Текст книги "Проводник в бездну"
Автор книги: Василий Большак
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Мальчишки как заворожённые слушали учительницу, ловили её слова, необычные, пламенеющие жаром, слова, которые были живыми, объёмными, которые словно светились. Эти слова перевернули души мальчишечьи.
Гриша и Митька встали из-за стола какие-то нездешние, торжественные, взволнованные. Поднялась и учительница.
– Спасибо вам. Узнает Довженко о делах ва ших – тоже спасибо скажет. Вы видели фильм «Щорс»?
– Видели! – обрадовались оба. – Как немцев бил Щорс! Мы и песню пели о нём, с Ольгой Васильевной…
При воспоминании об Ольге Васильевне замолчали, словно чтили память минутой молчания. И не только пионервожатой, но и Петра Сидоровича, и отца Гришиного…
Первой отозвалась Екатерина Павловна.
– Не забыли ту песню?
– Помним!.. Сколько пели. На уроках разучивали.
– Ну, «ели разучивали… что ж, потихоньку…
Почти шёпотом запела их учительница:
Шёл отряд по берегу,
Шёл издалека.
А мальчишки подхватили немного громче. И полилась по хате волнующая довоенная песня.
Шёл под красным знаменем
Командир полка…
Э-эх, э-эх, командир полка.
Не заметили, как с «потихоньку» перешли на «громко».
Голова обвязана,
Кровь «а рукаве.
У мальчишек блестели глаза, у мальчишек колотились сердца.
След кровавый стелется
По сырой траве.
Э-эх, э-эх, по сырой траве.
Умолкла учительница, умолкли и мальчишки. Но песня не умолкла. Казалось, она звенела у каждого из них в сердцах.
Екатерина Павловна не спеша подошла к окну, за которым лениво падали снежинки.
– Так вот, – произнесла она, как на уроке, когда подводила итог сказанному, – фильм «Щорс» поставил Александр Петрович Довженко. Он земляк наш, полещук. Из Сосницы. А теперь к советским бойцам и к порабощённым людям с тёплым словом обратился… Пишите, дети, дальше…
И загуляли по Таранивке листовки. В Хорошево добрались, до Чернобаевки долетели.
Потом мальчишки новые листовки писали, учительница сама их сочиняла. Сашко приносил из леса сообщения Советского Информбюро, а Екатерина Павловна переплавляла сухие цифры и факты сообщений Информбюро в пламенные слова.
Листки из ученической тетради волновали людей, вселяли веру в тот счастливый день, когда будут сметены с родной земли захватчики, придёт победа…
Однажды мать послала Гришу к деду Зубатому попросить взаймы соли. Как раз вернулась с работы баба Денисиха. Она веяла в амбаре зерно. И теперь выворачивала его из многочисленных карманов, нашитых к изнанке юбки, фартука и жакета.
– Чего так смотришь, как тот пугало Лантух? – незлобиво сказала Грише. – Чего скалишься? Разве твоя мать не крадёт у новой власти?
– Крадёт! – признался Гриша.
– Не украдёшь – не выживешь. Раньше, бывало, грехом считали – в колхозе украсть. А теперь можно, потому что оно не моё, не твоё, а чёртово. Герман всё равно вывезет в свой хватерлянд… А ну, выбирай, хлопчик, куколь из ржи… Чтоб ты всю жизнь, кроме куколя, ничего не видел! Чтоб тебе коржи пекли из куколя, и кофе варили из куколя, и какао – из куколя!
– Кому это, бабуся?
– Кому же, как не фюлеру проклятому! Ах, чтоб тебе, шелудивому да вонючему!..
Дед терпеливо ждёт, пока старуха выговорится до конца, не перебивает, лишь покашливает в кулак. Разве что кинет своё любимое:
– Оно, доложу я вам… того, конечно…
– «Доложу я вам, доложу я вам», – передразнивает старуха деда. – Замолол!
– Да кто тебе, того… – И к Грише: – Моя баба яжыком шило побреет…
Понравились старухе дедовы слова, улыбнулась даже.
– Мне б того фюлера увидеть – глаза бы ему выцарапала!
– Герой, – кинул старый.
– Молчал бы уже… Если бы не годы мои преклонна:
Старуха умолкла. Тогда разговорился дед:
– И ты был на рашправе?.. Таких людей в рашход пуштить!.. Как маков щвет были. Олю, я её ещё вот такой жнал, на руках нянчил, на именинах гулял ш бабой. Мать её, шердешная, не вштала. Как упала вожле того фашишта, так больше и не поднялашь. Не убило её. Когда хоронили, догляделишь – ни единой щарапинки на ней. От ражрыва шердща… А Пётр Шидорович что жа человек!.. Таких людей редко и жемля родит. А тот подонок Приймаков хотел, чтобы я ужнал учителя!.. Не дождешыня, крутоголовый, не дождешыня, предатель!.. – Дед помолчал, собираясь с мыслями. – Так вот, пришёл я ш рашправы домой и говорю бабе: «Шогнут наш гитлеряки, ой шогнут, доложу я вам». Ражошлашь моя баба: «А чтоб их в три погибели гнуло. Может, таких, как ты, вытряхнутых мешков, и шогнут. Ох и пошевелил ты, штарый, умом, как подохший телёнок хвоштом…» Такое нешла. Но я шкажу: шила, доложу я вам, ешть шила… – опять помолчал дед. – Ну, погыркалишь мы ш бабой, или шкажать проще, побешедовали.
– О, видишь, – присоединилась к разговору баба Зубатая. – По-гыр-ка-лись, – растянула она ото слово по складам. – Ты ещё не знаешь, как гыр-каются. Синяки месяц носят – вот то гыркаются…
Дед спокойно подождал, пока старуха утихомирится, и снова продолжал:
– На днях жовет меня шошедка, даёт лишто-чек. Читай, говорит. Читаю. А в том лишточке и напишано – ждите, люди жыновей швоих, готовьте водку и жакушку, вареное и жареное, потому что шкоро вернемшя…
Улыбнулся Гриша – о водке и закуске там не было, да пусть…
– Так вот я говорю. Выходит, что шила наша, доложу я вам, где-то там раштет, – дед показал скрюченным и прокуренным пальцем за леса, – множитьшя наша шила. Может, шкоро и покажетшя. Говорили: у наш ничего нет. А вон и шомолеты ш кратными жвеждами появилишь. Так, может, и не шогнут наш гитлеряки… А? Жаль, гажеток наших теперь нет, а то бы прочитал деду глупому, раштолковал бы, что к чему.
Дед обращался к нему за советом, говорил с ним как с равным. Вот бы Митька услышал этот разговор!..
– Точно, не согнут! – степенно согласился Гриша. – Московское радио передавало, сколько фашистских дивизий уже перемололи наши…
Дед с недоверием поднял кустистые брови. Борода его зашевелилась, седой волос на голове взъерошился.
– Мошковшское, говоришь?.. А они же, поганшы, толкуют – Мошква будто уже их, германшская… Фюлер шобираетшя давать парад в Мошкве…
– Ерешут, – уверенно доказывал деду.
Дед закашлялся, а накашлявшись, спросил неожиданно строго:
– А ты откуда жнаешь, что мошкошкое радио передаёт?
– Слух такой прошёл…
– Шлу-ух, – передразнил мальчишку. – Вшякая война плодит штолько шлухов! Их, тех шлухов, теперь как у шобаки блох. Не верю я шлухам. Ты лучше шкажи глупому деду, откуда дейштвительно жнаешь, что мошковшкое радио передаёт?
– Знаю, – опять уклонился от ответа Гриша. Лишь улыбнулся загадочно. Мол, сорока на хвосте принесла. Не говорить же деду про Сашка, приёмник, учительницу, листовки. Дед передаст Денисихе, а та по всему свету раззвонит.
– Ишь ты, – повертел головой дед. Ему понравилось, что мальчишка не говорит лишнего.
А Гриша всё же не выдержал, наклонился к деду, зашептал:
– Дождёмся, дедушка, наших!..
Гришина новость будто и не порадовала деда Зубатого.
– Дождутшя, да не вше… Вот в чём жакавыка. Эх, дождатьшя бы нам того праждника… Только ведь крепкая и штрашная, доложу я вам, вражья шила…
Дед Зубатый правду говорит – крепка ещё вражья сила. Крепка. Но праздник придёт! Не может не прийти! Воя и бабушка говорила, что так не бывает в жизни, чтоб только горе да горе человеку, одна печаль па душе. То сумрачно, идёт дождь, а то распогодится, солнце выглянет и развеселит душу, согреет сердце… Всё равно заглянет солнце и в наше оконце! Обязательно заглянет!
Дед Денис тоже так думает. Жизнь такая настала, что теплится в человеке одна лишь вера да надежда. Если человека лишить их, то, считай, человека уже нет. Какой это человек без веры и надежды?
ПЕРЕЛОМ
Ревна блестела на солнце как стекло. И Гриша не выдержал, бросил санки с хворостом, с разгона прыгнул на лёд и заскользил по чистому льду. Лёд загудел, прогнулся под мальчишкой, заходил волнами.
– Митька, айда! – крикнул Гриша товарищу.
А того не надо было и звать – уже бежал, топая сапогами.
Гриша скользил вдоль берега. Но ему хотелось дальше, туда, к камышам. Как прошлый год. Он тогда первым долетел до камышей. Летел как на крыльях. А теперь испугается? Дудки!
– Митька, смотри! – Гриша хорошенько разогнался и, точно на коньках, даже за камыши проехал. Затрещали сухие стебли, затрещал и лёд. Гриша кинулся обратно, но было уже поздно.
Митька в первое мгновение оторопел, но быстро опомнился, повернул голову туда, где синело село, и заорал:
– Спасите! Спасите!
Гриша хватался руками за края полыньи, руки скользили, мальчишка обрывался, скрывался под водой.
Митька наконец догадался выдернуть из санок сухую палку, бросить товарищу. Но палка прогремела мимо полыньи.
Поборов страх, Митька лёг на блестящий лёд, пополз к полынье, где барахтался дружок, схватил Гришу за рукав, потянул. И сам в воду бултых.
– Спас… Спасите! – не своим голосом закричал он.
И вытаращился испуганно-умоляющими глазами на деда Зубатого, бежавшего с вязкой хвороста за плечами и с топором в руках. Дед отшвырнул топор, развязал хворост, выдернул длинную верёвку, бросил один конец её мальчишкам, уже посиневшим в полынье.
– Хватайте! Хва-тай-те!
Первым ухватился Гриша. Дед спокойно, словно ведро из колодца, вытащил на лёд мокрого мальчишку.
– Танщуй! – приказал он. – Бегай, кому я шкажал!
Гриша начал пританцовывать на комковатой мёрзлой земле.
– Д-д-д-душка… И меня, и меня… – стучал зубами Митька, цепляясь задубелыми пальцами за лёд.
– Не метушишь, и тебя вытащу, – спокойно ответил дед, бросил вновь конец верёвки, – надо было вам в такую лихую годину выкаблучиватьшя…
Верёвка змеилась по льду и не давалась мальчишке в руки.
– Хватай, говорю, лопоухий! Хватай! – уже злился дед. – Как вшкочить, так вы вмеште, а теперь метушитешь, будто подшвинки недорежанные.
Митька наконец ухватился, но не руками, а зубами – руки перестали слушаться. Уже у берега дед сцапал курносого Митьку за воротник кожушка, вытащил на берег, встряхнул.
– Шмотри, а ты тяжёленький… шамое первое – шапоги шброшьте, воду вылейте… Вот так, обувайтешь, и айда домой! Хорошо, доложу я вам, ишкупалишь…
Митька побежал живо. Гриша же сделал несколько шагов и повалился на снег.
– Плохи наши ш тобой дела, Гриша, – кашлянул дед и стал сбрасывать с санок дрова. Устроил мальчишку на санках и быстренько, как только мог, потрусил в село.
Ещё не довёз дед Гришу до хаты, как выбежала мать – ни жива, ни мертва.
– Вот такая, Марина, штукенщия, – кивнул дед Зубатый на санки с мокрым, уже обмёрзлым мальчишкой.
– Ой боже!.. Что это с ним? Почему вы молчите? Ой, дитя моё, ой, надежда моя! Ой, сиротинка моя! И кто же тебя, ой, да кто же тебя!..
Марика заголосила. Дед Зубатый внёс Гришу в хату, прикрикнул на неё.
– Не голощи, не рашпушкай шопли! – строго приказал. – Шними с него вше, в шухое переодень!
И вновь прикрикнул на женщину, бестолково мечущуюся по хате:
– Да быштрее, не чухайшя, говорю! В прорубь вшкочил, доложу я вам. Водка у ваш ешть?
– Откуда ей взяться, Денис? – отозвалась бабушка со стоном. – Мужчин в хате нету. Кому она нужна, когда нету духа мужицкого в хате?
– Ну, ешли такая штукенщия, то я шбегаю…
Дед принёс водку, растёрли мальчишку. Дед Зубатый велел дать немного и «внутрь».
– Что вы, Денис Кондратьевич, ребёнок же, – испугалась Марина.
– Ничего, он мужик. Не на пирожных вырош. Влейте ему нашильно… Да и мне, того… Ведь жа дровами еждил… А время такое… жима…
Грише таки влили «внутрь». Закашлялся мальчишка.
– Привыкай, кожаче… Ну, бывайте ждоровы. Пойду я. Баба моя, того… немного ражбираетшя в жнахарштве… Придёт… Отходит. Пошкольку такая штукенщия вышла… Не впервой. Каждую жиму, гляди, кто-нибудь иж шорванщов и вшкочит.
– Спасибо вам, Денис Кондратьевич. – Марина стояла перед дедом бледная, растерянная. – Не знаю, чем и отблагодарить вас…
– Берегите мальчишку… Путний шынишка. Человек штанет, ешли, доложу я вам, отходите. Пу-у-утний!
С этими словами и подался дед Зубатый из хаты.
Берегли как могли. Но простуда ке хотела отступать. Лежал Гриша горячий, мать не успевала вытирать пот со лба. Вечерами бредил.
– Митька… скажи Ольге Васильевне… Земля… Какая погань ползёт по тебе… Не пускайте Налыгача… Где моя звёздочка?.. Екатерина Павловна… Читайте дальше… Листовку диктуйте… Я сам понесу в Хорошево… Земля наша… в огне ты… в огне…
На второй день пришла учительница, принесла какие-то лекарства, мочёные яблоки.
– Ну, как наш герой?
Марина осунулась, будто и её горячка трепала, глаза ввалились. Ещё отчётливее выделялись на худом лице густые крылья чёрных бровей. Если издалека посмотреть, только эти крылья и видны на бледном лице.
– Всю ночь и весь день стонет, разговаривает… Вас зовёт. Просит что-то диктовать… – пожала плечами Марина. Затем она оглянулась, рубанула взглядом свекруху, словно та была в чём-то виновата, и шёпотом поведала: – О листовках каких-то…
– Чужих не было? – насторожилась Екатерина Павловна.
– Баба Зубатая зелье приносила. Но та балабонила своё, не обращала внимания на Гришину несусветицу.
– Ну и хорошо. – А через минуту, положив холодную ладонь на пылающий Гришин лоб, сказала: – Врача бы ему. И лекарств. Есть такие от воспаления лёгких. Жар снимают. Да где их сейчас возьмёшь? Разве что… – Не договорила, закусила губу, неожиданно быстренько собралась и ушла,
А ночью Митька привёл молодую небольшого росточка женщину. Она сказала шёпотом Гришиной матери:
– Добрый вечер. Окна завесьте… Ну, показывайте вашего казака. Антон Степанович так и сказал: «Иди к казаку, к юному партизану, и поставь его на ноги!» Так что я выполняю приказ комиссара. Вот!
От прикосновения холодных с мороза рук Гриша открыл глаза. И увидел склонённое над ним женское лицо с полными розовыми губами, услышал тихий ласковый голос:
– Добрый вечер, казак!
Гриша пошевелил шершавыми, потрескавшимися губами:
– Добрый…
Она сняла с мальчишки рубашку, достала из кошёлки трубочку, приложила её к худенькой Гришиной груди.
– Дыши глубоко, та-ак, нормально дыши, та-ак… Теперь повернёмся спинкой, та-ак. Дышим глубоко. Ещё. И ещё. Та-ак.
Гриша почувствовал, как врач положила холодную ладонь ему на спину и постучала пальцем о ладонь: стук-стук, стук-стук.
– Оденьте мальчика. – Женщина вынула из корзинки несколько пакетиков, подала Марине. – По три таблетки ежедневно. Это оттуда, с Большой земли… Очень хорошее лекарство.
«Оттуда», – мысленно повторил Гриша. Сашко, Митькин брат, говорил: теперь к партизанам самолёты прилетают, лекарства привозят, раненых забирают.
«Оттуда» – из Москвы, значит. Выходит, о нём побеспокоились в самой Москве… Ну, конечно, он понимает: там, в Москве, не знают, что есть в селе Тара-нивка пионер Гриша Мовчан. Но лекарства передали и для таких, как Гриша…
Прощаясь, врач спросила:
– Что передать комиссару?
– Спасибо вам, тётя.
– Не меня благодари! Антона Степановича!
Язык еле ворочается во рту:
– И Антону Степановичу… А я… выздоровлю?
– А как же! Ещё попляшу на твоей свадьбе! – ответила, улыбаясь, врач.
Мать встала на пороге.
– Спасибо! Не знаю, как вас звать-величать.
– Доктор, и все…
– Понимаю, понимаю. Спасибо вам за всё…
Марина спохватилась, кинулась к шкафчику с посудой.
– Хотя немножко подкрепитесь на дорогу! Я сейчас…
– Благодарю, но я тороплюсь. Будьте здоровы!
Мать днями и ночами просиживала у постели
Гриши, смотрела на его пересохшие, потрескавшиеся губы, на бледное лицо и будто перебрала в памяти каждый день сына от самого рождения.
Бывало, распеленает перед купанием, а свекровь снимет с гвоздя пучок сухого любистка и бросит в купель.
– Зачем вы, мама?
– Чтобы любезный был с людьми.
А то внесёт высушенные цветы, протянет молодой матери.
– Что это?
– Ласкавцы, дочка. Чтобы ласковым был.
Стелются перед Мариной воспоминания белым полотном, кудрявым спорышем, отзываются песней соловьиной…
Гриша выздоравливал долго. Пришла весна, но мальчишка по-прежнему оставался хилым.
– Просто светится ребёнок. – Баба Оришка жалостливо обращалась к невестке. – Считай, всю зиму пролежало дитя…
– Болезнь не свой брат. Вымотала. Тут взрослого прихватит, так не знаешь, как лечь, как сесть. А это ребёнок. Сколько в нём той силы?
Марина, как только начал выздоравливать сын, помолодела, румянец снова просвечивал сквозь её смуглую кожу.
– Род наш, сынок, живучий, жилистый. Вот солнышко пригреет, оживёт лес – веселее станет.
Гриша чувствовал себя лучше, когда прибегал его неизменный друг Митька. Вскочил в купель ледяную и Митька, а ничто к нему не пристало, никакая болезнь. И сейчас вот с расстёгнутым воротом явился. Вместе с ним входили в хату терпкие запахи сосны и талого снега, ветра весеннего, а позже и цвета яблоневого… А ещё приносил Митька вести из мира, который Грише пока что был недоступен. И те вести заставляли быстрее биться впечатлительное мальчишечье сердце.
Наклонившись к Грише, Митька шептал так, чтобы не услышали бабушка и маленький Петька:
– Уже третий месяц не показывается Сашко. Мать плачет. А отец говорит: «Молчи, глупая. Сын знает, что делает».
– А где же он?
– Где? – гордо поджимает губы Митька. – В рейд пошёл с партизанами.
– А что такой рейд?
Митька морщит лоб и объясняет:
– Ну, гитлеровцев пошли колошматить по сёлам, чтобы тем жарко было… Далеко пошли…
Молчит Гриша, с завистью думает: смотри, друг всё знает, а он лежит и мамины да бабусины побасёнки слушает.
– А того эсэсовца, который Олю убил, на фронт отправили, горячо дышит Грише в ухо товарищ, вытряхивая из себя, словно из кошёлки, новости.
– Жаль, – вздыхает Гриша.
– Того эсэсовца тебе жаль? – наеживается рыжий Митькин чуб.
– Жаль, что здесь его не отправили, как те ироды говорят, к гросхватерам [6]6
К предкам.
[Закрыть], – подаёт голос бабуся.
Митька искренне удивляется.
– У вас такой слух…
– А вы что же думаете, если я старая, так, значит, глупая, так, значит, слепая и глухая?
– Мы ничего не думаем…
– Я, если надо, всё услышу. – Бабуся пожевала губами, добавила: – Но такой ирод ещё попадёт в могилевскую губернию. По-па-дет! Вижу: всё к тому движется!
Митька сообщает, что вместо этого эсэсовца назначили кого-то другого. Его и не видели в Таранивке, партизанов боится… Сидит в райцентре под охраной гарнизона.
– Ещё не то будет фюлерам проклятым! Захлебнутся в своей крови, басурманы! – комментирует Митькины слова бабуся.
Гриша завидует другу – тот действительно всё знает. Может, ходит в лес к дядьке Антону, но молчит, потому что это военная тайна… А тут лежи лежнем, лечись. А когда выздоровеешь, никто не знает. Бабуся успокаивает:
– Скоро и ты поднимешься! Ещё успеешь, того… с козами на торг.
И пришло время – встал Гриша на ноги, вышел из хаты и чуть не упал от пьянящих лесных запахов, будто даже земля закачалась под ногами. Обессиленный, прислонился Гриша спиной к шершавому стволу шелковицы.
Громко скрипнула калитка, и во двор вошли староста Мыколай и полицай Кирилл Лантух.
– Конь в хлеву? – сухо спросил Мыколай Марину, выросшую в дверях.
– В хлеву, – едва слышно вымолвила Марина.
– Выводи! – приказал Кирилл.
Марина молчала, не двигаясь с места.
– Что это ты будто в рот воды набрала? – насупился Мыколай.
– Потому что фамилия наша Мовчаны. Сам знаешь: молчуны,
Мыколай потоптался, буркнул:
– Временно. На операцию коня берём.
– Ваша воля…
– Конечно, наша! Ты никак не привыкнешь? – окрысился Лантух.
– Да привыкаем…
– Привыкай, Марина! – оба, словно жеребцы, заржали.
Потом Мыколай вновь насупился. Лантух возился со сбруей, а Мыколай вполголоса, чтобы не слышал полицай, неожиданно признался:
– Думаешь, мне не осточертело всё это? Взял бы плюнул на всё, бросил бы к чёртовой матери… Э-эх!
– Кто же тебе мешает? Брось!
Мыколай покрутил бычьей шеей, будто она была в хомуте и тот хомут тёр холку.
– Очень далеко, Марина, я зашёл. У-у, далеко! Очень глубоко шею всунул в петлю. Назад возврата уже нет. Нет, Марина! – Последние слова не сказал, а выдохнул.
– А ты покайся, – искренне посоветовала Марина.
– Им? – кивнул на лес Мыколай.
– Им.
Снова он покрутил бычьей шеей. В его красивых глазах Марина увидела страх, переплетённый с тоской, устоявшейся, давней.
– Москва слезам не верит.
И Марине показалось – нелегко дались ему эти слова. Не сказал, а простонал обречённо. Она ответила на тот стон по-женски просто:
– А ты попробуй, может, и поверят.
Ничего не ответил Мыколай, только насупился ещё больше. Подошедшему рябому Лантуху сказал жёстко:
– Давай, Кирилл, погоняй!
Поплелись со двора пан староста и пан начальник полиции, а Марина ещё долго стояла, смотрела им вслед. «Что стряслось с Мыколаем? Почему это он вдруг так заговорил? Инте-рес-но!»
ГРОМ ЗА ЧЕРНОБАЕВКОЙ
Проходили дни как годы, месяцы как столетия, а годы как вечность. Люди с нетерпением ждали громов с востока. И загремели они, долгожданные грома, за Чернобаевкой. Бабушка размашисто крестилась не на иконы, а на те грома и приговаривала, ни к кому не обращаясь:
– Слава тебе, господи, и тебе, царица небесная. Прислушались к нашим молитвам, к вдовьим слезам.
Вскоре двинулись немецкие обозы. И всё на запад, на запад. Гриша заметил – фашисты на восток спешили длинными железнодорожными эшелонами и автомашинами, горланили свои пески-марши. А теперь возвращались чаще всего на подводах. И танков будто бы меньше стало, и людей не очень густо, и песен не слышно…
В середине сентября, благословляя грома за Чернобаевкой, таранивцы укручивали домашние пожитки в узлы, запрягали, кто имел, коней, торопливо кидали на подводы домашнее добро, какое было под рукой, спешили к лесу. Спешили, потому что из соседних сёл приходили страшные вести: отступая, гитлеровцы сжигают сёла, а жителей, как скотину, гонят на запад…
Готовились в дорогу и Налыгачи, с Лантухами. Только в обратную сторону. В субботу с утра вынесли на дорогу мешки со всяким добром, ждали машину «ослобонителей». Но грузовики пролетали мимо них, гитлеровцы не обращали внимания на «голосование». Однако предприимчивому Кириллу всё же удалось остановить один грузовик, полицаи показали свои холуйские повязки на рукавах.
– Век, век![7]7
Прочь, прочь!
[Закрыть] – высунулся из кабины небритый офицер.
Мыколай кинулся к кузову и там увидел среди солдатни безбрового панка из районной управы, зверовато сжавшегося в углу.
– Свирид Вакумович! Возьмите! – закричал Мыколай не своим голосом. – Куда же нам теперь? На Соловки? Или на осину?
Вылинявший панок стал ещё меньше, вобрал голову в плечи, отвернулся.
– Не узнаёте? Свирид… Вва… ку-мович!..
– Лезем! Чего ты просишь? Свои же, родичи! – дышал водочным перегаром рябой Лантух. И первый швырнул свой мешок в кузов, полез на машину.
Грузовик двинулся. Мыколай и Мыкифор на ходу повкидывали узлы, вцепились в борт. Так и повисли, болтаясь на машине. Но вот братьям удалось перевалиться через борт, сесть на своих узлах.
И тут безбровый панок что-то залепетал по-немецки солдатам. Унтер-офицер поправил на животе автомат, рявкнул:
– Кому сказано, век? Не злизайт – будем стреляйт! Ферштейст ду?
За словами пошли в ход приклады. Солдаты били своих прислужников по рёбрам, по голове, а один дал очередь из автомата Лантуху прямо в грудь. И выбросили всех троих из кузова, а пожитки их оставили.
Кирилл шлёпнулся о дорогу, растянулся на мокрой земле, раз, второй дрыгнул ногами и затих. Мыколай и Мыкифор, спотыкаясь, бежали за грузовиком и орали на всю Таранивку:
– Стой! Стой! Мешки отдайте! Продукты отдайте! Что же вы… гады!..
Машина набирала скорость, солдаты жестами показывали, как они будут уминать из тех мешков колбасы, сало, будут пить самогонку.
Выдохлись братья, остановились, тяжело сопя. Мыколай поднял огромный кулак и погрозил вслед машине, увёзшей их узлы, увёзшей их надежду на спасение. В ответ раздалась очередь из автомата, пули подняли фонтанчики пыли у ног братьев.
Хмурые, они поплелись обратно. Мать стояла в воротах, бледная, как с креста снятая.
– Не взяли?
– Скажите спасибо, что ещё живы остались.
– Пусть бог милует… А где ваши, того… мешки?
Федора чуть не упала в обморок, когда узнала о судьбе мешков.
– Кириллу и вовсе выпустили требуху, – обречённо известил Мыкифор.
– Ой, боже мой, кто? – перекрестилась старая.
– Кто же, освободители наши…
– Ах, чтоб им ни пути, ни доброй стёжки!..
– Вон вы как запели!
– Запоёшь… Не было бы их, и отец твой был бы живой да здоровый,
– Учитель, пионервожатая были бы живыми.
– Конечно, и они бы…
– А кто хлеб-соль подносил, варениками угощал, молился на них?
– Кто же знал, какие они?
– Некоторые знали…
Мовчаны видели, как Мыкифор и Мыколай во дворе, стоя, глушили самогонку, как укладывали всякий скарб на подводу. Прибежала жена Мыкифора и вместе с Федорой принялась голосить.
– А ну, цыть! – остановил плакальщиц Мыколай и показал кнутовищем на хату и двор. – Смотрите тут… Можно потихоньку, пока не выгнали, в старую хату перебраться. Идёт к тому – Советы возвращаются. Мыкифор пусть остаётся на хозяйстве. Ему ничего не будет. Старостою не был, полицейской службы почти не вкусил. Не успели немцы выдать шинель, как драпать начали. А на случай чего, если будут придираться, и в тюрьме посидит лет пять. Ему не привыкать. Мне же оставаться здесь нельзя. Мне – только с теми…
Мыколай заскрипел зубами так, что у Мыкифора мороз по коже пробежал, а у Федоры щека стала дёргаться.
– Ух, пропади всё пропадом!.. Или с ними вернусь, или на самой высокой осине…
Марина, наблюдавшая за приготовлениями Налыгачей в дорогу, насмешливо сказала:
– Он ещё думает вернуться… Слышите?
– Индюк думал, да в суп попал…
В глазах у матери Гриша впервые за долгие годы неволи увидел живые искорки.
К Налыгачеву подворью подъехал ещё какой-то нездешний полицай с повязкой на рукаве. Хмуро о чём-то перекинулся словом-вторым с Мыколаем. Молча постояли они, сняв фуражки, потом взлезла на подводы и под голошенье Федоры и Мыкифоровой жены двинулись.
– Немало людского добра прихватили; – тихо произнесла бабуся.
– Воровали, не стыдились, – вздохнула мать.
Выехала подвода на улицу, повернула на шлях, по которому тянулись вот уже который день серозеленые колонны. Но недолго сидели на подводах «пан староста и пан полицай». Возле самого выезда из села случилось неожиданное.
– Хальт! – поднял руку забрызганный грязью пехотинец.
Подводы остановились. Немец что-то крикнул своим, и на подводы мигом взобрались почти по дюжине солдат. Хозяева подвод обижались, показывали свои повязки, просили, а Мыколай даже слезу пустил – всё напрасно. Солдаты взяли в руки вожжи, бесцеремонно столкнули с подвод полицая с Мыколаем.
«Паны» бежали за подводами, как собаки за хозяином, не желающим брать их с собою в дорогу.
Мовчаны смотрели на все эти чудеса молча. А когда исчезли они за поворотом, бабуся только и сказала:
– Ну вот, считай, кончился рай для Налыгачей…
Марина начала тоже собираться в дорогу. Увязала узлы, достала из погреба картошку, ржаную булку взяла, горсть соли.
– Ну вот и мы готовы, – невесело усмехнулась.
Бабусю посадили на подводу. Посадили с горем пополам. Попросила бабуся:
– Возьмите ещё пучок гвоздики. Вон там он, на печи.
– Зачем вам? – удивилась Марина.
– Надо. От сглазу.
– И выдумаете такое…
– На то мы и старики, чтобы выдумывать. Постареете, и вы станете выдумщиками…
Пошла Марина, взяла пучок, запихнула в какой-то узел. Гриша стоял рядом насупленный. Они-то готовы, а на чём поедут? На себе не потянешь воз.
Марина глянула на старшенького, без слов поняла его и беспомощно опустила руки: вот беда! Серого-то полицаи забрали…
Отошла Марина к шелковице, затряслась в беззвучном плаче.
– Не плачьте, мама!
– Не я плачу, сынок, это горе моё плачет.
Марина подняла влажные глаза, будто ждала от сына спасения. Но что может посоветовать ребёнок?
– Я к деду Зубатому сбегаю. Может, прицепит наш воз к своему. Бык у него как трактор… Только ленивый очень.
– А захочет ли дед? – какая-то, хоть маленькая, засветилась надежда в глазах матери.
– Он добрый, мама.
Баба Оришка зашевелилась на возу, повернула к
Марине щедро заштрихованное мелкими морщинками бледное лицо.
– Свет, дочка, не без добрых людей. Что-нибудь, как-нибудь…
Дед Зубатый жил на Савковой улице. Маленький, проворный, он уже ладил свой воз. Суетилась по двору в многоскладчатой юбке баба Денисиха, сердилась на какие-то дедовы уговоры, охала и кляла «немчуру окаянную»:
– Чтоб у вас руки отсохли, чтоб не только автомата не удержали, но и ложки, хлеба святого в руках! Чтобы вас лихоманка трясла день и ночь, не переставая, окаянные!
Старый кончил ладить воз, рысцой бегал из хаты на подворье, носил сумки, узелки, прятал их в сено и хрипло, громко кашлял. Старуху свою он никогда не перебивал – пусть плетёт!
– Чего тебе, Гриша? – заметил мальчишку дед.
Гриша сказал, с чем пришёл. Задумался дед, зачем-то пощупал рога у быка. Похлопал его по бокам. Откашлявшись, сказал сам себе:
– Вот так, доложу я вам. Побежал гитлеряка, побежал, шловно ему кто шкипидарчиком жад шмажал… – и снова закашлялся.
– Чего разбухикался? Хватит тебе возиться, а то, не приведи господи, завернут поганцы в село… Ну, довольно! Запрягай уже! – покрикивала баба Денисиха.
Баба умела в проклятия вставлять деловые распоряжения. Дед Денис приловчился слушать только их, а все другое, так сказать, словесные отсевки, пропускал мимо ушей.
– Так вот, доложу я вам, Маринин шын прошит их вож прищепить к нашему, – вздохнул дед.
– Чего ж ты стоишь? – незлобиво буркнула она Грише. – Иди скажи, пусть готовятся, собираются…
Дед с бабой и Мовчаны выехали спаренными возами чуть ли не позже всех. Когда прибыли в лагерь, раскинувшийся на поляне– возле речки, там уже собрались все таранивцы.
Первой тяжело с воза соскочила баба Денисиха, подпёрла бока руками и подала команду:
– Ну, распрягайте! Да пошевеливайся, Денис! Быка стреножь…
Деловые приказы дед выполнял беспрекословно. Поставив себе курень, он и Марине помог. Перетащили в курени поклажу, бабу Оришку перенесли.
Поляна стала похожа на большой цыганский табор. Строили люди причудливые шалаши, варили кулеш в казанах, пекли в огне картошку, точь-в-точь как пастушата осенью пекут. Единственным, кому было радостно от такой цыганской жизни, это детям.
Они с удовольствием прыгали через срубленные ветви. Люди легли спать, прислушиваясь к близким громам. Теперь грохотало за Чернобаевкой и правее. Спали тревожно. А кое-кто и совсем не спал. Деды сбились в тесный кружок, попыхивали цигарками, пряча их в рукава.
Баба Денисиха стояла возле куреня, подперев щеку рукою, и на чём свет стоит кляла «немчуру проклятую».
– Ах, чтоб вы всю жизнь спали на таких пуховиках, как сейчас я сплю! Чтоб вам жёстко было отныне и вовек!.. Денис, быка стреножил?
– Дай мне подремать ш чашок, – буркнул дед и натянул на голову фуфайку, которой был укрыт.
– Ах, чтоб вы заснули и не проснулись, ироды!.. На том свете выспишься, Денис! Смотри, а то пролежни себе наживёшь! Всё бы ты спал и спал. Всю жизнь спишь.