, вот, рыбачим мы с Павлинкой на Шумном. Четыре ленка поймали и одного таймешка. Есть захотели, стали костер ладить. Тут они едут. Первый-то с коня с нами здоровается. Меня будто кольнуло: батянин голос! Смотрю, верно: батяня! Кинулся к нему. А он сильный-пресильный! Как схватил, как стиснул – думал, дух из меня вон.
– Слава те, господи! – крестится Татьяна Карповна. – Увидел ты слезы мои, услышал горе мое... Про дом-то ничего не спрашивал?
– Как еще спрашивал! И про тебя, и про Дениску. Когда уезжать стали, батяня меня на коня посадил. Проехали мы с ним маленько. Я ему про тебя сказываю: и как плакала, думала, что батяню убили, и как потом не верила...
Слушает Татьяна Карповна, молитву про себя творит.
– С Копачом-то как встретились? – спрашивает.
– Когда батяня уже уехал. И мне и Павлинке досталось за то, что смолчали.
– Ах, ирод он, ирод! – Татьяна Карповна целует голову сына. – Ты, Тимошенька, лежи-отлеживайся. А я к Дарье Григорьевне сбегаю, мучицы разживусь, блинцов тебе постряпаю.
Пока она собиралась, Дарья Григорьевна сама в избу входит. Кошелку на пол ставит, на икону крестится.
Будто чуяла Дарья Григорьевна, что нечего есть Смекалиным. Муку принесла, картошки, мяса кусочек. Всего помаленьку. Татьяна Карповна возле нее суетится, не знает, куда посадить, чем потчевать.
– А я ведь только-только к тебе хотела.
– Так-то лучше вышло. – Дарья Григорьевна развязывает платок, садится на скамейку. – У нас, Татьяна Карповна, гость – в горле кость. Офицерик какой-то явился. Пьет-гуляет, и мой с ним заодно. Ты уж никому не говори, тебе только сказываю.
Тимка на печке лежит, туда-сюда головой вертит. «Офицерик-то, наверно, семеновец!»
– Много их теперь всяких, – говорит Татьяна Карповна. – Ты, Дарьюшка, хоть чайку попей. Больше нечем, сама знаешь.
– Будет вам, Татьяна Карповна. Сыта я. Как Тимоша-то, не оклемался?
– Поправляется, Дарьюшка, поправляется. – Татьяна Карповна смахивает тряпкой со стола. – Что ему? Кровь молодая, тело живучее. В одночасье поднимется.
– И Павлинка моя лежит.
– Знаю, Дарьюшка, Тимоша сказывал. Нехорошо вышло, а что делать. На все воля божья. Сейчас чаек скипит, подвигайся к столу.
– Нельзя мне, – машет Дарья Григорьевна. – Неровен час, хватятся. Пьяные, сама знаешь, какие... А мне еще в одно местечко сбегать надо.
Не успели женщины за дверь выйти, – Кирька Губан на пороге.
– Здорово, Тимка!
– Здорово, Кирька!
– Ты что, болеешь?
– Так, немножко...
– Хочешь, припарки сделаю?
– Ништо, обойдется.
– Наша бабушка от всех болезней травы знает.
– Моя маманя тоже знает.
Смотрит Кирька по сторонам, нет ли в избе еще кого. Нагибается к Тимке, шепчет доверительно:
– Слышь, Тимка, Павлинка тоже болеет.
– Знаю, мы с ней на Шумном простыли. Купались вечером, а вода как лед.
– Хорошо, что я не пошел, – радуется Кирька.
– Хорошо, – кивает Тимка. – С тобой бы хуже было.
– Пошто хуже?
– Хилый ты, – уклоняется Тимка.
– Хилый? А кто на печке лежит?
– Говорю тебе: купались.
Тимка по Кирькиным глазам видит: не все сказал Губан, что-то еще на языке вертится.
– Что еще знаешь, Кирька?
– Пещеру нашу обокрали! – выпаливает Губан. – Мешок с сухарями утащили, инструмент взяли, гамак твой изломали.
Говорит Кирька, а глазами туда-сюда юлит. Не верит ему Тимка: никто не мог залезть в пещеру, кроме самого Губана. Ишь, как зыркалы рыскают, будто кошкин хвост перед прыжком.
Жалко Тимке продукты, все трое по капле собирали. Сухари были в мешке, рыба вяленая, котелок картошки. Соль, спички. На всякий случай, если бежать куда придется.
– Мешок-то, Кирька, просушить надо, – невзначай намекает Тимка.
– Само собой, – соглашается Кирька. – Погодь, какой мешок?
– Попался ты, Кирька, как заяц в петлю, – сердится Тимка. – Вот что, Губан: завтра положи все на место. На войне предателей к стенке ставят. Мы с тобой по-другому расправимся: камень на шею и – в Тургинку. Раков кормить.
– Я... я... Что ты, Тимка? – заикается Кирька. – Честное слово, честное...
– Стоп, Кирька! – морщится Тимка. – Не давай честного слова. Я на тебя зла не имею, я сегодня добрый. Иди к Павлинке, расскажи ей все. Как она решит, так и будет.
– Иди сам, если надо! – краснеет Кирька. – Тоже мне, командир полка... Плевал я на вас обоих! Говорю, не брал – значит не брал!
– Хорошо, Кирька Губанов! – сурово говорит Тимка. – Будем судить тебя по законам военного времени. Можешь идти... Хотя... стой! Вместе пойдем!
Вместе – еще хуже. То один поет, а то в два голоса закричат: «Ты понимаешь, Кирька Губанов, что такое воровство? Воровство – есть тоже предательство. По законам военного времени...»
Дались им эти законы.
Губан сердито хлопает дверью, выскакивает на улицу. Надо ж так опростоволоситься! Хитрый смекалинский, на слово поймал: «Мешок-то, Кирька, просушить надо!..» Цена твоему мешку – копейка в базарный день.
А у Тимки свой план. Тетка Дарья про офицера сказала? Сказала. Авось там что-либо про семеновцев узнать можно.
Пулей слетает Тимка с печки, будто вовсе спина не болела. Лицо сполоснул, вихры пригладил, догнал Кирьку за воротами.
– Ладно, не скажу Павлинке про мешок, не кисни.
ВАХМИСТР БРЯНЦЕВБрянцев появился в Межгорье ночью. В селе пока ни белых, ни красных. Слышал он, что будто ершовцы на Лосином Ключе стоят, полк формируют. Затем и послал его Семенов – проверить все до точности.
Брянцев в Забайкалье – залетная птица. Одногодки они с атаманом Семеновым, в одном полку в Петрограде служили, бок о бок рабочих расстреливали. Семенов – забайкальский казак, а Брянцев – тульский уроженец, из господ.
Хозяйство вахмистр имел не меньше копачевского: семь лошадей, двенадцать коров, дом пятистенный. Перед самым разором две жнейки-лобогрейки купил. До десяти батраков на поля выгонял. А пришло время – все в один день сплыло, сам едва спасся.
Пригласил Брянцев купца Козулина, попа Григория, еще двух-трех казачков-богатеев. Судили-рядили, план составили. Первым делом разузнать надо: много ль красных в Лосином Ключе и когда они наступать думают. Второе дело тоже важное: переловить в селе всех, кто помогает красным.
А когда бои начнутся, все зажиточные казаки должны на коней сесть.
Вчера еще Брянцев хотел из села выехать, да запил не вовремя. Глушит самогон и глушит. И поп отказался, и купец не может тягаться с вахмистром. Один Копач марку держит.
В то время, когда Тимка с Кирькой во двор вошли, Брянцев с Копачом в избе сидели. Тимка было в сенцы, да ничего не вышло: на запоре они, и кобель спущен.
Кобеля Тимка не боится, а с запором ничего не сделаешь. Разве щепочкой крючок подцепить?
Тимка иногда делал так, когда Павлинка одна дома оставалась. Закроет сенцы на крючок, а он щепочкой раз – и вот он, как из-под земли.
Тогда, конечно, проще было – ни отца в избе, ни матери. А сейчас вон как бубнят, спорят, похоже...
– Что ты там? – шепчет Кирька. – Дома, што ль, никого нет?
– Угадал. Видишь, двери на запоре. Пошли, в другой раз как-нито.
– А што там гудет, Тимка?
– Самовар, наверно.
– Ври да не завирайся, – шмыгает носом Кирька. – Хозяев нет, а самовар гудет? Ищи дурачка, это Копач с вахмистром разговаривает.
Вот тебе и раз! Кирька тоже знает. Интересно, спрашивает, о чем они там? Может, планы какие строят?
– Иди послушай, – советует Тимка. – Если спина чешется. Мне неинтересно.
– У тебя ж отец в красных.
– Ну и что?
– Значит, интересно. Может, они шлепнуть его хотят.
Глупый Кирька, а соображает. Вот и пусть сам идет. Если поймают, какой с него спрос? Надают по шее, отпустят. А если я попадусь...
– Не могу, Тимка, – мнется Кирька. – Я, знаешь, какой стеснительный...
– Стеснительный? Скажи лучше – трус.
– А ты храбрый?
– Мое дело.
– Покажи.
– Покажу.
– Не покажешь, не покажешь!
– Хорошо, Кирька Губан, – бледнеет Тимка. – Стань у ворот, смотри в оба. Чуть што – свисти. Если сбежишь, – он сжимает кулак, – нанюхаешься.
Согнувшись, Тимка шмыгает мимо окон, отыскивает щепочку потоньше, на цыпочках поднимается на крыльцо. Глухо звякает крючок, совсем глухо, едва слышно. Чуть-чуть приоткрывает Тимка дверь, боится, как бы не скрипнула.
Нет, не скрипнет копачевская дверь, надежно смазаны петли. Нередко приходится открывать их ночью нежданным гостям вроде Брянцева.
Теперь и пролезть можно. И снова на крючок закрыться. А в случае чего – в сенцах спрятаться. Они у Копачей такие – вся смекалинская мазанка войдет.
На этот раз Тимке везет отчаянно. Кто бы мог подумать – вторая дверь – из сеней в комнаты – приоткрыта. Жарко, стало быть, Копачу с Брянцевым. Сидят они в «зале», в передней комнате, самогон пьют, огурцами с капустой заедают. Брянцев молодой, очки на цепочке держатся. Голова в завитушках, кудрявее, чем у барана.
Тимка на всякие хитрости мастер: лег на пол, к приступку прижался. И выглядывает одними глазами.

По разговору судить, Брянцев с Копачом давно спорят. Копач какого-то Тихона клянет, бандитом называет, будто сам святой. Брянцев кудряшками потряхивает, огурец пальцами ловит, посмеивается. Надо, объясняет, съездить к Тихону, поговорить. Копач ему свое доказывает, мол, с бандитом – бандитский разговор. Он у китайцев даром золото гребет, а с нас две шкуры спускает.
– Давай, Прокоп, пока суть да дело, к Тихону махнем, – сосет огурец Брянцев. – Самогону захватим, гульнем денек. И Тихона заодно пощупаем.
– На то согласен, – Копач поднимает рюмку. – Я тем временем на жеребца пузатого надавлю, чтоб список вовремя составил. Сам назвался сдуру.
– Неужто ты без списка этого не знаешь – кому воздать по заслугам? – ухмыляется Брянцев.
– Знать-то знаем, но все же спокойнее, когда другой укажет.
Ничего непонятно Тимке, про что разговор. Какой-то Тихон, жеребец, список...
В самую неподходящую минуту свистнул Кирька. Тимка ползком, ползком – и к двери. Крючок скинул, на двор махнул. Только из калитки нос высунул – Павлинка навстречу.
– Здравствуй, Тимка. У нас был?
– Тебя проведать хотел. А ты куда ходила?
– У Козулиных сидела. Ой, какой ты бледный, Тимка?!
– Ничего не бледный.
– А Кирька пошто убежал?
– Не знаю.
Дотошная эта Павлинка, все выпытывает.
– Опять тайна, Тимка. Опять? Я от тебя ничего не скрываю.
Что тут делать, хочешь-не хочешь – открывайся.
– Ладно, пойдем на берег, поговорим. Не сюда, от избы подальше.
Страшную клятву требует Тимка от Павлинки. Всеми святыми клянется она «ничего не сказывать ни матери, ни отцу, ни прохожему молодцу». А если проговорится, гореть ей в геене огненной сорок сороков, еще столько и еще полстолько.
Все рассказал Тимка – и про что с батяней разговаривал, и как разговор в сенцах подслушал.
– Нехорошо, Тимка, подслушивать, грех.
– Знаю, – мнется Тимка. – Говорю, Кирька подзудил. Все одно я ничего не понял.
Неприятно Павлинке, что Тимка так сделал, все время думала, что он честный. И еще нехорошо: всегда он себе выгоду ищет.
– Странный ты, Тимка, – Павлинка задумчиво теребит косу. – Отца своего жалеешь? А думаешь, мне моего не жалко? Хоть и не родной. Случится беда, как мы без него жить будем?
Права Павлинка, ничего не скажешь. А если скажешь, разве поймет? Правильно маманя говорит: «Сыт голодного не разумеет».
– Батяня мой, если хочешь, не о себе – о всех людях думает. Прискачут семеновцы – полдеревни пересекут, кого в расход пустят. Нешто они партизаны?
И Тимка верно говорит. Вот и пойми, где правда?
Думает Павлинка о том, о сем. По совести разобраться, ни ее мать, ни Тимкина не виноваты, что война идет. А кто виноват? Отец говорит – красные, Тимка долдонит – белые. А все-таки страшно, если пол-Межгорья пересекут.
– Ладно, Тимка, о семеновцах я тебе кой-што скажу, – решает Павлинка. – Только чур-чур! Клянись по всей правде, самым што ни на есть святым.
– Честное солдатское! – выпаливает Тимка.
– А про бога почему не говоришь?
– Батяня сказывает, бога нет.
– Ой, Тимка, грех какой!.. Ну, слушай: отец Григорий Брянцеву бумажку пишет, список по-ихнему. В той бумажке сказано: кого пороть, кого к стенке поставить – расстрелять, значит. Брянцев говорит, што Межгорье наше – самое партизанское гнездо, и его, мол, разорить надо.
– Еще што?
– Больше ничего.
«Так, – соображает Тимка, – надо батяне передать. Записку написать, в бересту ее – и в пещеру, как договорились...»
– Слушай, – спохватывается Тимка, – когда семеновцы в Межгорье собираются?
– Не знаю.
– Эх, ты! Это ж самое главное. Узнать можешь?
– Как? – удивляется Павлинка.
– Ну, может, проговорятся по пьянке. Маманю спроси. А попову бумажку не достанешь?
– Зачем?
– Партизанам отдать. Сходи к попу, разведай.
– Ага, сейчас разбегусь! – сердится Павлинка. – Приду к батюшке, ручку протяну: «Отец Григорий, дайте ту бумажку...»
Верно Павлинка говорит, не подумал он. Вот если б подсмотреть, куда поп бумажку положит. А как подсмотришь? Не будешь день-деньской под окнами сидеть.
– Ты про Тихона не слыхала, Павлинка?
– Про какого Тихона?
– Брянцев твоему отцу говорил: Тихон, Тихон – и больше ничего.
– Не слыхала...
Мало что выведал Тимка у Павлинки. То ли боится она, то ли в самом деле не знает. Придется самому покумекать.
– Павлинка-а!..
Это Дарья Григорьевна кричит. Ребята мигом вскакивают с колодины.
– Не бойся, никогда тебя не выдам, – прощается Тимка. – Пороть, стрелять, жечь будут – ни словиночки не скажу.
– Иди, иди! – Павлинка шутливо хлопает его по спине. – Ты у нас герой известный.
– Ой, больно, Павлинка!
– Извини, забыла.
– Ничего, до свадьбы заживет, – улыбается Тимка. – Покедова!
Тревожно спалось Тимке в эту ночь. Записку свою он в пещеру отнес. Да мало ли что может случиться? Пещеру не найдут или Копач где-нито подкараулит. А вдруг вот-вот семеновцы в село ворвутся? «Подавай, скажут, поп, ту бумажку, по которой стрелять и вешать!»
И начнут по селу рыскать, всех подряд таскать.
Как ни крепился Тимка, пришлось все мамане рассказать. Не может один управиться. Кирька не помощник, Павлинка не совсем сознательная. Верно, что не отряд – две калеки с половиной.
Татьяна Карповна внимательно слушает, не перебивает. К глазам фартук подносит. Молча притянула сына к груди, крепко поцеловала.
– Не тревожься, Тимошенька. Авось не пропадем. Спи.
Хорошо ей говорить – спи. Не ей батяня задание дал...
Два дела не дают покоя Павлинке. Первое – как узнать про семеновцев, когда в село собираются; второе – как у попа список стянуть.
Сказала она Тимке, что не хочет к попу идти, а теперь вот подумала: зря сказала. Жалко ей межгорских, сама на себе плетку испытала.
Брянцев с Копачом с утра забутыливают. На десять рядов все меж собой пересудили.
Сидит Павлинка на крылечке, солнечные зайчики пускает. Старое зеркало, облезлое, а хорошо солнце ловит. То на Полкана наведет, то на Рыжуху однорогую. А тут возьми да в окошко на Брянцева пусти. Щурится Брянцев, мигает лупоглазо, понять ничего не может. Наверно, думает, чертики в глазах золотятся.
Сидит Павлинка, пускает зайчиков, а сама размышляет, как к батюшке подкатиться. А когда долго размышляешь, обязательно что-нибудь придет в голову.
Вот и сейчас пришло.
Входит Павлинка в комнату, будто косынку забыла, и так, между прочим, говорит отцу, что, мол, ими отец Григорий интересуется. Сказала и – от ворот поворот.
Копач мигом за эту нитку цепляется. А ну, кричит, зови сюда батюшку, хватит ему трезвенником быть. Да што б нес то, что обещал.
– Ладно! – кричит с порога Павлинка. – Скажу-у!
Отец Григорий как раз в церковь собирался. Как услышал, что зовут его дружки-приятели, и про то, что нести нужно, – позеленел с испугу, засуетился, из комнаты в комнату забегал. Шкатулки перебирает, из одной в другую что-то прячет. А потом на божницу полез, вроде лампадку поправить.

Матушка Серафима, толстая, будто квашня на выходе, за ним семенит, пухлые руки ломает: «Одумайся, отец Григорий! Красные придут – непременно за то повесят».
До тех пор не успокоилась, пока отец Григорий не пообещал ничего Брянцеву не сказывать, никакой бумажки не давать.
– А идти надобно, – убеждает себя поп. – Меж двух огней горю. И нет паче спасения, как на небеси. Аминь!
Павлинке то и надо было. К матушке у нее особый подход. «Давайте, матушка Серафима, полы вымою». – «Вымой, чадушка, вымой, а я ужо чаем с вареньем попотчую». – «А вы погуляйте пока». – «Чего ж мне гулять, я в горенке полежу. В горенке у нас чистенько, ничего там не надо».
Только Павлинка за тряпку взялась, Тимка на поповский двор прикатил. Увидел попадью, поклонился, поздоровался. «Не надо ль, матушка Серафима, дровец наколоть!» – «Как же не надо, вон чурбаков сколь навалено».
Переглянулись Тимка с Павлинкой – и ну поповский дом обихаживать. Она пол голиком шоркает, он чурбаки на мелкие части крошит. А тут Кирька подоспел.
– Ты чево, Кирьян? – вытирает лоб Тимка. – Случилось што?
– Ничего не случилось. Иду мимо, смотрю, топором тюкаешь. Дай, думаю, дружку подмогну. За сколь подрядился?








