355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Дворцов » Тогда, когда случится » Текст книги (страница 8)
Тогда, когда случится
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:51

Текст книги "Тогда, когда случится"


Автор книги: Василий Дворцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

   – Ну, вы, сукины дети, можно подумать, что вас не кормят. – Сверчок, относивший в "расчленёнку" в кухонный холодильник, пытался ногами отгонять лезущих носами прямо в тазик Полкана, Фитиля и Стрелку. – Пошли отсюда! Разбросаете кости, и отдувайся за вас. Пошли!

   – Да кинь им по куску пищевода, пускай грызут.

   Потом пришлось выделить ливерную долю коту. Мухи же давно брали своё сами, и только сороки, громко комментируя происходящее, нервно дожидались своего часа.

   – Чем помочь? – Рифат, непривычно для своего природно-гусарского тонуса понурый и красный, словно пришпаренный, угрюмо переминался за спиной Ивана Петровича.

   – Вон, со Сверчком относи к холодильнику.

   – Нет, я бы здесь чего-нибудь. Только, это, я сырое мясо брезгую.

   – Ну, сматывай шланг, убирай горелки.

   Вернувшийся с кухни Сверчок как-то нагловато оглядел Рифата:

   – Ты чего как мешком ушибленный? "Паду ли я, стрелой пронзённый...", а?

   – Да пошёл ты!

   – Уже иду! – Утаскивая тяжеленную ляжку, Сверчок гоготал, копируя "армянское радио":

   – "Э, дарагой! Мусщина – это у кого дэнги эсть. А то, что ти падумала – тот самэц".

   – Слушай, ты! – Рифат вздёрнулся вдогонку, но удержался. – Старый, лучше я свалю куда по периметру. А то нервы сегодня ни к чёрту.

   Случилось же следующее.

   Рифат с утра был в наряде на пищеблоке. Заготовки к обеду на полсотни ртов – беспросвет, одной только воды четыре бака заливай-да-сливай, что крупы, что мусора – вёдрами, да ещё картошка со всякими овощами, да хлеборезка, короче – крутись. Какая-то с ранья вся в себе задумчивая, Людмила запустила компот и вяло перемешивала густеющую со дна рисовую размазню, как вдруг, словно наконец-то проснувшись, хлопнула ладошками:

   – Пойдём, перекурим?

   – Пойдём! Мила, знаешь же: что ты ни предложи – я с радостью. Даже туберкулёз зарабатывать.

   – "Туберкулёз" – это сильно. Ограничимся потемнением с мокротами.

   Они мимо бани узким проходом вышли под навес, и даже в тени сощурились дневному свету. Рифат широким жестом протянул "Parliament", отщёлкнул большим пальцем крышечку:

   – Во, как чехи нас любят. Слабее не дарят.

   – Везёт вам. К нам на пищеблок такого не долетает.

   – Так ты только скажи – чего нужно, всё достанем. Нет, в самом деле – никаких же проблем: утром даёшь задание, к обеду исполняют. Только скажи! Повели, царица!

   – Ну, надо ж, какие мы....

   – Какие? А? А?

   Любой мужик знает: если законтачил, так не тормози! Рифат, поднося огонёк, внимательно заглянул в лицо: Людмила прикуривала, а глазки-то где-то, ох, далеко и глубоко.

   – Заботливые. И хозяйственные.

   – Ладно уж, "хозяйственные", зачем так приземлять? Ты ж меня совсем не знаешь, а на самом-то деле я очень даже романтическая натура. Конечно, внешне всего лишь сержант, но внутри-то поэт, можно сказать – тот же Денис Давыдов. Помнишь? -

   Ради Бога, трубку дай!

   Ставь бутылки перед нами,

   Всех наездников сзывай

   С закручёнными усами!

   Чтобы хором здесь гремел

   Эскадрон гусар летучих,

   Чтобы Грозный ... э... присмирел

   На моих руках могучих!

   "А зубы у неё какие белые! Смеётся, а сама плывёт, эх, чёрт, точно плывёт! А что? – тоже человек, и рано или поздно человеческое должно стать нечуждым".

   – Ты, Рифат, действительно, гусар! Ну, просто всё про тебя!

   – Да, трудно отрицать. Скорее всего, в прошлой жизни я и был Денисом Давыдовым. Ты как, веришь в реинкорнацию? Но ведь тоже точно обо мне: "Я не поэт, я – партизан, казак. Я иногда бывал на Пинде, но наскоком...".

   – Ты же не "казах", ты же сам говорил, что татарин!

   "Какие белые у неё зубы. И смех... созревший. Точно созревший". Они возвращались всё тем же, слишком узким коридорчиком, и дошли до поворота в кухню, где Рифат наконец-то смог поравняться и обнять:

   – Мила, постой... "О, пощади! Зачем волшебство ласк и слов, Зачем сей взгляд, зачем сей вздох глубокой...".

   Людмила левой рукой перехватила его запястье, правой прижала плечо и, подседая на колено, широкой дугой бросила через себя. Припечатавшись всем телом в каменный пол, Рифат зацепил ботинками стоящие столбиком пустые бочонки из-под сухого молока, и они весело поскакали и покатились во все стороны. Откуда вдруг возник лейтенант Вахреев? Зампотылу огромной гильотиной навис над распластавшимся перерождением гусара-поэта, и если б не хохот Людмилы, то, наверное, тут же бы его и развоплотил.

   Рифат, морщась, трудно сгруппировался, и, присев на корточки, зашарил вокруг, хотя Людмила уже подавала очки:

   – Ради Бога, Рифатик, прости! Но ты так удобно встал.

   Вахреев ещё пару секунд похлопал ресницами, и тоже расплылся:

   – А ты, оказывается, у нас летун! Бетман в сравнении с тобой просто пингвин! Пойди-ка помоги Петровичу, а то потери в личном составе нам ни к чему.

   – Я ж только стихи почитал. Дениса Давыдова. Потом свои... хотел. – Раскрасневшийся Рифат, напрыгивая, быстрыми двойками шлёпал раскачивающуюся на постанывающей цепи "грушу". – Нет, какова она! Я-то думал, что – она с высшим гуманитарным, понимает. Какое! А тут ещё интендант пыльным мешком из-за угла. Подсматривал или как? Что, поварихи только для господ офицеров? Типа, как журналистки – для генералов. А сержантскому составу что делать?

   Славка, уперевшись ногами в стену, откинулся на железно-сварном, умягчённом несколькими слоями поролона, высоком стуле, и тупо смотрел через бойницу на уходящий в зелёнку пустой проулок с полуразрушенными-полужилыми панельными четёхэтажками. Там дальше, далеко над кронами зубилась водонапорная башня. До смены ещё сидеть и сидеть, днём под крышей делать совершенно нечего, всё вокруг неизменно, и хорошо, что Рифат зашёл, хоть поразвлечёт своими проблемами, иначе утянет в сон, просто ужас, как после обеда развозит.

   А Рифат всё никак не мог успокоиться: впервые за всё время командировки на него вдруг напал приступ спортивной активности. Он и кругов двадцать по залу пробежал, и поотжимался, и поподтягивался. А теперь, вон, "мешок" лупит. И говорит, говорит:

   – Если, Черкас, раньше главным героизмом считалось просто умереть за Родину, то теперь нужно обязательно и побеждать. А если кто без победы вернулся – всё, сегодня уже не герой. Тем более, раз за бабло и за льготы. Ох, и бабло! Ну, ладно, нам, эмвэдэшникам, действительно хоть что-то, да платят, а армейцы-то свои заслуженные по году выпросить не могут. А если выпрашивают, то только за тридцать процентов отката. Мальцов стреляют, подрывают. Безо всякой войны. А с них откат. Вот сучары! И ещё плевок – бывших "духов" "героями России" награждать. Плевок на могилы, на костыли этих вот мальцов. Потом по телеку руками разводят: "Как это, как это Арби Бараев в "Норд-Ост" попал? Как это, как это"? Да пока он на Кавказе наших фугасил, его родной брат Малик давно "Мосфильм" закрышевал! Чего, трудно, что ли, ему было кое-чего там припрятать? Вся Москва уже под Кавказом. Вся. Куплена с потрохами. Вот и вопрос: воюем мы, блин, с чертями, или дрочимся?

   – Рифат, ты слишком много знаешь.

   – Не дождёшься! И вообще, именно оттого, что я "много знаю", я сюда и езжу. Потому, что я одинаково ненавижу и нашу падаль, и чертей. Одинаково. И поэтому, рано или поздно, но я своего чёрта замочу. Одного, но грохну. Мне это, Черкас, очень нужно, очень. Понимаешь? За всё то зло, что в моей стране творится. За всех и за всё.

   – Понимаю. И уважаю.

   Славка, прижав автомат к груди, бочком сполз с приподнятого на ящиках стула, разминаясь, покачался на полупальцах. Отошёл к другой бойнице.

   – Ты бы только кончал со злобой дня. Лучше давай о высоком. О дамах, драмах и стихах.

   – Ты мои-то, что я прошлый раз давал, прочитал? Ну, и как? Я только тебе доверяю. Других интеллигентных людей здесь мало. А сегодня ночью, пока все дрыхли, я ещё настрочил. Просто прёт фонтаном, как в болдинскую осень. И классно так получается: про нас, наше дело и про кремлёвских сук. – Рифат вытащил из кармана сложенный пополам листочек, развернул, приблизил к лицу и зашептал срывающимся хрипом:

   – Требуха ваша – смысл жизни,

   Вам в Кремле очень сладко живётся.

   Вы забыли, что есть место

   Оно Родиною зовётся.

   Вам бы жахнуть коньяка или виски,

   Или впарить бы шприц ханки,

   И уже по фиг, что есть детки,

   По которым не спится мамкам.

   Вор с вором за дубинку дерутся -

   Пол России уже продали.

   Вам от спеси вдобавок неймётся -

   Вы войну, а не мы начали.

   Называете нас дураками,

   Будто б нам другого не надо,

   Вам плевать, что мы умираем,

   Лишь бы вам жировать – гады!

   По мере чтения шепоток крепчал, из груди к горлу волнами поднимались рокотливые ноты, глаза стекленели, на лбу взбилась раздвоенная жила, и последняя строка прозвучала совсем как требование прокурора о высшей мере.

   – Здорово! Ты точно сам?

   – Нет, Пушкин помогал. Александр Сергеевич.

   "Вор с вором за дубинку дерутся, Пол России уже продали" – вот оно, народное творчество! Живоносный фольклорный источник. Не иссекающий. Так, наверное, былины когда-то складывались. Об Алёше-поповиче и Змее-тугарине: "...есть детки, По которым не спитсямамкам...". Хотя, в чувстве-то ритма ему не откажешь.

   А почему Славка всё реже вспоминает о матери? О ней и доме? Что: птенец вырос, оперился, и – чик-чирик, "скрипач не нужен"? Почему он не может понудить себя даже представить, с каким лицом она смотрит вечерние и утренние "вести", как по телефону с подругами часами обсуждает любые слухи и отголоски того, что кто-то где-то от кого-то узнал-прочитал, услышал о Грозном?.. Не от того ли, что она обсуждает это с подругами, а не с Сашей и, тем более, не с Анной Константиновной?.. Эх, мама, мама.

   А, может быть, это совершенно естественная и вполне нормальная самозащита психики от перегрузки, затяжного перенапряжения, когда наконец-то осознаёшь, реально включаешься в то, что Устав гарнизонной и караульной службы действительно написан чьей-то кровью? Когда – нет, не понимаешь, а чувствуешь, всем телом, снаружи и изнутри ощущаешь, что на войне, даже вот такой, извращённой, уродливой, с поддавками и подставами, без фронтов и боевых целей, без стратегии и тактики, где не называется конкретный враг и не даётся надёжный тыл – нужно все двадцать четыре часа, все тысяча четыреста сорок минут быть здесь и сейчас, полностью, без остатка, без заначки на расслабленное плюханье по волнам памяти. Нужно быть готовым, готовым на всё. Тот урок с "ножичком" Славке зарубился накрепко, спасибо.

   И с мамой всё не столь просто.... Хотя, конечно же, нужно сесть и написать письмо. Нужно. Одну страничку, всего двадцать строк – через эту самую "самозащиту".

   Ведь находятся же несколько минут, когда, тайна тайн, фотография в ладони теплеет и оживает, и с неё, улыбаясь или хмурясь, тихо-тихо, никому более не слышно спрашивает и сама же отвечает Саша. Александра, любимая. И Славка легко и во всём соглашается с ней (или с собой?) – это всё равно! И раз в неделю эти самые вопросы-ответы в белых, с полосатым кантиком, узких конвертах – через комендатуру, Ханкалу, Моздок, Пятигорск, Москву, через сонно-совиные или пытливо-крысиные глазки и коготки неразличимо серых цензоров-оперов – прорываются, и по косой летят, через полстраны, над полями, лесами, горами и реками – на Восток и на Север, к ней, к его венчанной жене: "Кого Бог сочетает, человек да не разлучит".

   А мама?

   Когда на вступительных в НЭТИ он напрочь завалил математику, то, помнится, в первый раз так здорово, до полной отключки, надрался. Неведомым способом добравшись до дома, всю ночь со стонами метался меж диваном и унитазом. Однако никакого втыка на утро не последовало. Более того, ближе к вечеру, когда бедовая головушка кое-как вернулась на природное место, на кухне за чаем с молоком, состоялся длинный и странный разговор "по душам" – с излишне сладкими и замысловатыми экивоками.

   Ибо днём, пока "несчастный ребёнок" полуспал-полубредил, мама, всегда болезненно реагировавшая даже на случайное цепляние темы "отцовства", сама позвонила своему "бывшему" насчёт учёбы в коммерческом СГУ. При этом "ему" было на три раза подчёркнуто, что это только ради сына она переступает через свои принципы, и настаивает, чтобы "он" зашёл завтра для разговора.

   Нужны деньги? И только-то?

   Славка, нахохлившись, сидел напротив грузного, обильно потеющего от мак-кофе и напряжённости, густо уже седого человека, исподлобья урывками высматривая его облепленный капельками большой круглый нос, бугристую кожу обвисших мясистых щёк, огромные беспокойные руки, беспрестанно трогающие и шевелящие посуду, скатерть, карманы клетчатого пиджака. Сидел, смотрел, слушал, и никак не мог определиться – да разве ж по этому толстяку он тосковал когда-то в детстве, когда обижали в саду и в школе, разве ж его ненавидел после, когда узнал, что заступается только мама, "мамочка", "мамуля", а это так обжигающе стыдно и так долго потом высмеиваемо, что лучше таить, терпеть все обиды и любые несправедливости? Разве этот, оплывающий блестящим жиром и шипящий не вяжущимся с огромным телом тенорком, чужой, неприятно чужой "Алексей Алексеевич" – и есть тот самый "папа", которого он представлял или лучшим другом, или врагом-предателем? Ещё вчера, ещё сегодня утром?

   – Главное, что там дают настоящую бронь. Цена для меня пока приемлемая, а к получению диплома, глядишь, и армия уже станет профессиональной. Куда ты хочешь – на экономиста или психолога?

   На левом безымянном играла гранями монограммы массивная печатка, свежее отполированное золото завораживало, магнетизировало, и текст присвистывающих слов рвался и путался, не сразу образуя связный смысл. Так что этот, вдруг появившийся из необсуждаемого табу, "отец" ему втюривает? Про "сложившиеся обстоятельства" и "никогда не отпускавшее чувство ответственности"? И про возможность "наконец-то, через её наступившую вменяемость" хоть чем-то "загасить свой долг"?.. "Долг"? Кому? От кого? Да пошёл бы он! Пошёл!!

   Славка оглянулся-закосил на неплотно прикрытую фанерную дверь, за которой в своей комнате затаилась, вылавливая каждый шорох, воинственно накрашенная и наряженная с утра мама. Какая же она жалкая в этом дурацком красном с блёстками, пятнадцать лет "выходном" платье и дико-продавщическом, по толстому слою крем-пудры, гриме, который только ещё беспощаднее выявил морщины лба и шеи. Какая же она жалкая....

   – Я ничего от вас не возьму.

   – Ты же мой сын.

   – Я этого не знаю. И я хочу в армию.

   Если курилка для широкого общения, то за стиркой можно тихо пооткровенничать. Сверчок и Славка вольно разложились с четырьмя тазиками на узком, обтянутом полиэтиленовой плёнкой столе, на восьми ногах протянувшемся вдоль дорожки от умывалки к туалету. Ну насколько же явственно, что Сверчков сельский, из выросших на собственном молочке: есть в этих круглоглазых, круглощёких крепышах что-то такое, что ничем не смоешь, не спрячешь, что-то... натуральное. Без ароматизаторов и консервантов. Жулькая и отжимая огромными и красными, как клешни краба, кистями пузырящееся бельё, Сверчок полушёпотом на который раз разъяснял то, почему он так со свадьбой оконфузился.

   – Интересно, какие здесь зимы? Говорят, сыро. В прошлый раз я тоже до позвонков прокоптился, когда на срочной под Аргуном, около нефтевышек, три месяца торчал. Там в поле четыре скважины забитые стояли. Только всё равно чехи-охранники, ну, из местных, по несколько автоцистерн в день откачивали – нефть-то совсем близко, сама шла, только черпай. Понятно, что нашему комсоставу, чтоб не бухтели, по мелочи откидывали. Лейтенантик молодой, поначалу погоношился, но его прапора быстро в свою веру обратили, типа: "стаж идёт, служба тянется, а ты жахнул, косяк забил, и мама не горюй"! Так что отцы-командиры каждый день после обеда в полном отрубе свой стаж натягивали. Я-то уже на втором году был, сам "духов" чмонил, дни до приказа вычёркивал. Кажись бы – кайф, ни надзора, ни заботы, во все четыре стороны воля. Ага, но попробуй за колючку сунуться! Через пять лет в горах обрезанным найдут, если сильно фартовый.

   ...Выживали как "маугли" или "последние герои": по земле блохи, промеж пальцев грибок, из жратвы одна перловка или горошница, про хлеб и не вспоминали – понос, как потоп, всеобщий! А на личную гигиену – двести грамм воды в сутки. Прикинь: жара что сейчас, днём под брезент даже заглянуть страшно – крематорий, дышать можно только на дне окопа, и, блин, эти двести грамм! Если жопу не подмоешь, значит, назавтра ходить не сможешь, так что за три месяца мы только дождём умывались. К оконцовке как негры стали, только у тех хоть зубы блестят, а у нас и во рту помойка. Хэбэшки тоже чёрные, колом, на сгибах скрипят – земля ж насквозь нефтью пропитана. И где ж у нас только фурункулы не открывались! И под мышками, и в паху, и на шее. Меня от запаха мази Вишневского до сих пор выворачивает.

   Короче, полный копец! Сидим, бляха-муха, сохнем до чуматы. Богомолов или тарантулов наловим и стравливаем – на карты уже смотреть невозможно, байки все на сто рядов перетёрты, коноплю в округе до корней выкурили. И из всех развлечений – когда к вышкам кадыровцы подскочат, с охранников дань собирать. Тогда нам кино: у чехов ор, руками машут, стволами друг в дружку тычут. Местных понять, конечно, можно – кому ж охота свои денежки отдавать? Но тем как бы Москва выдала добро нефтедобычу по республике крышевать. Комедия, как они друг дружку пугали. Только, один раз, видимо, в цене совсем не сошлись, и так разгорячились, что начали под ноги стрелять. А наш литёха в тот момент совсем никакой спал, и чего ему приснилось, теперь никто не узнает, но только он как выскочил из своего блиндажа, с криком "в ружьё!", прыг в бэтэр, да поверх чехов две длиннющие очереди как зазвездячил! Кадыровцы мигом в машины и по газам.

   ...А ночью часовых ножами сняли. Пацанов, как свиней, порезали. Кровищи – земля же сухая, не впитывала.... Нас, рядовой состав, не тронули: просто по палаткам в упор с "калашей" попалили. По верхам, для острастки. Мы с нар на пол попадали, со сна как черви головами в землю заталкиваемся, а сверху, бляха-муха, брезент трескается, хлопает, и пули свистят. Обделались все. Чехи же, ещё и пели: "Калинка-малинка моя"! А лейтенанта и прапорщиков увезли. С концами.

   ...Главное, всё это так как-то быстро случается – готовишься, готовишься, ждёшь, окопы роешь, ствол чистишь, а оно всё неожиданно и быстро: бац-бац-бац! А потом опять тягомотина: следователи, прокурор. И видно, как все лгут, заминают, чтобы кадыровцев выгородить: "Откуда, мол, вам известно, что это они были"?.. От верблюда!.. Я с тех пор вообще не могу в гражданке ходить. Неуютно без формы, словно голый.

   Сверчок отнёс таз с мыльной водой к сливу у умывальников, отвернул вентиль, и, пока из полутонного бака набиралась чистая, со стоном подставил под струю загорелые до кофейности затылок и плечи: у-уф, кайф! Сощурившись, осмотрелся: небо вокруг солнца выгорело до хлопковой белизны, на раскалено-разжиженной плите заасфальтированного двора всё живое попряталось в любые маломальские тени и щели, и только разнокалиберные кузнечики из упорно живой, хоть и пожухлой травы наперебой пели гимны своему зелёному Гименею. Да сытые мухи резвились в сорокаградусном мареве вокруг измазанного свиным жиром ДСП.

   – А вообще, Славк, я ж, было, хотел в ОМОН проситься. Классно у них.

   – Ты с командиром или замом поговори.

   – А! Теперь, после этой долбаной свадьбы, не на что надеяться. Хотя ж в бою-то я не струсил. Как думаешь?

   – Так ты на это и напирай.

   – Попробую. А ещё... правда, что у тебя тут с чеченкой шуры-муры начались?

   – Кто сказал?

   – Болтают. Только мне что-то не верится: такого не бывает.

   – Чего не бывает?

   – Ну, с чеченкой. Чтобы их девка с русским. Убьют сразу.

   – У нас особый случай.

   – Смотри, поостерегись.

   – Не помешаю? – Иван Петрович приткнулся к торцу со своим тазиком. – Требухой испачкался, сполоснусь, пока время есть.

   – А можешь свободней. Я уже всё. – Славка сплеснул последние капли. – Пойду, развешаю на солнышке.

   – Ты, это, иди за двор, к колючке, а то здесь уже все верёвки заняты.

   – Слушаюсь!

   Мимо глубокой ямины под "непищевые отходы", мимо выгородки с вечно спящими за ненадобностью овчарками, промеж раскидистых конских "пальм" Славка вышел к заворотной двуэтажке, на крыше которой столько пережил. А, кстати, он потом, когда собирал гильзы, промерял: обе снайперские пули вошли значительно выше и не смогли бы зацепить. Но, всё равно, он теперь перед Женей должник.

   От задней стенки здания, по-над притоптанной полынью к остаткам непонятной конструкции из гнутых и сваренных труб тянулись капроновые шнуры, увешанные цветными прищепками. Славка поставил тазик, вынув первую майку, с хлопком стряхнул её и растянул на ближнем шнуре. Потянулся, было, за второй, но, уловив за колючкой какое-то чуть заметное движение, присел в низкие и редкие травины: кто?! Что там?

   Шагах в двадцати за заграждением, где начинались заросли буков и акации, стояла Лия. В неизменных белом платочке и длинно облегающем коричневом платье.

   – Привет.

   Её двадцать шагов, да с этой стороны десять – на таком расстоянии голоса не слышно, только губы шевельнулись. Выпрямившись, Славка отёр ладони о брюки и, подойдя к колючке, осторожно навалился на столб:

   – Привет.

   Она, чуть помешкав, тоже сделала несколько быстрых мелких шажков, ловко переступая через густо рассыпанные ржавые банки, но до проволоки не дошла, остановилась на полпути и чуть-чуть заметно улыбнулась себе под ноги:

   – Как ты?

   – Нормально. Служим. Стоим на страже конституционного порядка и восстановления народного хозяйства. Жуликов ловим по возможности. Жарко только у вас, непривычно жарко.

   – Ты из Сибири?

   – Так точно, из самой глубины сибирских руд.

   – Далеко.

   – Но ты знаешь, мне это чем-то даже нравится: и климат у нас почеловечнее, и сами человеки тоже... не так часто стреляют.

   – Я знаю, мне мама рассказывала.

   – А кто у тебя мама?

   – Она русская. Вернее, украинка. – А и, правда: лицо у Лии совсем светлое, и такие большие карие глаза у хохлушек тоже часто встречаются. – С Херсона. Только очень давно с нами не живёт.

   – Умерла? Прости.

   – Нет. Тебе не понять.

   – Прости.

   – Я завтра опять приду?

   – Согласен.

   – Тебе чего-нибудь нужно?

   – М... не знаю.

   – Ладно, пока.

   – Пока.

   Она резко повернулась и, всё теми же мелкими ловкими перешагиваниями, почти убежала в заросли. Тоненькая, вся какая-то беспомощно гибкая, как червячок. И чего приходила? Совсем ещё девчонка.

   Славка уже хотел вернуться к своему тазику, когда заметил, нет, ощутил в кустах новое шевеление. Ну, что ещё? Из рябой тени акации, словно из кипящей серо-зелёной мути, проявился силуэт большеголового худенького человечка. Стоп! Где Славка видел это?! Скособоченный карлик в сером перешитом плащике и синих женских сапогах.... Это, это же... горбун! Тот самый.... И тогда он точно так же покачивался на каблуках, и разной длины его руки с толстыми прокопченными пальцами прихлопывали набитые чем-то карманы.

   По глазам изнутри черепа ударило эфирно жидким пламенем. Славка глубоко выдохнул и осторожно отнял ладони от лица: видение не пропало, и он очумело смотрел, как неловкой припадающей походкой маленький человечек удаляется вслед Лие.

   – Слав, ты чего? Красный весь. И глаза как у быка. Давление? – Старый заглянул из-за плеча неожиданно, и, если бы в другое время, то, наверное б, испугал.

   – Так. Солнышко допекло.

   – Зря с босой головой ходишь. Не Сибирь. И ещё, это, Слав, погоди-послушай, что сказать тебе хочу. Не обижайся, от чистого сердца, поэтому прямо в лоб: ты бы перестал с этой соплюшкой играть! Чего-то мне нехорошо, неуютно. Я, если честно, уже не раз себя корил, что начал тебе записочки передавать. Не могу объяснить толком, но кошки скребут.

   – А чего ты так обо мне заботишься? Я, вроде, давно большой мальчик.

   – Большой-то большой, но всё равно мальчик. Для меня вы все здесь как сынки.

   – А это уже совсем лишнее.

   Иван Петрович извиняющеюся дёрнул плечом, и, ещё на раз расправив на провисшей верёвке свою блеклую тельняшку-безрукавку, неспешно направился к базе. Бузит парень, булькает. Все они, нынешние молодые, не научены уважать чужой возраст. И опыт. Словно все безотцовщина.

   Вот и со своим Александром он тоже, было дело, хлебанул, пока выправлял пропущенное: малой рос, формировался, ему для подражания живые мужские примеры требовались, а отец с дежурства да на подработку, в детсаду же всех подряд воспитывали тётки. Первая учительница – женщина, классная – естественно, и в старших классах из мужиков – только историк да физрук. Вдобавок, Александр сызмальства каким-то бирючом пошёл, всё сам по себе, молчком да бочком, ни в какую секцию или кружок не загонишь. Вот и пришлось уже с подростком за всю систему воспитания отдуваться, как однофамильному сержанту Павлову – делая вид, что "его много": на зарядку вместе вставать, в бане париться, показывать как по-военному драют пол и заправляют постель, чистят обувь и гладят брюки. А, иной раз, буквально силой вывозить на хоккей или рыбалку. Ещё парень узнал, что он должен уметь варить украинский борщ и уступать место в транспорте, бить точно в челюсть, всегда и от всех защищая сестрёнку. А за враньё, за спрятанный дневник с двойками или, там, грубость к матери, случилось порой и "плюшек" ему получать. Напрашивался, чего скрывать. Но, а как иначе? Рожаем для себя, а воспитываем для чужих.

   Ивану Петровичу стукнуло тридцать два, когда врачи окончательно утвердили: детей от него быть не может. Такой вины перед женой никому никогда не избыть, и он ей честно предложил разводиться – пока в силе и в красоте, вполне успеет найти себе счастье. Алка неделю с ним не разговаривала, два раза съездила к матери, почернела, подурнела, одни глазищи светились, как после болезни. А потом предложила взять сына в детдоме.

   Они остались теперь на всю жизнь – те ужас и боль, которые они пережили, когда десятки детских личиков, как подсолнушки, потянулись к ним со всех сторон в немой (им это настрого запрещали воспитатели) мольбе: "Возьмите, пожалуйста, возьмите меня"! Светлые и чёрные, лобастые крепыши и худенькие скелетоны, постарше и совсем ещё малютки: "Возьмите, пожалуйста, возьмите меня"!

   Поэтому Ленуську они привезли прямо из роддома.

   Конечно, поволновались, но брат с первой же секунды впал в тихий, зачарованный восторг перед живой, шевелящейся куколкой, и никак не хотел расставаться с ней. Особенно полюбил вместе с мамой купать "пупсику", напевая в ванной сестрёнке самим сочиняемые песенки.

   ШЕСТЬДЕСЯТЫЙ ДЕНЬ.

   Ханкала. Разогнавшись по идеально гладкой долине, ветер рвал рокот четырёх "вертушек", беспрестанно контролирующих периферию необозримого скопления длинных бараков, ангаров и сараев, напоминающего временные города нефтяников или золотоискателей, забранных в каре тройной линии обороны. Забивая мельчайшим песком и травяной пыльцой доты и вкопанную бронетехнику, ветер плескал знамёнами над штабами, посвистывал в проводах, солил глаза и прибивал белые дымы дальних учебных атак.

   Под зенитным, жёстко лучащимся солнцем в отстойной очереди у полуцилиндрического металлического ангара калился пропылённый до серебристости "урал". Ребята из пустых ящиков и бортовой доски соорудили скамейку и, вжавшись в узкую тень машины, блаженствовали под возбуждающе пахнущим степью ветром и терпеливо ждали. Ждали приказа на загрузку полагающихся запчастей, оборудования, бытхимии, припасов и продуктов. Короче всего, что требуется для поддержания жизнедеятельности и боеспособности сводного отряда. Ждали уже больше часа, наблюдая, как мимо, просительно сгорбившись, шныряли в поисках флегматичных, но изумительно, как чеширские коты, умеющих прямо на глазах растворяться в никуда ханкальских штабников и снабженцев, прибывшие из разных точек офицеры – с выпученными глазами и распухшими папками-портфелями, такими смешными в сильных руках спецов, десантников, летунов и погранцов. Рода войск различались по головным уборам – кто в краповом, кто в голубом или чёрном беретах, кто в потешно-огромных зелёных и синих фуражках, лёгких пилотках и выгоревших кепи. А так-то, какого только нынче разнообразного камуфляжа даже в одном подразделении не насмотришься, словно перед тобой не регулярная армия, а съезд партизан или рыболовов-любителей.

   – Чего, орлы, пригорюнились? Зуб, выше голову, улыбнись и подтянись! Или съел что несвежее? – К шестерым, уже накурившимся до горловой наждачки "грузчикам" присоединился неунывающий Колян, несколько минут назад подвёзший офицеров на своём, не смотря ни на какие ремонты, так почти и не реагирующем на рулевые усилия "уазике".

   – Да нет, ничего. Просто сегодня у дочери день рождения. – Вовка Зубов, водитель "урала", выковыривал палкой в грязном песке камешки и, как шайбы клюшкой, посылал их в заднее колесо.

   – Э, брат, поздравляю! Сколько ей?

   – Три года.

   – Поздравляем!

   – Спасибо.

   – Так, это ж, отметить нужно!

   – Чем? Я бы сейчас, не дыша, двести-триста на грудь поднял.

   – А я бы и четыреста не постыдился.

   – Ладно, нахлебники, давай по кругу.

   – Косячок?! Откуда?

   – Тихо, блин! Реквизировал.

   – Ну, за здоровьице новорожденной! – Тихо-тихо, по паре затяжечек с подсосом и со старательным испусканием душистого дымка подальше в небо. – За здоровье!

   – Вот я и думаю: достался же дочке папка – и на годик я здесь проторчал, и теперь опять. – Некурящий Зуб достал пластинку "стиморола", покрутил, понюхал. Потом махнул и отдал тоже некурящему Коляну. – Ещё одна командировка, и жена меня точно из дома вытурит.

   – Не вытурит. Где ещё такого верного мужа найти? Мы ж ей справку всем отрядом подпишем: мол, полгода ни к одной юбке не приставал. Отличный семьянин и характер нордический.

   – Посмейтесь. Блин, зачем нас сюда загоняют? Кто мы, зачем здесь без дела торчим?

   – Кто, кто? Разменная мелочь, копейки, которые никому не жалко. При большой-то игре.

   – Ага, и с большим "интересом".

   – Отставить разговорчики! – Колян дурашливо щёлкнул каблуками. – Какая-такая "мелочь"? Мы – телохранители России, мы здесь для того, чтобы... себя подставить, когда "это" случится.

   – А когда случится?

   – А пусть лучше никогда. Но с нытьём, всё равно, заканчивайте. Язвы заработаете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю