Текст книги "Письма к А И Солженицыну"
Автор книги: Варлам Шаламов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Шаламов Варлам
Письма к А И Солженицыну
ВАРЛАМ ШАЛАМОВ
Письма к А. И. Солженицыну
Дорогой Александр Исаевич.
Я две ночи не спал – читал повесть14, перечитывал, вспоминал...
Повесть – как стихи,– в ней всё совершенно, всё целесообразно. Каждая строка. каждая сцена, каждая характеристика настолько лаконична, умна, тонка и глубока, что я думаю, что "Новый мир" с самого начала своего существования ничего столь цельного, столь сильного не печатал. И столь нужного – ибо без честного решения этих самых вопросов ни литература, ни oбщественная жизнь не могут идти вперед, – всё, что идет с недомолвками, в обход, в обман,приносило, приносит и принесет только вред.
Позвольте поздравить Вас, себя, тысячи оставшихся в живых и сотни тысяч умерших (если не миллионы), ведь они живут тоже с этой поистине удивительной повестью.
Позвольте и поделиться мыслями своими по поводу и повести, и лагерей.
Повесть очень хороша. Мне случалось слышать отзывы о ней – ее ведь ждала вся Москва. Даже позавчера, когда я взял одиннадцатый номер "Нового мира" и вышел с ним на площадь Пушкинскую, три или четыре человека за 20-30 минут спросили: "Это одиннадцатый номер?" – "Да, одиннадцатый".– "Это где повесть о лагерях?" – "Да, да!" – "А где Вы взяли, где купи-ли?"
Я получил несколько писем (я это говорил Вам в "Новом мире"), где очень-очень эту повесть хвалили. Но только прочтя ее сам, я вижу, что похвалы преуменьшены неизмеримо. Дело, очевид-но, в том, что материал этот такого рода, что люди, не знающие лагеря (счастливые люди, ибо лагерь школа отрицательная, даже часа не надо быть человеку в лагере, минуты его не видеть), не смогут оценить эту повесть во всей ее глубине, тонкости, верности. Это и в рецензиях видно, и в симоновской, и в баклановской, и в ермиловской. Но о рецензиях я писать Вам не буду.
Повесть эта очень умна, очень талантлива. Это – лагерь с точки зрения лагерного "работя-ги", который знает мастерство, умеет "заработать", работяги, не Цезаря Марковича и не кавторан-га. Это – не "доплывающий" интеллигент, а испытанный великой пробой крестьянин, выдержав-ший эту пробу и рассказывающий теперь с юмором о прошлом.
В повести всё достоверно. Это лагерь "легкий", не совсем настоящий. Настоящий лагерь в повести тоже показан, и показан очень хорошо: этот страшный лагерь – Ижма Шухова -пробивается в повести, как белый пар сквозь щели холодного барака. Это тот лагерь, где работяг на лесоповале держали днем и ночью, где Шухов потерял зубы от цинги, где блатари отнимали пищу, где были вши, голод, где по всякой причине заводили дело. Скажи, что спички на воле подорожали, и заводят дело. Где на конце добавляли срока, пока его не выдадут "весом", "сухим пайком" в семь граммов. Где было в тысячу раз страшнее, чем на каторге, где "номера не весят". На каторге, в Особлаге, который много слабее настоящего лагеря. В обслуге здесь вольнонаемные надзиратели (надзиратель на Ижме – бог, а не такое голодное создание, у которого моет пол на вахте Шухов). В Ижме... Где царят блатари и блатная мораль определяет поведение и заключен-ных, и начальства, особенно воспитанного на романах Шейнина и погодинских "Аристократах". В каторжном лагере, где сидит Шухов, у него есть ложка, ложка для настоящего лагеря лишний инструмент. И суп, и каша такой консистенции, что можно выпить через борт, около санчасти ходит кот – тоже невероятно для настоящего лагеря,кота давно бы съели. Это грозное, страш-ное былое Вам удалось показать, и показать очень сильно, сквозь эти вспышки памяти Шухова, воспоминания об Ижме. Школа Ижмы – это и есть та школа, где и выучился Шухов, случайно оставшийся в живых. Все это в повести кричит полным голосом, для моего уха, по крайней мере.
Есть еще одно огромнейшее достоинство – это глубоко и очень тонко показанная крестьян-ская психология Шухова. Столь тонкая высокохудожественная работа мне не встречалась, приз-наться, давно. Крестьянин, который сказывается во всем – и в интересе к "красилям"15, и в любо-знательности, и природно цепком уме, и умении выжить, наблюдательности, осторожности, осмо-трительности, чуть скептическом отношении к разнообразным Цезарям Марковичам, да и всевоз-можной власти, которую приходится уважать. Умная независимость, умное покорство судьбе и умение приспособиться к обстоятельствам, и недоверие – всё это черты народа, людей деревни. Шухов гордится собой, что он – крестьянин, что он выжил, сумел выжить и умеет и поднести сухие валенки богатому бригаднику, и умеет "заработать". Я не буду перечислять всех художест-венных подробностей, свидетельствующих об этом. Вы их знаете сами.
Великолепно показано то смещение масштабов, которое есть у всякого старого арестанта, есть и у Шухова. Это смещение масштабов касается не только пищи: когда глотает кружок колба-сы – высшее блаженство, а и более глубоких вещей, и с Кильгасом ему было интереснее гово-рить, чем с женой, и т. д. Это – глубоко верно. Это одна из важнейших лагерных проблем. Поэто-му для возвращения нужен "амортизатор" не менее двух-трех лет. Очень тонко и мягко о посылке, которую все-таки ждешь, хотя и написал, чтоб не посылали. Выживу – так выживу, а нет – не спасешь и посылками. Так и я писал, так и я думал перед списком посылок.
Вообще детали, подробности быта, поведение всех героев очень точны и очень новы, обжига-юще новы. Стоит вспомнить только невыжатую тряпку, которую бросает Шухов за печку после мытья полов. Таких подробностей в повести – сотни,– других, не новых, не точных вовсе нет.
Вам удалось найти исключительно сильную форму. Дело в том, что лагерный быт, лагерный язык, лагерные мысли немыслимы без матерщины, без ругани самым последним словом. В других случаях это может быть преувеличением, но в лагерном языке – это характерная черта быта, без которой решать этот вопрос успешно (а тем более образцово) нельзя. Вы его решили. Все эти "фуяслице", "...яди", всё это уместно, точно и – необходимо. Понятно, что и всякие "падлы" занимают полноправное место, и без них не обойтись. Эти "паскуды", между прочим, тоже от блатарей, от Ижмы, от общего лагеря.
Необычайно правдивой фигурой в повести, авторской удачей, не уступающей главному герою, я считаю Алешку, сектанта, и вот почему. За двадцать лет, что я провел в лагерях и около них, я пришел к твердому выводу– сумме многолетних, многочисленных наблюдений,– что, если в лагере и были люди, которые, несмотря на все ужасы, голод, побои и холод, непосильную работу сохраняли и сохранили неизменно человеческие черты,– это сектанты и вообще религи-озники, включая и православных попов. Конечно, были отдельные хорошие люди и из других групп населения, но это были только одиночки, да и, пожалуй, до случая, пока не было слишком тяжело. Сектанты же всегда оставались людьми.
В Вашем лагере хорошие люди – эстонцы. Правда, они еще горя не видели у них есть табак, еда. Голодать всей Прибалтике приходилось больше, чем русским,– там всё народ круп-ный, рослый, а паек ведь одинаковый, хотя лошадям дают паек в зависимости от веса. "Доходили" всегда и везде латыши, литовцы, эстонцы раньше из-за рослости своей, да еще потому, что дереве-нский быт Прибалтики немного другой, чем наш. Разрыв между лагерным бытом больше. Были такие философы, которые смеялись над этим, дескать, не выдерживает Прибалтика против русско-го человека,– эта мерзость встречается всегда.
Очень хорош бригадир, очень верен. Художественно этот портрет безупречен, хотя я не могу представить себе, как бы я стал бригадиром (мне это предлагали когда-то неоднократно), ибо хуже того, чтобы приказывать другим работать, хуже такой должности, в моем понимании, в лагере нет. Заставлять работать арестантов – не только голодных, бессильных стариков-инвалидов, а всяких – ибо для того, чтобы дойти при побоях, четырнадцатичасовом рабочем дне, многочасовой выс-тойке, голоде, пятидесяти-шестидесятиградусном морозе, надо очень немного, всего три недели, как я подсчитал, чтобы вполне здоровый, физически сильный человек превратился в инвалида, в "фитиля", надо три недели в умелых руках. Как же тут быть бригадиром? Я видел десятки приме-ров, когда при работе со слабым напарником сильный просто молчал и работал, готовый перенес-ти всё, что придется. Но не ругать товарища. Сесть из-за товарища в карцер, даже получить срок, даже умереть. Одного нельзя – приказывать товарищу работать. Вот потому-то я не стал бригади-ром. Лучше, думаю, умру. Я мисок не лизал за десять лет своих общих работ, но не считаю, что это занятие позорное, это можно делать. А то, что делает кавторанг,– нельзя. А вот потому-то я не стал бригадиром и десять лет на Колыме провел от забоя до больницы и обратно, принял срок десятилетний. Ни в какой конторе мне работать не разрешали, и я не работал там ни одного дня. Четыре года нам не давали ни газет, ни книг. После многих лет первой попалась книжка Эренбур-га "Падение Парижа". Я полистал, полистал, оторвал листок на цигарку и закурил.
Но это личное мнение мое. Таких бригадиров, как изображенный Вами, очень много, и выле-плен он очень хорошо Опять же в каждой детали, в каждой подробности его поведения. И испо-ведь его превосходна. Она и логична. Такие люди, отвечая на какой-то внутренний зов, неожидан-но выговариваются сразу. И то, что он помогает тем немногим людям, кто ему помог, и то, что радуется смерти врагов, всё верно. Ни Шухов, ни бригадир не захотели понять высшей лагерной мудрости: никогда не приказывай ничего своему товарищу, особенно работать. Может, он болен, голоден, во много раз слабее тебя. Вот это умение поверить товарищу и есть самая высшая доблесть арестанта. В ссоре кавторанга с Фетюковым мои симпатии всецело на стороне Фетюкова. Кавторанг – это будущий шакал. Но об этом – после.
В начале Вашей повести сказано: закон – тайга, люди и здесь живут, гибнет тот, кто миски лижет, кто в санчасть ходит и кто ходит к "куму". В сущности, об этом – и написана вся повесть. Но это – бригадирская мораль. Опытный бригадир Кузёмин не сказал Шухову одной важной лагерной поговорки (бригадир и не мог ее сказать). Что в лагере убивает большая пайка, а не маленькая. Работаешь ты в забое – получаешь килограмм хлеба, лучшее питание, ларек и т. д. И умираешь. Работаешь дневальным, сапожником и получаешь пятьсот граммов, и живешь двадцать лет, не хуже Веры Фигнер и Николая Морозова держишься. Эту поговорку Шухов должен был узнать на Ижме и понять, что работать надо так – тяжелую работу плохо, а легкую, посильную – хорошо. Конечно, когда ты "доплыл", и о качестве легкой работы не может быть речи, но закон верен, спасителен.
Каким-то концом эта новая для Вашего героя философия опирается и на работу санчасти. Ибо, конечно, на Ижме только врачи оказывали помощь, только врачи и спасали. И хотя поборни-ков трудовой терапии и там было немало, и стихи заказывали врачи, и взятки брали – но только они могли (спасти) и спасали людей.
Можно ли допустить, чтобы твоя воля была использована для подавления воли других людей, для медленного (или быстрого) их убийства. Самое худшее, что есть в лагере,– это приказывать другим работать. Бригадир – это страшная фигура в лагерях. Мне много раз предлагали бригади-ром. Но я решил, что умру, но бригадиром не стану.
Конечно, такие бригадиры любят Шуховых. Бригадир не бьет кавторанга только до той поры, пока тот не ослабел. Вообще это наблюдение, что в лагерях бьют лишь людей ослабевших, очень верно и в повести показано хорошо.
Тонко и верно показано увлечение работой Шухова и других бригадников, когда они кладут стену. Бригадиру и помбригадиру размяться в охотку. Для них это ничего не стоит. Но и осталь-ные увлекаются в горячей работе – всегда увлекаются. Это верно. Значит, что работа еще не выбила из них последние силы. Это увлечение работой несколько сродни тому чувству азарта, когда две голодных колонны обгоняют друг друга, эта детскость души, сказывающаяся и в реве оскорблений по адресу опоздавшего молдавана (чувство, которое и Шухов разделяет всецело), всё это очень точно, очень верно. Возможно, что такого рода увлечение работой и спасает людей. Надо только помнить, что в бригадах лагерных всегда бывают новички и старые арестанты – не хранители законов, а просто более опытные. Тяжелый труд делают новички – Алешка, кавторанг. Они один за другим умирают, меняются, а бригадиры живут. Это ведь и есть главная причина, почему люди идут работать в бригадиры и отбывают несколько сроков.
В настоящем лагере на Ижме утреннего супа хватало на час работы на морозе, а остальное время каждый работал лишь столько, чтобы согреться. И после обеда также хватало баланды только на час.
Теперь о кавторанге. Здесь есть немного "клюквы". К счастью, очень немного. В первой сце-не – у вахты. "Вы не имеете права", и т. д. Тут некоторый сдвиг во времени. Кавторанг – фигура тридцать восьмого года. Вот тогда чуть не каждый так кричал. Все, так кричавшие, были расстре-ляны. Никакого "кондея" за такие слова не полагалось в 1938 году. В 1951 году кавторанг так кри-чать не мог, каким бы новичком он ни был. С 1937 года в течение четырнадцати лет на его глазах идут расстрелы, репрессии, аресты, берут его товарищей, и они исчезают навсегда. А кавторанг не дает себе труда даже об этом подумать. Он ездит по дорогам и видит повсюду караульные лагер-ные вышки. И не дает себе труда об этом подумать. Наконец, он прошел следствие, ведь в лагерь-то попал он после следствия, а не до. И все-таки ни о чем не подумал. Он мог этого не видеть при двух условиях: или кавторанг четырнадцать лет пробыл в дальнем плавании, где-нибудь на подво-дной лодке, четырнадцать лет не поднимаясь на поверхность. Или четырнадцать лет сдавал в солдаты бездумно, а когда взяли самого, стало нехорошо. Не думает кавторанг и о бендеровцах, с которыми сидеть не хочет (а со шпионами? с изменниками родины? с власовцами? с Шуховым? с бригадиром?). Ведь эти бендеровцы такие же бендеровцы, как кавторанг шпион. Его ведь не кубок английский угробил, а просто сдали по разверстке, по следовательским контрольным спискам. Вот единственная фальшь Вашей повести. Не характер (такие есть правдолюбцы, что вечно спорят, были, есть и будут). Но типичной такая фигура могла быть только в 1937 году (или в 1938 – для лагерей). Здесь кавторанг может быть истолкован как будущий Фетюков. Первые побои – и нет кавторанга. Кавторангу – две дороги: или в могилу, или лизать миски, как Фетюков бывший кавторанг, сидящий уже восемь лет.
В тридцать восьмом году убивали людей в забоях, в бараках. Нормированный рабочий день был четырнадцать часов, сутками держали на работе, и какой работе. Ведь лесоповал, бревнотаска Ижмы – такая работа это мечта всех горнорабочих Колымы. Для помощи в уничтожении пятьдесят восьмой статьи были привлечены уголовники-рецидивисты, блатари, которых называли "друзьями народа", в отличие от врагов, которых засылали на Колыму безногих, слепых, стариков – без всяких медицинских барьеров, лишь бы были "спецуказания" Москвы. На градусник в 1938 году глядели, когда он достигал 56 градусов, в 1939-1947 – 52°, а после 1947 года – 46°. Все эти мои замечания, ясное дело, не умаляют ни художественной правды Вашей повести, ни той дейст-вительности, которая стоит за ними. Просто у меня другие оценки. Главное для меня в том, что лагерь 1938 года есть вершина всего страшного, отвратительного, растлевающего. Все остальные и военные годы, и послевоенные – страшно, но не могут идти ни в какое сравнение с 1938 годом.
Вернемся к повести. Повесть эта для внимательного читателя – откровение в каждой ее фразе. Это первое, конечно, в нашей литературе произведение, обладающее и смелостью, и худо-жественной правдой, и правдой пережитого, перечувствованного, – первое слово о том, о чем все говорят, но еще никто ничего не написал. Лжи за время с XX съезда было уже немало. Вроде омерзительного "Самородка" Шелеста16 или фальшивой и недостойной Некрасова повести "Кира Георгиевна". Очень хорошо, что в лагере нет патриотических разговоров о войне, что Вы избежа-ли этой фальши. Война полностью говорит там трагическим голосом искалеченных судеб, престу-пных ошибок. Еще одно. Мне кажется, что понять лагерь без роли блатарей в нем нельзя. Именно блатной мир, его правила, этика и эстетика вносят растление в души всех людей лагеря – и заключенных, и начальников, и зрителей. Почти вся психология рабочей каторги и внутренней ее жизни определялась, в конечном счете, блатарями. Вся ложь, которая введена в нашу литературу в течение многих лет "Аристократами" Погодина и продукцией Льва Шейнина,– неизмерима. Романтизация уголовщины нанесла великий вред, спасая блатных, выдавая их за внушающих доверие романтиков, тогда как блатари – не люди.
В Вашей повести блатной мир только просачивается в щели рассказа. И это хорошо, и это верно.
Вот разрушение этой многолетней легенды о блатарях-романтиках – одна из очередных задач нашей художественной литературы.
Блатарей в Вашем лагере нет!
Ваш лагерь без вшей! Служба охраны не отвечает за план, не выбивает его прикладами.
Кот!
Махорку меряют стаканом!
Не таскают к следователю.
Не посылают после работы за пять километров в лес за дровами.
Не бьют.
Хлеб оставляют в матрасе. В матрасе! Да еще набитом! Да еще и подушка есть! Работают в тепле.
Хлеб оставляют дома! Ложками едят! Где этот чудный лагерь?
Хоть бы с годок там посидеть в свое время.
Сразу видно, что руки у Шухова не отморожены, когда он сует пальцы в холодную воду. Двадцать пять лет прошло, а я совать руки в ледяную воду не могу.
В забойной бригаде золотого сезона 1938 года к концу сезона, к осени, оставались только бригадир и дневальный, а все остальные за это время ушли или "под сопку", или в больницу, или в другие, еще работающие на подсобных работах бригады. Или расстреляны: по спискам, которые читались каждый день на утреннем разводе до глубокой зимы 1938 года,– списки тех, кто расст-релян позавчера, три дня назад. А в бригаду приходили новички, чтобы в свою очередь умереть или заболеть, или встать под пули, или издохнуть от побоев бригадира, конвоира, нарядчика, парикмахера и дневального. Так было со всеми забойными бригадами у нас.
Ну, хватит. Поехал я в сторону, не удержался. Пересчет бесконечный всё это верно, точно, знакомо очень хорошо. Пятерки эти запомнятся навек. Горбушки, серединки не упущены. Мера рукой пайки и затаенная надежда, что украли мало,– верна, точна. Кстати, во время войны, когда шел белый американский хлеб, с подмесом кукурузы, ни один хлеборез не резал загодя, трехсотка за ночь теряла до пятидесяти граммов. Был приказ выдавать бригаде хлеб весом не резаный, а потом стали резать перед самым разводом.
Именно КЭ 460. Все в лагере говорят "кэ", а не "ка". Кстати, почему "зэк", а не "зэка". Ведь это так пишется: з/к и склоняется: зэка, зэкою. Невыжатая тряпка, которую Шухов бросает на вахте за печку, стоит целого романа, а таких мест сотни.
Разговор Цезаря Марковича с кавторангом и с москвичом очень уловлен хорошо. Передать разговор об Эйзенштейне – чужеродная для Шухова мысль. Здесь автор показывает себя как писателя, чуть отступая от шуховской маски.
(У лагерника) обеднен язык, обеднено мышление, смещены все масштабы дум.
Произведение чрезвычайно экономно, напряжено, как пружина, как стихи.
И еще один вопрос, очень важный, решен Шуховым очень верно: кто находится на дне? Да те же, что и наверху. Ничем не хуже, а даже, пожалуй, получше, покрепче!
Очень правильно подписал Шухов на следствии протокол допроса. И хотя я за свои два след-ствия не подписал ни одного протокола, обличающего меня, и никаких признаний не давал – толк был один и тот же. Дали срок и так. Притом на следствии меня не били. А если бы били (как со второй половины 1937 года и позднее) – не знаю, что бы я сделал и как бы себя вел.
Отличен конец. Этот кружок колбасы, завершающий счастливый день. Очень хорошо пече-нье, которое нежадный Шухов отдает Алешке.– Мы – заработаем. Он – удачлив. На!..
Стукач Пантелеев показан очень хорошо. "А проводят по санчасти!" Вот что такое стукач, вовсе не понял бедняга Вознесенский, который так хочет шагать в ногу с веком. В его "Треуголь-ной груше" есть стихи о стукачах, американских стукачах ни много ни мало. Я сначала не понял ничего, потом разобрался: Вознесенский называет стукачами штатных агентов наблюдения, "филеров", так их зовут в воспоминаниях.
Художественная ткань так тонка, что различаешь латыша от эстонца. Эстонцы и Кильгас – разные люди, хоть и в одной бригаде. Очень хорошо. Мрачность Кильгаса, тянущегося больше к русскому человеку, чем к соседям прибалтийцам,– очень верна.
Великолепно насчет лишней пищи, которую ел Шухов на воле и которая была, оказывается, вовсе не нужна. Эта мысль приходит в голову каждому арестанту. И выражено это блестяще.
Сенька Клевшин и вообще люди из немецких лагерей, которых обязательно сажали после,– их было много. Характер очень правдив, очень важен.
Волнения о "зажиленных" воскресеньях очень верны (в 1938 году на Колыме не было отдыха в забое. Первый выходной получил я 18 декабря 1938 года. Весь лагерь угнали в лес за дровами на целый день). И что радуются всякому отдыху, не думая, что время всё равно начальство вычтет. Это потому, что арестант не планирует жизнь дальше сегодняшнего вечера. Дай сегодня, а что там будет завтра – посмотрим.
О двух потах в горячей работе – очень хорошо.
О сифилисе от бычков. Никто в лагере не заразился таким путем. Умирали в лагере не от этого.
Бранящиеся старики-парашники, валенок, летящий в столб. Ноги Шухова в одном рукаве телогрейки – все это великолепно.
Большой разницы в вылизывании мисок и в отирании дна коркой хлеба нет. Разница только подчеркивает, что там, где живет Шухов, еще нет голода, еще можно жить.
Шепот! "Продстол передернули". И "у кого-то вечером отрежут".
Взятки – очень всё верно.
Валенки! У нас валенок не было. Были бурки из старой ветоши – брюк и телогреек десятого срока. Первые валенки я надел, уже став фельдшером, через десять лет лагерной жизни. А бурки носил не в сушилку, а на починку. На дне, на подошве наращивают заплаты.
Термометр! Всё это прекрасно.
В повести очень выражена и проклятая лагерная черта: стремление иметь помощников, "шес-терок". Работу по уборке в конце концов делают те же работяги после тяжелой работы в забое подчас до утра. Обслуга человека – над человеком. Это ведь и не только для лагеря характерно.
В Вашей повести очень не хватает начальника (большого начальника, вплоть до начальника приисковых управлений), торгующего среди заключенных махоркой через дневального зэка по пяти рублей папироса. Не стакан, не пачка, а папироса. Пачка махорки у такого начальника стоила от ста до пятисот рублей.
– Дверь притягивай!
Описание завтрака, супчика, опытного, ястребиного арестантского глаза всё это верно, важно. Только рыбу едят с костями – это закон. Этот черпак, который дороже всей жизни прош-лой, настоящей и будущей,– всё это выстрадано, пережито и выражено энергично и точно.
Горячая баланда! Десять минут жизни заключенного за едой. Хлеб едят отдельно, чтобы продлить удовольствие еды. Это – всеобщий гипнотический закон.
В 1945 году приехали репатрианты сменить нас на прииск Северного управления на Колыме. Удивлялись: "Почему ваши в столовой съедают суп и кашу, а хлеб берут с собой. Не лучше ли..." Я отвечал: "Не пройдет и двух недель, как вы это поймете и станете делать точно так же". Так и случилось.
Полежать в больнице, даже умереть на чистой постели, а не в бараке, не в забое, под сапогами бригадиров, конвоиров и нарядчиков,– мечта всякого зэка. Вся сцена в санчасти очень хороша. Конечно, санчасть видела более страшные вещи (например, стук о железный таз ногтей с отморо-женных пальцев работяг, которые срывает врач щипцами и бросает в таз и т. д.).
Минута перед разводом – очень хороша.
Холмик сахару. У нас сахар никогда не выдавали на руки, всегда в чаю.
Вообще весь Шухов, в каждой сцене очень хорош, очень правдив.
Цезарь Маркович – вот это и есть герой некрасовской "Киры Георгиевны". Такой Цезарь Маркович вернется на волю и скажет, что в лагере можно изучать иностранные языки и вексель-ное право.
"Шмон" утренний и вечерний – великолепен.
Вся Ваша повесть – это та долгожданная правда, без которой не может литература наша двигаться вперед. Все, кто умолчат об этом, исказят правду эту,– подлецы.
Очень хорошо описана предзона и этот загон, где стоят бригады, одна за другой. У нас такая была. А на фронтоне главных ворот (во всех отделениях лагеря по особому приказу сверху) цитата на красном сатине: "Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!" Вот как!
Традиционное предупреждение конвоя, которое всякий зэка выучил наизусть, называлось у (нас): "Шаг вправо – шаг влево считаю побегом, прыжок вверх агитацией!" Шутят, как видите, везде.
Письмо. Очень тонко, очень верно.
Насчет "красилей" – ярче картины не бывало.
Всё в повести этой верно, всё правда.
Помните, самое главное: лагерь отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно. Человеку – ни начальнику, ни арестанту – не надо видеть. Но уж если ты видел – надо сказать правду, как бы она ни была страшна. Шухов остался человеком не благодаря лагерю, а вопреки ему.
Я рад, что Вы знаете мои стихи. Скажите как-нибудь Твардовскому, что в его журнале лежат мои стихи более года, и я не могу добиться, чтобы их показали Твардовскому. Лежат там и расска-зы, в которых я пытался показать лагерь так, как я его видел и понял.
Желаю Вам всякого счастья, успеха, творческих сил. Просто физических сил, наконец.
В 1958 году (!) в Боткинской больнице у меня заполняли историю болезни, как вели протокол допроса на следствии. И полпалаты гудело: "Не может быть, что он врет, что он такое говорит!" И врачиха сказала: "В таких случаях ведь сильно преувеличивают, не правда ли?" И похлопала меня по плечу. И меня выписали. И только вмешательство редакции заставило начальника больницы перевести меня в другое отделение, где я и получил инвалидность.
Вот поэтому-то Ваша книга и имеет важность, не сравнимую ни с чем – ни с докладами, ни с письмами.
Еще раз благодарю за повесть. Пишите, приезжайте. У меня всегда можно остановиться.
Ваш В. Шаламов.
Со своей стороны, я давно решил, что всю мою оставшуюся жизнь я посвящу именно этой правде. Я написал тысячу стихотворений, сто рассказов, с трудом опубликовал за шесть лет один сборник стихов-калек, стихов-инвалидов, где каждое стихотворение урезано, изуродовано.
Слова мои в нашем разговоре о ледоколе и маятнике не были случайными словами17. Сопро-тивление правде очень велико. А людям ведь не нужны ни ледоколы, ни маятники. Им нужна свободная вода, где не нужно никаких ледоколов.
В. Ш.
(Ноябрь 1962)
(Запись В. Т. Шаламова)
30 мая после получения письма18 дал телеграмму и стал ждать 2-го в воскресенье приезда.
2 июня. Солженицын. Рассказ "Для пользы дела". "Я считаю Вас моей совестью и прошу по-смотреть, не сделал ли я чего-нибудь помимо воли, что может быть истолковано как малодушие, приспособленчество.
Пьеса "Олень и шалашовка" задержана по моей инициативе. Театр (Ефремов) настаивал, чтоб дал в театр читать, чтобы понемногу готовить, но я отказался наотрез. Я написал две пьесы ("Олень и шалашовка" и "Свеча на ветру"), роман, киносценарий "Восстание в лагере"19.
Получил огромное количество писем. Написал пятьсот ответов. Вот два одно какого-то вохровца, ругательное за "Ивана Денисовича", другое горячее, в защиту. Были письма от з/к, кото-рые писали, что начальство лагеря не выдает "Роман-газету". Вмешательство через Верховный суд. В Верховном суде несколько месяцев назад я выступал. Это – единственное исключение (да еще вечер в рязанской школе в прошлом году). Верховный суд включил меня в какое-то общество по наблюдению жизни в лагерях, но я отказался. Вторая пьеса ("Свеча на ветру") будет читана в Малом театре".
(1963)
(Запись В. Т. Шаламова)
А. Солженицын. 26 июля 1963 года. Приехал из Ленинграда, где месяц работал в архивах над новым своим романом. Сейчас – в Рязань, в велосипедную поездку (Ясная Поляна и дальше вдоль рек), вместе с Натальей Алексеевной.20 Бодр, полон планов. "Работаю по двенадцать часов в день". "Для пользы дела" идет в седьмом номере "Нового мира". Были исправления незначитель-ные, но неприятные. За границей об "Иване Денисовиче" писали много, английские статьи (до 40) читал со словарем. Разных позиций, самых разных. И то, что это "одна политика" (перевод "Ивана Денисовича" был посредственный, тональность исчезла), и то, что это "начало правды", большой творческий успех. Весь мир переводил, кроме ГДР, где Ульбрихт запретил публикацию.
"Новый мир". Твардовский расположен. Члены редакции остались к Солженицыну безразли-чны, как и писатели!
– Хотел писать о лагере, но после Ваших рассказов думаю, что не надо. Ведь опыт мой четырех, по существу, лет (четыре года благополучной жизни).
Сообщил свою точку зрения на то, что писатель не должен слишком хорошо знать материал.
Разговор о Чехове. Я: – Чехов всю жизнь хотел и не мог, не умел написать роман. "Скучная история", "Моя жизнь", "Рассказ неизвестного человека" – всё это попытки написать роман. Это потому, что Чехов умел писать, только не отрываясь, а безотрывно можно написать только расс-каз, а не роман.
Солженицын: – Причина, мне кажется, лежит глубже. В Чехове не было устремления ввысь, что обязательно для романиста,– Достоевский, Толстой.
Разговор о Чехове на этом кончился, и я только после вспомнил, что Боборыкин, Шеллер-Михайлов легко писали огромные романы без всякого взлета ввысь.
Солженицын: – Стихи, которые я привозил печатать ("Невеселая повесть в стихах"),– это доведенные до кондиции выборки из большой поэмы, там есть хорошие, как мне кажется, места.
Приглашал на сентябрь в Рязань для отдыха.
(1963)
14 августа 1963 г.
Дорогой Александр Исаевич.
Всё хотелось дождаться выхода седьмого номера "Нового мира" с рассказом, взглянуть на него уже другими глазами. Ведь рукопись – одно, машинописный текст – другое, журнальный текст – третье, а книга – четвертое. В переиздании, "Избранных" опять текст выглядит всегда по-своему.
Восторг мой по поводу "Для пользы дела" усилился. Название рассказа уж очень точно, исчерпывающее; лучше, значительней, удачней, тоньше, важнее назвать нельзя.
Потеря в образе Хабалыгина ощутима, там зажевано важное размышление Грачикова насчет Хабалыгина и очень важный абзац (он весь остался – о коммунистах, которых надо гнать из партии), но как-то повис в воздухе, он был раньше укреплен гораздо лучше. Больших потерь, по-моему, нет, да и для читателя это – не потеря. Во всяком случае, было лучше.