Текст книги "Французский дневник"
Автор книги: Василий Голованов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Ну, расскажи, как дела, сто лет тебя не видел, – говорит Пьер.
И посетитель, может быть, случайный, сдается такому напору радушия и начинает рассказывать что-то про нелады с женой, про виды на урожай, про детей, про работу – ну, про что там еще рассказывают…
И вдруг Пьер говорит:
– Слушай, а я знаю, какая книга тебе сейчас нужна.
И дает ему. Ту самую. Нужную. Единственную.
И человек уходит осчастливленный.
Мы немного устали с дороги, и поэтому, выпив кофе, спросили, где можно было бы сейчас пообедать?
На лице Поля изобразилась боль досады.
– Господи! – сказал он. – Тюлль не Париж – сейчас невозможно. Слишком поздно для обеда. Единственное что – вот там, на углу, продают сэндвичи и салаты. Пойдите, купите, и идите пока домой, расположитесь…
Он дал ключ, объяснил, как идти, и в придачу к ключу еще сунул мне в руку двадцать евро.
– Нет-нет-нет, – запротестовал было я.
– Послушай, дорогой, я хотел бы тебя accueillir, поэтому эти деньги – они не имеют никакого значения…
1 Почему-то в этом французском глаголе – “принять” – мне слышится отзвук слова “coeur” – “сердце”; словно все вместе означает “вместить тебя в свое сердце”. – В. Г.
И каким-то добрым напутствием буквально выдохнул нас из магазина.
Мы с Элен условились, что она пойдет, отыщет своих горных философов и обоснуется пока у них, а мы воспользуемся гостеприимством Пьера и его жены. Поэтому, попрощавшись, мы действительно купили сэндвичи и отправились по указанному адресу. Улица была крута, узка и живописна: стены домов казались нарочно украшенными средневековым фахверком – толстыми брусьями дерева, связанными в сложную несущую конструкцию. Цвет стен Тюлля – серый. Голубые ворота. Голубые или розовые рамы окон. Почти все двери на нашей улице были огромны, так что казалось проще достучаться кольцом-колотушкой (которое представляла собой дверная ручка) до обитателей этих домов, чем обычным ключом открыть такую… Впрочем, подалась она легко. Мы поднялись наверх, интуитивно ища глазами двери множества квартир, но дверь была только одна: дом прежде принадлежал аристократии и строился из расчета одна квартира на этаж. Ко всему прочему, дверь была приоткрыта. Этого обстоятельства в предписании Пьера не было, и мы замешкались было у этой двери, как вдруг она открылась. Миловидная, крепкая женщина в очках стояла внутри.
– Здравствуйте, – сказала она по-русски.
Мы были препровождены в кухню с камином, где очень скоро выяснилось, что Пьер и Франсуаза – оба выходцы из Канады; что прежде Пьер был барменом, но потом бросил это дело, перебрался в Тюлль, где основал свой первый книжный магазин. Потом он его расширил, задвинул местных конкурентов и со временем стал одним из самых знаменитых книгопродавцов на всем юге Франции. И уж во всяком случае – самым пассионарным. У Франсуазы оказалась то ли четвертушка, то ли восьмушка русской крови, и хотя это никак не сказывалось на ее русском языке, что-то неуловимо-родное – то ли мимика, то ли жесты, то ли выражения замешательства – очень облегчало общение. Вероятно, стоило бы отдельно сказать о квартире, которую снимают Пьер и Франсуаза: она – в старинном здании XVIII века, первый хозяин был казнен в эпоху якобинского террора за то, что его сын в Англии собирал ополчение в пользу короля. Сейчас это три просторные, очень прохладные комнаты, в это время года обогреваемые только каминами, что придает им определенный шарм; открытые детали потолка – мощные, потемневшие от времени балки – создают особый колорит, особенно на кухне, где на них Франсуазой была устроена целая инсталляция из скупленной старой посуды и сухих букетов. Пьер очень много читает, поэтому в доме необычайно много книг. Крашенные в белый цвет стены – сменившие напластования бесчисленных обоев, глухие ставни и чудом уцелевшая деталь прошлых интерьеров – ширмы – дополняли это скромное, но достойное убранство. Мы заняли “свою” комнату – как я понял по обилию книг и журналов по медицине – комнату Франсуазы – она врач, наскоро перекусили сэндвичами, запили своим адским чаем, и, в общем-то, пора было идти. Но описание квартиры было бы неполным, если бы была упущена одна деталь: в ней без скрипа не открывалась и не закрывалась ни одна дверь, в том числе и входная. Дом немало пожил, осел, принял очертания, приближенные к очертаниям склона, на котором он стоял…
В шесть вечера за столиками у книжного магазина Пьера уже сидела Элен, похожая на усталую и слегка простуженную птицу, с двумя своими горными философами, которых отличали прекрасные зубы, обнажавшиеся при улыбке, ясный, почти детский взгляд, загорелые лица и общая подтянутость, какая-то пружинистость фигуры, четкость жестов. Рядом с Мишель, учительницей русского языка местного лицея, сидел Жерар Бобиллье, подкативший на своем “пикапе” к такому спектаклю и медленно, как всегда, потягивающий красное вино. Была еще публика, которой я не знал. Пьер время от времени выходил из своего магазина и из-под матерчатого козырька с удовлетворением оглядывал площадь и подошедших: как-никак, а именно он устраивал для своего сонного городка такое шоу!
По счастью, мы с Ольгой успели, ворвавшись в магазин, уже довольно-таки наполненный слоняющейся публикой, развесить на стенах фотовыставку; после этого мы перемолвились с Элен несколькими словами о том, какие отрывки мы будем читать, я еще успел сбегать через дорогу и взять две бутылки “перье” для нее и для меня… Ну а потом началось! Разумеется, нам дали исполнить все части обязательной программы, но когда мы закончили, нас и не думали отпускать. Нас снимали на видео, рисовали с натуры, задавали все новые и новые вопросы… Может быть, об этом триумфальном вечере и не стоило рассказывать, чтобы не впасть в дурной тон. Но коль уж я впал, скажу одно: здесь постарался Пьер. В Тюлле читатели знали меня, знали из моей же книги, написанной с предельной откровенностью, но они хотели большей откровенности и любви, которая бы соответствовала их любви к написанному. Поэтому они изорвали, истормошили и иссверлили меня всего, пока не увидели наконец, что сейчас я упаду, как раненый гладиатор. Часа полтора я подписывал книги. Одна женщина попросила подписать книгу ее внучке, которая родилась сегодня. Я не помню, какие слова находил, чтобы не повторяться. Если бы не Мишель, очень милая, как оказалось, учительница-русичка, я бы не смог выдержать этот нескончаемый поток людей, ждущих от меня, любимого автора, хотя бы одного нетривиального слова.
Жерар прохаживался среди пьющих вино, поданное Пьером, и сам потягивал маленькими глоточками, улыбаясь улыбкой сатира. Было видно, что он остался очень доволен. Нет-нет, он совсем не был так прост, наш издатель! В конце концов какие книги он издавал? О-о, он тоже выбрал свою стратегию в жизни, он издавал далеко не простые книги – и сейчас на его глазах одна из них подорвала-таки славный город Тюлль! Помните? “Je ne sais autres bombes, que des livres”…Пьер сиял. Он подарил людям праздник, по сравнению с которым приезд субботнего луна-парка был просто заурядной детской погремушкой. Это был праздник для всех. Мне поднесли фотоальбом с очень удачными фотографиями Тюлля. Я с выражениями предельной благодарности принял его. Но людям хотелось, чтобы я радовался еще больше.
1 “Я не знаю других бомб, кроме книг” (фр.) – слова Малларме.
– Вот здесь, смотрите (на снимке был запечатлен интерьер хлева с лежащей посреди породистой коровой), вам не кажется, что это похоже на Россию?
– Да, похоже: сено, люди. Но корова – французская.
– Корова французская?
Я не знал, как им объяснить, что и раньше-то такие породистые коровы водились только на ВДНХ. Но почему-то уперся:
– Да, корова французская.
– А люди, они похожи на русских, правда?
– Конечно. Очень похожи.
Альбом был вручен мне с дарственной надписью.
Но меня ждало еще последнее испытание: дело в том, что после того самого звонка Пьера в электричку я решил привезти ему русское издание “Острова...”. И эту книгу я довез. И, как умел, подписал: “Пьеру Ландри. Человеку мечты и силы”. И в какую-то минуту я достал эту книгу из рюкзака и подарил ему.
– Так и так, – говорю. – Это я привез специально для вас.
Он прочитал посвящение, и на глазах его показались слезы. Черт возьми, он был тронут до глубины души!
– Знаешь, – сказал он, отерев пальцем слезы под очками. – Иногда мне кажется, что ради таких моментов я и затеял все это дело…
И тут уже я пал жертвой его неумолимой щедрости.
– Какую книгу ты хочешь? Выбирай! – вскричал он.
– Я уже выбрал, вот: фотоальбом Николя Бувье и очень красивую, самодельную книгу местной художницы для моей дочери.
– Ну, этого мало, – резюмировал Пьер. – Хочешь полное собрание Малларме?
– Нет, – честно сказал я. – Боюсь, чтобы читать Малларме, мой французский слишком примитивен…
Тут Пьер снова стал Пьером. Он отвел меня к барной стойке и, вкладывая все свои могучие душевные силы в произносимые слова, сказал:
– Знаешь, почему я хочу тебе подарить эти два тома? Однажды, когда дела у меня шли нелучшим образом, я взял вот эту книгу, – он взял в сильную ладонь второй том, – и прочитал письмо Малларме Верлену. И после этого я записал в своем дневнике… – Тут Пьер порылся под стойкой и действительно извлек оттуда дневник, раскрыл его и с чувством прочитал написанное. Честно говоря, я уже ничего не в силах был понять.
– Вот, – сказал Пьер. – Поэтому возьми. Придет трудная минута, и ты вспомнишь Пьера Ландри… Ты найдешь тут опору…
Отказать ему было невозможно.
Действительность плыла у меня перед глазами. Танец “желтых бабочек” давно был завершен, но люди и не думали расходиться. Теперь они хотели общаться друг с другом. Пьер достал еще ящик вина. Здесь он крутил ось мира, и он хотел, чтобы люди радовались…
– Почему Пьер уехал из Канады? – улучив минутку, спросил я Элен.
– Боюсь, тебе непросто будет это узнать.
Я пошел напролом:
– Пьер, – прямо спросил я. – А почему вы уехали из Канады?
Пьер не смутился.
– Я хотел сменить амплуа. Бар – это очень маленький мир подвыпивших людей. А я хотел войти в мир книг. Я уехал, чтобы читать. Чтобы прочитать, например, тебя… Считай, что книги – это и есть оправдание моего “бессмысленного путешествия” по жизни… А этот магазин – мой Остров…
Не знаю, что там стояло такое за всей этой обезоруживающей откровенностью. Мир жизненных передряг может быть крайне запутанным. Но Пьер сказал правду – он обрел необъятную вселенную и совсем другой тип отношений между людьми посредством иных смыслов.
Под конец вечера меня интересовали еще только два человека – те самые горные философы, у которых остановилась Элен. Мы подошли к ним. Они повернулись к нам не только своими загорелыми лицами, но и, казалось, всей душой. Я попросил Элен перевести. Сам я говорить по-французски уже не мог. Язык болтался в моей пасти, как у собаки.
– Я хотел бы знать, с тех пор, как они уехали туда, в 1968-м, прошло сорок лет. И что они сделали за это время?
Элен перевела.
– Коммуну, – решительно отвечала маленькая, гораздо более энергичная, чем ее спутник, женщина.
– Но вы же должны как-то общаться с миром? Вы нашли там, скажем так, свой остров, но надо же что-то и поведать людям о нем?
– Нет-нет, никаких контактов, – не поняла меня горянка. – Все свое: хозяйство, школа, жилища…
– Но вы же философы, вы ушли не только для того, чтобы доить коз, рожать детей и ткать холсты, правда? Вы должны что-то вернуть миру, хотя бы в виде опыта, идей…
– Идей – да.
Было видно, что это женщина действия и не знает сомнений в повседневной жизни.
– И что это за идеи?
В ее чистых глазах промелькнул голубой восторженный блеск:
– Бакунин.
Так вот где все еще звучит эхо твоих слов, Мишель! Как странно все. Я только зимой закончил статью о Бакунине. И думал, что слова эти отзвучали уже лет девяносто назад…
Потом была дорога домой по горбатым ночным улицам, среди домов, казавшихся при свете луны фантастическими готическими декорациями. Просторная комната, прохладная постель, глухие ставни…
Уезжая на следующее утро, я совершил маленькую подлость: сделал вид, что забыл подарок Пьера – двухтомник Малларме – на столе за вазой. Он бы все равно не влез в чемодан. По счастью, Пьер не мог заметить этого – он уже ушел в свой магазин. В воскресенье в скучном Тюлле все магазины закрыты. Кроме одного – книжного магазина Пьера Ландри.
Кувшин с водой для умывания
Пробуждение: чистые белые стены. Огромная, толстая, как подушка, и, как подушка, квадратная перина поверх одеяла. Кисейные занавески, черный стул с кожаным сиденьем у окна. На нем сложены наши вещи. Как будто кто-то зашел в кадр старого-старого фильма и оставил там эти вещи. И они там не то чтобы неуместны, просто их привнесенность очевидна. Справа от меня – круглый столик орехового дерева с бежевым фарфоровым кувшином для умывания, слева – зеркало, на мраморной столешнице которого стоит большая, толстого стекла, бутылка с питьевой водой. За окном – сад, вернее, бывший виноградник с растущими по окоему черешневыми деревьями. Ясное ощущение, что путешествие во времени возможно. Нет, не так: само время нелинейно и сохраняет множество параллельных русел для своего течения, в том числе и попятного. Сейчас мы оказались в настоящем прошлого. Прованс. Арль. Время поездки туда Гогена и Ван-Гога – живое, никакое не законсервированное, а подлинно живое время настоящего прошлого. 1898 год. Только в комнате у Ван-Гога кувшин был не бежевый фарфоровый, а обычный, синий эмалированный. А так – узнаваемость полная.
У нас так больше уже нигде не может быть. Разве в каком-нибудь староверском селе. У нас время издрипано, опростано, обесточено. Его все гонят-погоняют вперед, к будущему без прошлого – и оттого все меняется с такой скоростью. За десять лет – до неузнаваемости. Как будто не живем, а декорации строим. А здесь со временем происходят какие-то медленные, органические процессы. Помните – Ван-Гог, “Красные виноградники в Арле”? Ну вот, они не изменились. Разве что им далеко еще до красноты: лоза только-только еще окрепла, май. Да и крестьяне подразъехались из этих мест: их не увидишь столько, сколько на полотне Ван-Гога. Так что и часть виноградников пришлось вырубить. Вчера я видел черные, сухие витые корневища виноградной лозы, сложенные в кучи у амбара. Ими отлично топится камин. И пепел при сгорании остается такого благородного серого цвета, будто сигарный. Там же, у амбара, стояло колесо телеги. Вернее, не телеги – потому что это было больш-о-ое колесо, – а повозки, в которой ездили по виноградникам, собирая виноград. Так что в настоящем прошлого тоже, конечно, происходили изменения. Но важно, что нигде не было видно следов его, прошлого, торопливого уничтожения. Прошлое не подвергалось здесь террору и экспроприации со стороны будущего. Поэтому его так много. Поэтому связь времен не разорвана, поэтому оно все еще прекрасно, как старый сад. Да, скажем – сад. Тут садовник решил превратить грядки в площадку для конного выезда, а тот угол сада совсем заглох, задичал. И вот именно в этих задичавших углах возможны почти невероятные прорывы во временной противоток – в прошлое. В настоящее прошлое без дураков, как на машине времени. Утром я сбегал к ручью, через который за сто лет так и не перекинули мост, к тому месту, которое я заметил еще вчера. И вот, было ощущение, что я бегу-бегу и вдруг – бац! – с размаху влетаю прямо в цитату: Клод Моне. “Маки”. 1873 год. А когда я вернулся из своей цитаты, Жерар уже развел огонь в камине, накрыл белой скатертью стол, нарезал сыр, выставил вино и, кажется, немного пригубив, принялся готовить омлет. Все, все в кухне было так, как сто или сто тридцать лет назад, – камин, тарелки на стенах, сковороды, белый абажур, умывальник со сливом в таз…
Так случилось, что главным впечатлением от поездки в Прованс остался у меня этот дом. Когда-то, в прошлом прошлого, это была овчарня, но потом прадед, что ли, Колетт Олив (заместительницы Жерара по делам издательства) перестроил овчарню в дом, придав ему тот вид, который он, в основном, сохранил до сих пор. Есть только один холл с большим окном (вид на горы), на втором этаже, куда подведены все современные коммуникации: туалет, ванна, вода из крана, электрическое отопление… В остальных комнатах по-прежнему греются не батареями, а перинами, и у изголовья каждой кровати по-прежнему стоит столик с кувшином для утреннего умывания. Вы, может быть, спросите меня – зачем? При современных технологиях… И потом, это же не просто так чей-то дом – это, считай, летняя резиденция всего издательства “Verdier”. Все они отсюда, с юга. Жерар так вообще здесь за своего. И, казалось бы, издательство могло все устроить по-человечески. Но не устроило. Почему? – спрашивал я себя. И нашел ответ. Но я скажу его потом, а сейчас просто буду рассказывать и рассуждать о том, что в этой приверженности старине мне нравилась упругость и неподатливость здешнего времени, оно неожиданно обнаруживало качество сопротивления и противотока, порождая химерические формы противодействия настоящему: в виде вышедшей из употребления посуды, бутылок, мельничных камней, конусов для просушки бутылок перед розливом вина, которые в должном обрамлении разнообразных старых бутылок кажутся просто волшебными пирамидами… Эта нелинейность времени делает его живым, ветвящимся, как дерево. Но главный вопрос в другом – что обретает, обитая в таком времени, человек?
В Прованс мы приехали по настоянию Жерара, чтобы поучаствовать в открытии нового книжного магазина в аббатстве (название забыл) возле крошечного городка Лаграсс. Это было принципиально: сколь бы ни мал был городок, на “своей” территории издательство должно было держать позицию.
На вокзале в Каркассоне нас встретил человек, настолько похожий на Даниила Хармса, что не оставалось ни малейшего сомнения, кто это. Пряди длинных волос падали по обе стороны высокого лба. На переносице сидели роговые очки. При этом на голове была фетровая шляпа – совершенно нашенская шляпа, единственная, которую я видел во Франции вообще. Конечно, это мог быть только переводчик Хармса Иван Миньо. Тот самый, с которым Элен “орала” тексты Хармса, бегая по лесу, чтобы почувствовать тона и полутона его речи. Теперь Иван занят другой непосильной задачей – переводами Хлебникова. И, в общем, судя по степени “сумашечести”, именно ему это, возможно, удастся. Иван при всей своей неотмирности оказался владельцем модного автомобиля и отличным водителем. Мы не успели разобрать и нескольких хлебниковских метафор, в которых отразились жуткие реалии русской гражданской войны – харьковская ЧК, Саенко выдавливал пальцами людям глаза… – как уже были в аббатстве.
До выступления оставалось пять минут. Порция резаных помидоров и чашка кофе с дороги должны были подкрепить наши силы. Мы с Элен отлично выдержали двухчасовую программу, найдя в себе даже силы для импровизации, но когда в конце этого действа одна пожилая соотечественница попросила меня надписать ей книгу по-русски, я вдруг ощутил себя в звенящей пустоте… Она вежливо подождала минуты две, потом спросила:
– Что, писать по-русски трудно?
Я хотел сказать, что иногда – очень. Особенно после такой штуки, как Тюлль. Но, ничего не сказав, сделал над собой усилие и – ну да, написал что-то хорошее.
После Тюлля я был совершенно пуст. Почти мертв.
А потом Жерар привез нас в этот дом, окруженный черешневыми деревьями, и я понял, что оживаю, и, более того, с каждым шагом внутри или вокруг дома я становлюсь все живее и живее… Из чего ткалась эта сила, я не знаю, но, думаю, ею обладали и предметы, в которых, в свою очередь, были свернуты те самые времена, о которых я говорил вначале. Я отснял внутри и вокруг дома кадров сто и к вечеру был уже в полном порядке. Я ловил кайф от каждой комнаты, от каждой книги, от старой – голубой и белой – эмалированной посуды, планировки комнат, огня в камине, отблесков огня на стенах…
Жерар, которому никогда нельзя было отказать в наблюдательности, вдруг предложил нам маленькую экскурсию по окрестностям. Сначала мы поехали на склад издательства, разместившийся в старой винодельне. Господь свидетель, запах вина еще не выветрился оттуда, какими-то рудыми потеками вино проступало на потолке, у чаши слива…
– Здесь виноград загружали в корзины и лебедками поднимали наверх. Там, где сейчас пятно на потолке, был чан давильни. Отсюда оно сбегало в бочки…
Пахло дубом, свежим красным соком, кислым жомом, горьковатыми косточками, человеческим потом… Наверху несколько человек, негромко переговариваясь между собой, давили виноград босыми ногами. Скрипел ворот, поднимая наверх переполненные корзины… Кипучий красный сок сбегал по желобу в очередную бочку. Я отхлебнул немного свежей виноградной крови… и очнулся.
Последний глоток исцелил меня окончательно.
Как замечательно, что издательство устроило склад своих книг именно здесь, а не в каком-нибудь цементном подвале или железном ангаре. Я не буду дальше развивать эту очевидную мысль, но в таком случае все было бы иначе…
На стене одного из домов в Лаграссе, куда мы приехали поужинать, можно прочитать примерно такую надпись: в этом доме с начала XVII по середину XVIII века проживали метафизик такой-то, философ такой-то, астроном такой-то и математик такой-то… Редкий и драгоценный подбор, достойный семейства Буэндиа (выдуманного, однако, великим Маркесом). При этом Лаграсс – это действительно крошечный город с населением в семьсот человек; у нас такое поселение как город не удержалось бы, расползлось бы деревней; но во Франции, как показал опыт, оно лучше сохранилось в миниатюрных городских формах – узеньких улочках, крошечной площади, церкви, домах, глухими стенами образующих как бы городскую окружность, и аббатстве – через заросшую камышами речку. Я силюсь представить себе это место в прошлом прошлого – то есть во времени, еще более отдаленном от нас, чем время Ван-Гога и Гогена. И я вижу живым этот город, вижу красные виноградники и винодельни вокруг, вижу крестьян, приезжающих на рынок, и жизнь, преисполненную разнообразными смыслами, как плодами, о чем так красноречиво свидетельствует семейство метафизиков и философов, проживающее в доме неподалеку от центральной площади. Жизнь людей не была жестко обусловлена так, как сейчас. Она подчинялась неизменным ритмам природы, но в то же время была лишена тех линейных зависимостей, в которые погружает цивилизацию наших дней власть денег. В прошлом прошлого найдется место и для тяжкого крестьянского труда, и для праздника урожая, и для любви, для всей той сакральной жизни, которая сопровождает человека от рождения до смерти (аббатство), ну и, наконец, для пытливых взглядов в глубину материи, в глубину человека, в глубь неба и чисел…
Разумеется, сегодняшняя Франция вовлечена в мировые процессы глобализации, которые подразумевают прежде всего нивелировку человека. Но от патологических и болезненных последствий этого процесса она защищена традицией, в том числе и миром вещей, которые образуют миры со специфическими свойствами пространства/времени. И это позволяет человеку оставаться многомерным, не превращаться в человекофункцию. Француз твердо ощущает свою почву, свои корни. Roots – как говорят в Америке. Поэтому он не будет выбрасывать старую посуду ради новой и даже модной, перестраивать дедов дом в соответствии с предписаниями новейшего архитектурного журнала и даже закрашивать пятно на потолке бывшей винодельни, используемой под склад или подо что угодно. И даже неудобства быта (элементарное отсутствие центрального отопления) он не принесет в жертвуодномерности. В конце концов, перина и грелка защищают от холода ничуть не хуже батареи, а живой огонь в камине, право же, стоит больше, чем этакая дура современного отопительного котла… Поэтому, кстати, и Иван Миньо, которого при одномерном взгляде на мир запросто можно записать в придурки, здесь превращается в редкого, драгоценного человека, метафизика слова…
Помню, я сказал Элен, что вот во Франции немало, должно быть, богатых людей, но я нигде не вижу их домов – ни одного, грубо говоря, коттеджного поселка, как в России, ни одной виллы, которая резко отличалась бы своей архитектурой и размерами, – ничего такого…
– Во Франции не может быть коттеджного поселка, – сказала она, усмехнувшись. – Это Голливуд родил коттеджный поселок со всей его психологией: если у тебя есть коттедж – ты преуспеваешь, ты звезда. Если нет – ты так, остальное население, неудачник. Эта жесткая, как приговор, ценностная решетка превращает жизнь современного общества в концлагерь, вырваться из которого можно, только перейдя на уровень более высоких смыслов – поэзии, метафизики, виноделия – чего угодно. Современный российский коттедж – плод стяжательства или безудержной эксплуатации нефтегаза – это знак человеческой одномерности и, одновременно, отторжения и жестокости по отношению ко всему, что не такое же. Сопротивление ослаблено, потому что вырождение идет как на уровне языка, так и на уровне деградации временных потоков. Корни подрезаны. Две-три бабки, оставшиеся в живых на всю деревню, не могут быть полноценными носителями традиции и памяти. И все же – сопротивление не бесполезно. Оно в чтении других книг, изучениидругих языков, в другом образе жизни, другой манере одеваться и общаться между собой. Точнее говоря – в осознании того, что только отказ от навязанных стандартных ценностей способен спасти нас от морального фашизма нефтегазового комплекса, всеми силами старающегося распространить свое понимание жизни на все население страны и/или превратить всех не своих в одураченных соучастников преступлений власти. Может быть, читать стихи деревьям, как делал Арман Гатти в отряде Сопротивления, так же наивно, как уезжать из столицы в деревню, замещая или даже создавая новый народ, писать картины, устраивать фотовернисажи в Интернете или искать живые стихи в грудах мертвой поэзии, но кажется, само осознание того, что Сопротивление есть, – оно важнее всего. Только зная, что там, наверху, на плато Тысячи Коров, сидят невидимые партизаны, можно надеяться однажды сказать власти и ее холуям: не думайте, не вы хозяева страны. Не вы носители нового духа времени. Вы просто переводные картинки мировой глобальной сети. Мутанты. Клоны. Предатели. И победа – она обязательно будет за нами. Клянусь кувшином для утреннего умывания!
Двойной со слезоточивым газом, пожалуйста, мадам
На Марсель шел мистраль: он шел с севера, спускаясь по течению Роны, – резкий, порывистый ветер с вкраплениями дождя. Говорят, когда дует мистраль, все женщины в Марселе сходят с ума. Очевидно, я реагировал на действительность по-женски: Марсель мне сразу не понравился. Не понравилось сходство его с Одессой, о чем с гордостью говорят все одесситы, не понимая, что гордиться вызывающей провинциальной эклектикой – глупо. Не понравилось, что, как в глубокой провинции, большинство ресторанчиков закрывались здесь уже в восемь часов. Не понравилась комната на шестом этаже отеля “Belle Vue” – низкий каземат под самой крышей, в котором я мог выпрямиться в полный рост лишь у самого входа. Слава богу, был еще только май, и это прибежище отверженных не успевало как следует прокалиться за день. Вид из окна, правда, был недурен: прямо по курсу – бухта старого порта, забитая тысячами частных яхт и туристскими теплоходами; на левом траверсе – собственно город, вываливающийся к бассейну старого порта по улице Каннебьер, в тени домов которой сидели десятки бродяг и темнокожих выходцев из Магриба, здесь, в отличие от Парижа, предпочитающих носить африканское платье, не меняя его на европейское, и, наконец, на правом траверсе – старые форты, закрывающие вход в порт и замок Фаро. Однако, чтобы разглядеть все это, надо было, согнувшись, протиснуться к окну, вернее, к смотровой щели высотой никак не более сорока сантиметров, и отдраить его, чтобы впустить в склеп хотя бы глоток свежего воздуха.
1 “Прекрасный вид” (фр.).
Элен, как всегда, уехала ночевать к каким-то своим знакомым, предварительно договорившись с нами, что завтра в десять мы встретимся в нашем чудном отеле в кафе “Каравелла”, названном так, вероятно, потому, что там имелся крошечный балкончик, который с пьяных глаз можно было принять за капитанский мостик.
Когда мы с Ольгой вышли в город, уже стемнело. Кругом светились огни плохих туристских ресторанов. Мы выбрали самый плохой и самый дорогой и съели по отвратительному куску пиццы. Пробрызнул дождь. Прогулка по набережной вокруг старого порта в надежде выйти к морю привела нас в гущу самой отвратительной пьянки, которую мне доводилось видеть за последние годы: она охватывала примерно полквартала вокруг пивной “Гиннесс” и колыхалась, как нефтяное пятно на воде. Как удалось выяснить, сегодня к Марселю подошли два американских эсминца и, как пелось в песенке моего детства, “на берег сошли, по трапу перешли пять тыщ американских морячков”. Все они, не зная города, болтались возле пивной, пили, пели, блевали, хватали девок и валялись на газонах. Пахло солдатчиной, шлюхами и грязной морской водой.
Обойдя наконец залив порта, мы попробовали просунуться к морю по незаметной, но культурно обустроенной дорожке. Это нам не удалось: за шлагбаумом оказалось частное владение. Дальше дорога пошла в гору. Мы все еще не потеряли надежды посидеть на прибрежных камнях. Вскоре справа открылся крошечный парк, в центре которого стоял памятник. На скамейке вокруг него не спеша укладывались спать два бомжа…
Утром меня разбудили какие-то странные хлопки, доносившиеся с улицы. Я выглянул из своей амбразуры: справа, по нашей стороне залива Старого порта, набережная была перегорожена железными заграждениями, по одну сторону которых была жандармерия, по другую – густая человеческая толпа. Со стороны жандармерии иногда в эту толпу вместе с хвостиком дыма летел хлопок непонятного свойства. “Будь оно неладно! – подумал я. – Если они перекроют еще метров двести, мы не сможем встретиться с Элен!” Почему-то это побудило меня к поторапливанию жены – хотя таким образом я не мог ни оттянуть, ни приблизить время нашей с Элен встречи. В конце концов в половине десятого мы спустились в “Каравеллу”, взяли два несъедобных круассана и по чашке кофе. Какой-то журналист с балкона наблюдал за событиями на набережной и по мобильнику тут же передавал новости в редакцию. Ровно в десять появилась Элен в сопровождении подтянутого парня лет сорока пяти по имени Жан-Франсуа, с которым она делала один из своих фильмов. С лица его не сходила доброжелательная, но слегка ироничная усмешка. На нем была полосатая рубашка, красные кроссовки и какие-то невообразимые, слегка коротковатые джинсы с дыркой на колене. Жан-Франсуа пожал мне руку и улыбнулся этой своей усмешечкой, которую можно было бы истолковать и в уничижительном для себя смысле, если бы я по опыту уже не знал, что передо мною – один из сопровождающих Элен братьев, один из партизан с плато Тысячи Коров, шутовская внешность которого призвана то ли обозначить, то ли завуалировать глубочайший протест против Взрослого Мира Серьезных Людей. Разумеется, внешность была обманчива, как и у всех “сумашечих” Элен: за шутовским обличьем скрывался мастер высокой пробы. Жан-Франсуа был превосходным звукооператором.