355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Голованов » Французский дневник » Текст книги (страница 4)
Французский дневник
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:03

Текст книги "Французский дневник"


Автор книги: Василий Голованов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

– Привет! – приветствовал он нас. – Хотите кофе?

– Нет, чуть погодя.

– В этом доме в начале ХХ века жило много русских эмигрантов, – сообщил Николя. – Это была совсем окраина Парижа.

– Революционеры?

– Может быть.

– Тогда все эмигранты были революционеры, – сказал я. – Эсеры или социал-демократы. Это сейчас революция должна искать для себя новые формы. Другие смыслы, другую пластику. Другой темп. Время якобинства прошло. Вы не считаете?

– Я просто не думаю об этом…

Он определенно неплохо говорил по-русски.

– Ваш русский, Николя… – попытался я выяснить этот вопрос. – Откуда он?

Он улыбнулся – совершенно обезоруживающе:

– Нравится…

Мы сходили в ближайший супермаркет и накупили кучу продуктов, чтобы не чувствовать себя в доме только гостями, но яичница со всякой всячиной (то, что по-грузински называется: чижи-пыжи) произвела на Николя устрашающее впечатление. Он предупредил, что на несколько дней покинет дом, и на прощание оставил визитку: Nicolas Planchais, comedien voix off .

1 Николя Планше, артист разговорного жанра (фр.).

Единственное, что меня удивило в нашем последующем кружении по Парижу, так это то, что я вывел Ольгу к Нотр-Даму той самой улочкой Урсэн, как когда-то провел меня к нему отец. Он оставил-таки борозду в моем сознании. Недалеко от Нотр-Дама мы купили подарочки детям: музыкальные шкатулки по типу шарманки – если вертеть ручку, звучит коротенькая мелодия. Я нигде у нас таких не видел. Я наслаждался своей шкатулкой, как ребенок. Главное – звук этих шкатулок неподражаем.

Но это была последняя удача этого дня. Я решил сводить Ольгу в свой Париж, в Музей человека, в Зеркальный Коридор – немного полетать. Здание на площади Трокадеро стояло на своем месте. Но внутри было что-то не так. Нам продали билеты, но чем дальше мы шли в глубь музея, тем более все становилось не так: возникло впечатление, что вся экспозиция была подвергнута глубокой кубистической трансформации: часть экспонатов просто была убрана в ящики и едва проглядывала за стеклом. Другие были выставлены на обозрение. Никогда не испытывал такого омерзения: угрюмые черепа австралопитеков, сросшиеся младенцы, трехпалые конечности рук, изуродованные ножки, деформированные головы – жуткая кунсткамера человеческих патологий. Венчал это дело стеклянный куб, то есть не куб, а небольшая комната, в которой, лицом к входящему, были выставлены посмертные маски народов всех рас. Меня охватил нешуточный трепет. “Послушай-ка, – закричал я Ольге. – Ты что, не чувствуешь, что мы здесь среди мертвецов?! Бежим скорее!” Мы выскочили из этого жуткого места и попали в места, относительно мирные. “Женщины мира”, “Матери мира” – все это меня не интересовало, но там, внутри, я заметил служителя, парня лет двадцати пяти.

– Послушайте, – подошел я к нему, – а где здесь Зеркальный Коридор? Где-то здесь должен быть Зеркальный Коридор…

– Это точно? – спросил парень без тени недовольства или недоумения.

– Ну конечно. Я там был.

– Когда? – спросил парень.

– Одиннадцать лет назад…

– Я не знаю, я здесь работаю три месяца, а вообще музей уже несколько лет на реставрации…

Я все понял. Я хотел показать любимой лучший из Зеркальных Коридоров мира, а показал только анатомические уродства, негров, торгующих брелоками Эйфелевой башни на площади Трокадеро, да и саму эту фиговину, которая почему-то никогда не вызывала во мне никаких чувств. Никаких.

Мы решили убираться в Латинский квартал, там пообедать, а затем, если повезет, найти площадь Контр-Эскарп. Необъяснимо я соскучился по ней.

На бульваре Сен-Мишель у площади Сорбонны почему-то оказалось чересчур много народу. Через секунду я понял, что половину толпы составляют студенты, а половину – жандармерия (причем именно не полиция, а жандармерия в полном боевом облачении – щит, каска, бронежилет), которая пыталась стащить студентов с проезжей части. Те что-то кричали и поднимали транспаранты с лозунгами. Я сделал несколько кадров, но дальше в дело пошел слезоточивый газ, и я, уже, однажды испробовавший на себе эту штуковину, бросился прочь. Ольга подхватила меня, мы свернули в ближайший переулок, где под наблюдением дюжих жандармов несколько парней и девчонок пытались то ли проплеваться, то ли проблеваться, то ли прочихаться. В общем, досталось им здорово. Жандармы не пытались их задержать, вообще, как я понял, в их задачу входило только одно – держать свободной проезжую часть бульвара Сен-Мишель. Как я забыл, что в этом году – 40-я годовщина событий мая 1968-го!

Мы зашли в китайский ресторанчик. В двухстах метрах от центра событий было абсолютно тихо.

– Что ты сняла? – полюбопытствовал я у Ольги, когда мы уселись, потому что у нее цифровой фотоаппарат, а у меня пленочный.

Из всех снимков очень выразителен был парнишка, который почему-то упорно совал в окна автомобилистов сделанный спреем плакат “La mort du social”, что можно было понимать как угодно. Что идея социального равенства умерла. Что умер факультет социологии. Что вообще никакие социальные программы при новом президенте, Николя Саркози, не действуют. Что собственно социальное чувство – умерло. Что-то они хотели от времени, от президента, от самих себя и от общества, в котором живут. А общество было довольно, и государство отвечало слезоточивым газом.

В конце дня мы нашли площадь Контр-Эскарп. И мне даже показалось, что тот столик, за которым мы тогда с отцом сидели и беседовали с итальянцем. Мне трудно было объяснить жене, что было такого в этой площади, кроме памяти об отце… Но я и не пытался объяснить, я пытался понять: крошечная площадь, по кругу расположенные кафе, вынесенные на тротуар столики, фонтанчик в центре. Никакого клошара, разумеется. Ходили люди. Отъезжала пара на мотоцикле. К столбику был притянут тросиком велосипед с совершенно невероятно погнутым колесом. На тротуаре в ящиках на свежей стружке лежали бутылки вина. Целовались влюбленные. Художник рисовал… Черепа австралопитеков, изуродованные конечности и комната погребальных масок мало-помалу куда-то отступили… Почему мой отец так любил эту площадь, и я люблю вслед за ним? Загадка. Какой-то тут удивительный, маленький, очень причудливо связанный узелок жизни. Стояла прекрасная погода майского вечера. Чего-то смутно хотелось. Чашку кофе? Бокал вина? Нет-нет, еще один поцелуй, пожалуй. Художник рисовал – и его картина увлекала нас в пленительные извивы улочки Муфетар, в перспективу которой он хитроумно увел свое полотно. Впрочем, улочка Муфетар стоила того – настоящая улочка старого Парижа! В которой мы в конце концов и скрылись, густо мешая любовные ощущения с впечатлениями от увиденного. Студенческий бунт еще не стал для меня проблемой. Победил весенний вечер, сумерки, любовь. “La vie en rose” . А, черт возьми!

“Анархистский кофе” Артмана Гатти, или Искусство встречи

Весь следующий день шел дождь. Он шел, когда я вел переговоры с Жераром Бобиллье, директором издательства, которого все простодушно называли просто Боб. Весь персонал исчерпывался десятком человек. Я рассказал про Сен-Мало. Жерар внимательно ко мне присматривался. В полдень мы скромно пообедали вместе и расстались, кажется, довольные друг другом. Склепы близлежащего кладбища Пер-Лашез были плохим убежищем от дождя, и поэтому мы поспешили под более надежную крышу – в музей импрессионистов Орсэ. Катакомбы Лувра всегда пугали меня.

В восемь Элен заехала за нами на своем “форде”, и мы отправились в гости… По-прежнему было ветрено и шел дождь. Мы выехали из города у Porte d,Orleans  и долго ехали по шоссе, опоясывающему Париж на манер московской кольцевой дороги, разве что французское кольцо показалось мне гораздо более хитро сплетенным и постоянно ускользающим в стороны многочисленными рукавами. Потом мы свернули куда-то, мир дороги отступил, опять пошли улочки, двух-трехэтажные дома, кафе, бары, полные света и людей.

1 “Жизнь в розовом свете” (фр.).

 2 Орлеанские ворота (фр.).

– Это уже не Париж, – сказала Элен. – Это Монтрё.

– Да?

– Здесь живет много выходцев из Африки, особенно из Мали.

Я вспомнил слова своего испанского друга Рикардо, который не без юмора рассказывал о старом негре, постоянно отвечающем на звонки у Элен. И меня это даже веселило. Хотя яточно знал, что никакого негра там нет. Более того, я точно знал, кто там есть. Знал имя этого человека. Элен рассказывала мне о нем, я сам, разыскивая ее, несколько раз говорил с ним по телефону, наконец, у меня была книга – целиком посвященная ему, его театру, который он превратил в перманентную революцию, разъезжающую по городам Европы под черными знаменами анархии… И, тем не менее, до какого-то момента совершенно вытеснил его из сознания.

Дом Элен: особняк, в два этажа. Помню раскрытые ворота, косо взрезанную зигзагом фар темноту двора, ступени, дверь, непрекращающийся мелкий дождь, забор из голых металлических прутьев, и там, за этими прутьями, пространство стройки, развороченной земли, каких-то тяжеловесных архитектурных эскизов из бетона…

– Это будущий театр, – сказала Элен.

Я никак не связал то, что она сказала, с нею и с ним. “Будущий театр”. Какой-то будущий театр. Возможно, муниципальный. Я подумал, что она беспокоится из-за того, что здесь будет много машин, людей, шум…

Да, еще было большое дерево в левом углу двора, могучее дерево, смятое мокрым ветром, как на сумрачном полотне Коро, это дерево надежно защищало дом со стороны улицы – но опять-таки ни малейшая догадка не озарила мое сознание, хотя дерево – оно не могло не быть связано с ним, понимающим язык деревьев…

Элен открыла, повозившись с ключами, дверь дома, и мы вошли наконец в объем желтого света и сухого тепла – сознание тела отреагировало на эту перемену удовлетворением, но вот мозг – он решительно не желал включаться и осознавать, что через минуту я увижу этого человека. В общем, продумав потом свое поведение, я пришел к выводу, что бытьнастолько тупым и невменяемым меня мог заставить только страх. Вот, словно бы мне сказали: знаешь, сейчас мы заедем, посмотрим живого мамонта… А я не возражал, но боялся – боялся его исполинских размеров, его дикой, спутанной рыжей шерсти, его горячего дыхания, его черных, умных, но нечеловеческих глаз, его дремучих, древних мыслей, его запаха – и при всей неизбежности этой встречи до самого конца предпочитал делать вид, что она не произойдет, как-нибудь отменится сама собой.

– Сюда, – позвала Элен, поднимаясь по лестнице.

И тогда я наконец ясно вспомнил фотографию из книги, которую мне подарила Элен, поразивший меня образ человека в черном свитере, с длинными волосами, несколькими прядями ниспадающими на удивительно выразительное лицо, разумеется, схваченное фотокамерой в момент предельной выразительности, даже одержимости, который мощными жестами рук месил и формовал глину театрального действа, словно демиург, то и дело выхватывая из нее людей, которым предстояло выйти на авансцену. Больше всего поражали на этом лице глаза: словно именно глазами, а не ртом он вдыхал душу и эмоции в свое человечество, в этих статистов вселенского спектакля, и, как дирижер, глазами управлял ими, одновременно переживая за них, сражаясь и погибая вместе с ними, вместе с ними умирая и воскресая… Безусловно, за внешностью, столь неординарной, должен был скрываться совершенно незаурядный человек, сам опыт и масштаб которого был мне непредставим.

Арман Гатти

Боец Сопротивления

Поэт

Революционер

Анархист

Журналист

Автор множества киносценариев и пьес

Отвергнутый официальной культурой

Создатель собственного театра

Проложивший свою собственную дорогу в искусстве

В искусстве сопротивления – прежде всего

Разумеется, перед этим колоссальным списком, который можно было бы продолжать еще и еще, я утратил чувство соразмерности. Поэтому я и не представлял, как произойдет наша встреча. При этом я знал, что Элен хотела бы, чтоб эта встреча состоялась. Вряд ли она рассчитывала на разговор – ибо нас разделяла целая пропасть несоизмеримого жизненного опыта. Но иногда разговор даже не требуется – а встреча все равно происходит. Встреча, способная перевернуть твою жизнь.

Гатти сидел в просторной комнате за столом, который показался мне огромным – стол в виде подковы, занимающий добрую половину комнаты. Он – в центре этой конструкции, как капитан в своей рубке. Сзади во всю стену – портрет Че и еще один – думаю, Буэнавентура Дуррути, главы анархистов Барселоны, убитого в боях с фашистами во время гражданской войны в Испании в 1936 году. Гатти был действительно велик. Он был настолько велик, что безо всякого труда и без остатка мгновенно поглотил мою назойливую тревогу. Глаза его глядели приветливо, внимательно, но без нажима, рукопожатие большой старой руки было ласково. Он сделал жест, приглашающий нас пройти дальше и быть смелее: при этом он чуть приподнялся в кресле своим большим костистым телом, которое просторная черная блуза делала еще больше. От окна навстречу нам шагнул его сын. Девочка лет шести – видимо, внучка – осталась рядом с дедом.

– Ну вот, – сказал он ей, завершая прерванный нашим появлением разговор. – Это кит. La baleine. Когда я работаю, я разговариваю с ним… Должен же я с кем-то разговаривать?

Он оттянул пальцем челюсть кита, и тот закачался на невидимой оси, делая глотательные движения челюстью и поводя взад-вперед большим черным глазом.

Девочка улыбнулась. Ей понравилась игрушка деда.

Арман Гатти за своим огромным столом сам был похож на кита, заплывшего погреться в теплую лагуну.

Потом произошла какая-то сбивка ритма, и мы отправились ужинать в местный ресторанчик. Не прекращая, моросил дождь. Я поглядел на недостроенный театр, на Гатти, чуть ссутулившись, шагавшего под мокрым от дождя зонтом. Ему восемьдесят четыре года. Надеется ли он в один прекрасный день все-таки дать представление на сцене нового театра? Хотя бы одно? Надеется ли он, что без него театр сможет существовать, что кто-то, кроме него, сможет управиться с его труппой – его “loulous”  – буйным племенем отверженных, бывших безработных, наркоманов и потерпевших полное или частичное крушение в жизни романтиков?

1 Сброд, шпана (фр.).

Кто еще, кроме него, сможет обратиться к ним и сказать: “Ваша честь, это – литература…”. Или: “Заниматься театром – все равно что строить собор”. Ведь совершенно очевидно, что в обозримом человеческом пространстве замены ему нет. И тем не менее и Элен, и Гатти говорят о театре как о чем-то таком, что непременно будет иметь продолжение. Разумеется, театр будет другим, но все равно дух останется, хотя и он получит новые воплощения, новые сценические формы. Кто-то из учеников придет ему на смену и поначалу будет слаб и несовершенен в поступках, но постепенно, если он призван, он возмужает, окрепнет и сможет поступать и говорить так же безошибочно, как это делал учитель. В этом – “принцип надежды”, который исповедует Гатти. Если бы он думал, что все, во что он вдохнул душу, проживет лишь до его смерти, он бы не смог быть оптимистом. Первый раз он был приговорен к смерти в восемнадцать лет. Он говорит: “Не думаю, что я смог бы сказать что-нибудь другим людям, если бы перед моими глазами не стояла камера смертников. Она всегда рядом. Я часто навещаю ее…”.

Стол в ресторане был уже сервирован. Мы быстро расселись, французы заказали pour l,entre€e  устриц, мы с Ольгой – салаты с fruits de mer. Хозяин, хорошо, очевидно, знавший и Армана, и Элен, взялся обслуживать нас сам. У него был совершенно вытертый, в некоторых местах протершийся до дыр воротник рубашки.

1 Для начала (фр.).

2 Морепродукты (фр.).

– Здесь лучшая в округе кухня, – как будто перехватила мой взгляд Элен.

Разумеется, не могло быть ничего безусловного и прямолинейного в том волшебном мире, где жила Элен, и к этому надо было привыкнуть с самого начала, когда за воротами на улице генерала Леклерка вдруг открылся нетронутый карман пространства и времени 20-х годов минувшего века, куст жасмина, птичьи голоса по утрам, земляника у входной двери, странная квартира со странной геологией книг, оседающих в ней, и вещей, будто бы и не подозревающих о бурных метаморфозах компьютерной эры, когда изменения претерпело все – от кухонной посуды до телефонов… А хозяин! Автор превосходного утреннего кофе Николя Планше, живущий параллельной жизнью актера разговорного жанра и мима, все, все имело в этом мире незаметную поначалу, но неизменно превосходную обратную сторону, как и этот ресторатор, которого на улице можно было бы принять – ну я не знаю, за кого можно было бы принять человека, если судить о нем по воротничку его рубашки – и который на поверку оказывался утонченным кулинаром.

Яства воспоследовали. Некоторое время все молча ели.

В партизанском отряде восемнадцатилетнего Армана Гатти звали Дон Кихот или короче – Донки. Все это долго объяснять, и сейчас у нас, читатель, почти нет времени для этого, просто там, в отряде, быстро поняли, что этот парень – не от мира сего. Дело в том, что он пришел не с пустыми руками. Он, разумеется, принес с собой оружие – это был странный, едва ли не самодельный револьвер калибра 6,35, купленный, вероятно, на барахолке. Но главное было не это. Он принес с собой книги. Стихи Рембо и Мишо, афоризмы Чжуан-цзы, статьи итальянского коммуниста Антонио Грамши и еще пятую книгу, относительно которой сведения расходятся: некоторые считают, что это был томик Малларме, другие не менее уверенно утверждают, что это был сборник статей по физике Нильса Бора.

Разумеется, этого одного с избытком хватило бы, чтобы зачислить его в подразделение для особо странных, но этого было мало: во время долгих ночных дежурств Донки читал стихи деревьям. И был убежден, что они отвечают ему шелестом листьев.

Он пробыл партизаном восемь месяцев, так и не убив ни одного немца или, на худой конец, жандарма, так и не поучаствовав ни в одном налете. Но он и не стремился к этому. Много лет спустя он скажет (впрочем, он, может быть, сказал это уже тогда – неимоверно трудно разобраться в колоссальных толщах его биографии), так вот, он сказал или скажет свою знаменитую фразу: “С точки зрения истории важно только одно – чтобы мы здесь были”. Важно, чтобы там, в лесу со сказочным названием Бербейролль, на плато Тысячи Коров, были несогласные со всем, что происходит внизу, и чтобы люди там, внизу, знали про это. Знали про их несогласие, их сопротивление, в каких бы формах оно ни выражалось. Отважный партизан Донки считал адекватной формой сопротивления фашизму чтение деревьям стихов Рембо и Мишо.

Когда его схватили, его спросили, разумеется, какого черта он очутился там, где ему не положено быть.

– Чтобы заставить Бога свалиться в наше время, – ответил Донки.

Однажды во время встречи с лицеистами один паренек спросил его, что он, собственно, хотел этим сказать.

– А я и сам не знаю, – ответил Гатти. – Я только открыл для себя, что слова освобождают меня, что мои слова – это их поражение.

Его отвели в камеру, где сидели еще трое его товарищей, и там их жестоко связали попарно, спина к спине, так что движение одного неизбежно причиняло другому муки, которые со временем должны были превратиться в настоящую пытку. И вот, когда боль уже стала пыткой, партизан, к которому был привязан восемнадцатилетний Гатти, спросил: “Донки, ты жалеешь о чем-нибудь?”. – “Нет, – не раздумывая, ответил юный Дон Кихот. – А ты?” – “Нет”. Никто ни о чем не жалел. Ни один из четверых.

“Я подумал тогда, – вспоминал позже Гатти, – что вот, существует разъяренный мир, война, армии, которые уничтожают друг друга, эта тюрьма… Но даже в этой тюрьме оказалось возможным найти и сказать самые правильные, самые главные слова. Может быть, нас ждет смерть. Но если моя жизнь должна оборваться сейчас, в этих стенах, – что добавить к ней? Она была наполненной. На своем уровне сознания я осуществил все основные встречи, и последней встречей был этот разговор с товарищами… Потом я понял, что жизнь и состоит из такого рода встреч. Все остальное – это попусту уходящее время…”

Если бы тогда, в ресторане, я знал про эту историю, я ни за что не открыл бы рот. Но мне показалось, что молчание неловко затянулось, и я, обратившись к Арману, спросил:

– На фотографиях театра и там, дома, я видел портрет Мао. Чем он вас так заинтересовал?

– Своими стихами, – ответил Гатти. – Вообще у него интересный опыт. Я трижды был в Китае и прошел весь путь Великого Похода.

Он не был настроен прерывать беседу. Это я не был готов ее продолжать. Я не читал стихов Мао. Я не знал, что в революционерах Гатти необыкновенно занимают всякие особинки – скажем, то, что Роза Люксембург регулярно ходила гулять в Ботанический сад и наблюдала там за синицами. Я не знал и пьесы Гатти “Одинокий человек”, посвященной китайской революции. Я безрассудно бросился вперед и почти мгновенно очутился в вакууме.

Встреча не состоялась.

Разумеется, Гатти был настолько опытен и стар, чтобы по достоинству оценить мой порыв и отнестись к нему снисходительно. Даже бережно. Во всяком случае, весь вечер я чувствовал себя под его опекой. Но возобновить разговор он больше не пытался. Я получил хороший урок. И мне пришлось заткнуться. Рядом со мной сидел один из самых значительных людей, которых я встречал когда-либо в жизни, и, чтобы эта встреча, несмотря на мою ошибку, в конце концов хотя бы чуть оказалась встречей – мне следовало заткнуться и помолчать. Повпитывать его молчание хотя бы.

В тот вечер Элен рассказала о нем прекрасную историю.

Дело было в Монако в самом начале войны. Монако – крошечное государство, границы которого почти ничего не значат, особенно в те грозные годы, когда на землю приходит война. Франция была уже разгромлена и поставлена на колени. В соседней Италии свирепствовал фашизм. Но именно в этот момент почти оказалось больше, чем ничего. В Монако не было войны. Монако не знало, что такое танки, дивизии SS и пикирующие бомбардировщики. В Монако (поначалу) не выслеживали и не отправляли на уничтожение евреев. Никого не уводили по ночам. Никто не знал, что такое голод, гетто, взаимная подозрительность. Булочники пекли свой хлеб. Ростовщики ссужали деньги в рост. Рыбаки возвращались с моря со свежим уловом. Гатти было уже шестнадцать, он одержал в жизни главную свою победу – он полюбил, впитал в себя и сделал своим французский язык – он, сын бедного итальянского эмигранта, сделал его языком своей поэзии, как Рембо и Верлен, он грезил им наяву, бормоча и бормоча вслух какие-то строки. В школе его звали Лермонтофф. В эти последние мирные дни, когда слово было еще только наваждением и надеждой, но еще не стало оружием, Лермонтофф влюбился. Ее звали Николь, она была ослепительно красива – пятнадцатилетняя еврейская девочка, с которой он странно сошелся, споря о Ницше, защищая его экзистенциальный выбор, его аристократизм, его артистизм, даже безумие. Она боялась Ницше, которого идеологи фашизма хотели сделать своим философом, а он смеялся в ответ: как же он может быть их, когда он ненавидел и презирал плебс – а они и есть квинтэссенция плебса?! У этой любви не было надежды: ведь в Монако не было войны. А значит, война не стерла в порошок те перегородки, что люди выстраивают между собой в мирной жизни. Лермонтофф был люмпен, сын дворника и прислуги, а Николь была дочерью богатого ювелира… Но он верил в силу слова и в силу любви. Он посвятил ей поэму и сказал – нет, он не просто сказал, он объявил всем – что в день ее рождения, 26 января, он прочтет ее, шагая по морским волнам. Настал этот день. Он пришел на пирс, где собралось уже довольно много народу. Но она не пришла. Он понимал, насколько незащищенным становится без нее, насколько возрастают опасности, подстерегающие его, но не отступил – он шагнул в море прямо с пирса, успев прокричать на лету несколько слов, прежде чем скрыться в волнах. Он не умел плавать.

А потом война сделала свое дело, границы Монако совсем истончились, и однажды Николь вместе со всем своим семейством была тайно вывезена из города и переправлена в концентрационный лагерь, где и сама она, и все ее близкие исчезли без следа.

В 1942 году отец Гатти, дворник Огюст, решил возглавить забастовку рабочих против каких-то фашиствующих хозяев. Полиция насмерть забила его на баррикаде, запиравшей ворота. После этого у его сына не оставалось выбора: он должен был оставить прибежище Лермонтова и уходить хотя бы в Дон Кихоты – туда, где сражались друг с другом мужчины.

Он принял вызов и ушел к Гэнгуэну в лес Бербейролль.

Вечер подходил к концу. Хозяин ресторана подал десерт и кофе для Гатти.

– Врачи запретили мне пить вино, – грустно сказал он и посмотрел на меня. – Хочешь знать, что я об этом думаю?

Не дожидаясь ответа, он выплеснул полчашки кофе, долил ее вином, опрокинул себе в рот и расхохотался:

– C,est le cafe€ anarchiste, l,as-tu saisi?  Когда мне было десять лет, мой отец делал мне такой же и отправлял в школу со словами: “Ну, теперь иди, покажи им, на что ты способен!”.

1 Это анархистский кофе, ты понял? (фр.)

Дождь по-прежнему легким туманом висел над улицами Монтрё.

Когда мы с Ольгой вернулись домой и сели покурить в нашем дворике, пахнущем жасмином, я никак не мог отделаться от счастливого чувства, что встреча – она все-таки состоялась, и последние слова, которые он нашел для нас, – нет, целая сцена, которую он разыграл перед нами, – она была коротким, точным, поражающим ударом из тех, которые забыть невозможно. Он не хотел, чтобы вечер кончился ничем. Он хотел запечатлеться в нас, и он нашел момент, когда нужно было произнести эти единственно нужные слова про “анархистский кофе”…

Пьер Ландри: человек мечты и силы

Первый город, в который мы направлялись, был Тюлль. Именно там размещался знаменитый книжный магазин Пьера Ландри, который умудрился распродать треть тиража моей книги и не вернуть издательству ни одного экземпляра; позже я узнал, что великий Пьер никогда ничего не возвращает, в отличие от других книготорговцев. Он долго выбирает книги, а, выбрав, покупает нужное, с его точки зрения, количество экземпляров и уж потом распространяет их, как хочет. Мою книгу он заполюбил так, что в новом, только что отстроенном магазине выложил ее на круглом столике рядом с другим русским автором, с которым неуместно любое сравнение. И все. Больше в магазине тогда ничего не было. Ни одной книги. Именно тогда, в марте, он звонил мне в электричку и приглашал погостить к себе домой.

Я спросил Элен, как мы поедем в Тюлль: автомобилем Жерара или железной дорогой.

– Железной дорогой.

– Почему? – путешествие на автомобиле представлялось мне куда как более романтичным.

– Потому что Жерар переоборудовал свой автомобиль в “пикап” и теперь сзади там просто кузов, в котором он развозит книги.

– Шеф издательства сам развозит книги по магазинам?

– Да. А почему бы и нет?

Я задал еще один идиотский вопрос, на который правильный ответ могла найти только Элен:

– Элен, – спросил я, – а какой вообще смысл издательству отправлять нас втроем, оплачивать нам гостиницу и все такое прочее, если мы объедем от силы пять-шесть городов и увидимся, самое большее, с пятьюстами человек?

– Вася, – сказала Элен, подумав. – Такой смысл есть.

Ее убежденности просто следовало верить.

Очевидно, у французских издателей совсем другое отношение к читателям, чем у наших. Им важно показать людям писателя. Живого. Тем более русского, автора успешной книги. Дать им возможность пообщаться. Это стоит затрат. И это отнюдь не прогулка по городам Франции.

Тюлль – маленький город, который кажется большим, потому что он втиснут в долину Корреза и как бы карабкается на его почти отвесные берега; и, по первому взгляду, кажется, что там, за вершинами, тоже скрывается город, может быть, даже бо€льшая его часть. Но этого города нет. Там, за вершинами, – еще и еще вершины, там плато Тысячи Коров и лес Бербейролль, где когда-то начал свою деятельность сопротивления Арман Гатти. Здесь, в Тюлле, он сидел в камере смертников. И можно было бы даже найти дом, где была эта тюрьма: домов-то ведь не так уж много. Все улочки круты и каскадами сбегают к реке. Несколько ключевых развилок, несколько великолепных обзорных точек, набережная, вязы, центральная площадь с собором Св. Мартена (XII век), несколько кафе на той же центральной площади, и – книжный магазин Пьера Ландри.

Если бы мне сказали, что некий книготорговец в Тюлле, население которого осталось таким же, как в XVII веке, когда здесь был знаменитый оружейный завод и действительно производили тюль, то есть равняется двадцати одной тысяче человек, – продал две тысячи экземпляров моей книги, я бы не поверил. Это невероятная цифра для такого маленького городка. Но надо знать Пьера: он заказал у “Verdier” еще тысячу экземпляров!

Когда мы вошли в Librairie, из-за прилавка, чем-то неуловимо напоминающего барную стойку, к нам вышел человек могучего сложения, с крупными чертами лица, седой шевелюрой, в маленьких очках, болтающихся на носу, и стиснул меня так, как будто ждал всю жизнь. Почему-то я неважно понимал его (он говорил с каким-то странным акцентом), но Элен исправила положение.

1 Книжный магазин (фр.).

Как сказала Элен, книжный магазин Пьера – это одно из мест, благодаря которым в Тюлле можно жить. Если бы в Москве продвинутый книжный бутик имел такой набор книг, это составило бы ему честь. Словари, энциклопедии всех сортов, живопись, география, фотоальбомы, французский аналог “Библиотеки всемирной литературы” и полный подбор классических и новых авторов. Пьер в курсе всех книжных новинок, он связан примерно с четырнадцатью директорами книжных магазинов на юге и продавливает свою политику. Например, неистово продвигает мою книгу. Честно говоря, именно Пьеру я обязан своей известностью во Франции.

Позже я увидел, как работает Пьер. Постоянного посетителя он горячо приветствует, усаживает за стол, угощает чашкой кофе и рассказывает о наиболее удачных, на его взгляд, новинках, которые он приобрел (а поглощает он немыслимое количество действительно первосортной литературы), и предлагает свободно пройтись и порыться в книгах. А напоследок говорит: “Но я все-таки советую приобрести тебе то-то и то-то”. И друг-читатель – он начинает вертеть в руках присоветованную книгу и в конце концов покупает. А если Пьер видит человека, который давно к нему не заглядывал, он раскрывает ему объятья, как лучшему другу, и говорит:

– Ты видел мой новый магазин?

– Еще нет.

– Ну, у тебя будет время посмотреть… Что желаешь: коньяк, вино, кофе?

На столике в центре магазина появляется рюмка коньяка, бокал вина или чашка кофе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю