Текст книги "Баллада судьбы"
Автор книги: Вардван Варжапетян
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Глава 4
Снег на ветвях каштана стал синий. И звезда на черном небе горела ровным синим светом. На крепостной стене от башни к башне ходили часовые, кляня стужу, и сержантов, и тех, кто сейчас храпел в караульном помещении. Ветер гремел вывесками, замерзали в сугробах перепившие гуляки – утром их заберет похоронная команда и сложит штабелем в нишах церкви Невинно убиенных младенцев, и хорошо, если сторож, которому мать или сестра сунут денье, отыщет несчастного Жана или Пьера, чтобы предать земле, как и подобает христианину, а не то будет тот лежать, пока не истлеет одежда, не сгниет на костях мясо и сами кости не рассыплются под тяжестью новых мертвецов.
Париж спал. Все триста тысяч парижан. Одинаково храпели и те, кто днем разодет в беличью мантию с пушистым куньим воротником, и те, кто носит овчину. Ветер сдувал снег с розовой, серой и красной черепицы крутых крыш, гнал по горбатым улицам, мощенным громадными булыжниками, снежные вихри, скрипели цепи мостов, и сквозь стволы старых вязов и платанов розовела Сена, как прекрасная женщина, раскинувшая белые руки, – Париж был ее ложем.
Парижане спали – на широченных кроватях красного дерева под бархатными балдахинами на витых позолоченных столбах, на тюфяках, набитых сеном, на матрасах из шерсти и бумаги, а кто прямо на земляном полу; укрывшись перинами, набитыми ватой и пухом, суконными одеялами, отороченными лисьим, волчьим или заячьим мехом, а кто и просто плащом. Но все чесались во сне, жестоко искусанные насекомыми. Спали монахи, купцы, школяры, солдаты, продажные девки, кабатчики, мастеровые, мясники, поэты, скорняки, и в секретном отделении тюрьмы Шатле спали даже приговоренные к смерти.
Слышно было, как на площади стучали топорами плотники, сколачивая помост и виселицу. Десятник, еще днем набрав безработных с Гревской площади, поторапливал рабочих. В сторонке развели костер из щепы и отпиленных комлей, бегали поочередно греться и хлебнуть крепкого дрянного вина из бутылки. Работа была спешная, и десятник обещал каждому по три денье серебром. Кованые гвозди легко вгонялись в промерзлые доски, визжали пилы; бревна, даже не ошкуривая, обтесывали по туго натянутому шнуру – все равно стоять им недолго.
Стражник на стене Шатле видел костер, и оттого, что где-то горел огонь, ему стало еще холоднее. Наконец по винтовой лестнице внутри башни послышались тяжелые шаги разводящего и смены, и он, схватив алебарду, прислоненную к кирпичному зубцу, громко крикнул пароль: «Святая Жанна» – и услышал отзыв: «Святой Бенедикт». К удивлению его, рядом со стражником стоял не сержант, а капитан Тюска. Едва не опалил факелом лицо стражника…
Глава 5
– Ну вот, Гарнье, кажется, моя лютня отзвенела, и я вовремя составил завещание. Если бы ты видел, как торжественно его огласили! Но честно скажу, я бы пожил еще немного.
– Ах, мэтр Вийон, все там будем. Когда мой дед вернулся из Иерусалима, он сказал: «В святой земле смерть ничуть не лучше, чем в Париже». А вы-то хоть умрете здесь.
– Правильнее сказать «подохну».
– Ну, это все одно. Свеча не успеет догореть, а вы уже будете в царствии небесном. Плохо ли на всем готовом – и харчи, и постель, и клопов нет.
– Тебе, сынок, лучше сменить кинжал на четки, хороший кюре из тебя получается. Когда одного моего дружка вели на виселицу, священник тоже пообещал ему вечное блаженство и обнадежил, что мой приятель будет ужинать с ангелами, если перед смертью очистится от грехов. А мой дружок ему ответил: «Если так, благой отец, поужинай ты вместо меня, а я помолюсь за твою душу». Жаль, Этьен, что ты человек неотесанный, иначе ты, конечно, знал бы, что случилось с графским сыном Окассеном и пленной сарацинкой Николетт. Бог даст, я расскажу тебе их историю, но одно место приведу сейчас, по памяти, там как раз говорится насчет рая и ада.
– О, расскажите, прошу вас.
– «В рай попадут лишь те люди, о которых я сейчас расскажу. Туда идут престарелые священники, немощные, старые калеки, что по целым дням и ночам толпятся у алтарей и старых склепов, туда идут те, кто ходит в лохмотьях, поношенных плащах, те, кто бос, наг и оборван, кто умирает от голода, жажды, от холода и нищеты. Все они идут в рай, но мне нечего с ними делать. Мне же хочется отправиться в ад, ибо в ад идут отменные ученые, добрые рыцари, погибшие на турнирах, туда идут славные воины и свободные люди; с ними мне и хотелось бы пойти. Туда же идут прекрасные благородные дамы, что имеют по два или по три возлюбленных, не считая их мужей; туда идет золото и серебро, дорогие разноцветные меха, идут игрецы на арфе, жонглеры и короли нашего мира».
Конечно, Этьен, если судить по моей худобе и лохмотьям, мне прямехонько топать в рай, но перед господом нашим мы все наги и босы, и худобу или дородность апостол Петр не на безмене мясника взвешивает, а на весах с золотой и железной чашами. Так что, по всему видать, идти мне вслед за рыцарем Окассеном, за моими друзьями-жонглерами, за дамами, у которых по три возлюбленных, а я знавал и таких, которые меняли кавалеров чаще, чем гребни в волосах.
Конечно, в раю неплохо, одно только скверно – вино там слишком дорого, хотя какая-нибудь бурда и там найдется. Не было гонца из парламента?
– С утра не было. Да вы не убивайтесь так.
– А как же мне убиваться, сынок? Ты ведь знаешь, что в Книгу Судеб простому смертному не дано заглянуть, дабы узнать день своей кончины, я же мусолю палец и перелистываю Книгу не впервые. Но, видно, пьяный немец ее набирал, что столько в ней ошибок. Так говоришь, не было вестей из парламента?
– Да говорю же, нет.
– Мог бы и соврать. Наверное, ни от кого мир не видал столько зла, как от правдолюбцев. Монахи – те хоть врут, да складно.
– Ну, уж по части соврать вы и францисканцам нос утрете. Капеллан говорит, что у вас язык ехидны – раздвоенный и с него яд каплет.
Франсуа показал язык.
– Ну как, раздвоенный?
Гарнье потрогал язык, обтер пальцы о штаны.
– Так-то вроде нет, а там кто его знает.
– Ну, Фоме до тебя далеко, он хоть в рану персты вложил, а тебе мало и пятерней в рот залезть.
– Так кому же верить, мэтр Вийон? Вот вы обещали мне спеть балладу, а не спели. Что ж, до богородицыного обрезания ждать? А капеллан врать не станет.
– Ладно, неси лютню, хотя есть дела поважнее.
Гарнье запер замок и пошел за лютней. Нес, стараясь не попасться на глаза лейтенанту Массэ, которого вся внутренняя стража боялась.
А узник шестой камеры сидел на полу, обхватив острые колени, и думал: дошло его прошение о помиловании до парламента или не дошло? Вчера приходил дядя Гийом, но и он толком ничего не знал, хотя знакомый писец из канцелярии сказал ему, что какая-то бумага из Шатле получена, но в Шатле сидят и графы, и бароны – уж за них-то есть кому замолвить слово.
После того как мэтр Гийом де Вийон продал виноградник и заложил домишко, он стал совсем больным – ему трудно стоять, и левая рука мелко дрожит. Он уже ходатайствовал за племянника перед женой прево, и перед королевским хирургом Женильяком, и перед ректором Сорбонны, но не встретил в их сердцах сочувствия к непутевому Франсуа. Осталось уповать на милость бывшего ученика, кардинала Жана ле Дюка, но кардинал пребывал в Авиньоне, где даже в декабре трава зеленая, а небо нежно-голубое. И судьба Франсуа сейчас была в седельной сумке папского гонца, взявшегося доставить письмо кардиналу, – он уже мчался, пришпорив гасконского скакуна, по снежной дороге – гонец в желто-черном кафтане с серебряным крестом, вышитым на груди.
«Смешно, – подумал Франсуа, – в седельной сумке папского гонца судьба того, кто облыжно обвинен в убийстве папского нотариуса».
– Мэтр Вийон, я принес лютню.
– А вино?
– Насчет вина вы ничего не говорили.
– Так сейчас говорю, раз ты сам не догадался. – Гарнье со вздохом достал из-за пазухи фляжку. – Ну вы, анжуйцы, и сквалыги; небось собственное дерьмо и то складываете в сундуки – авось сгодится.
– Так и от дерьма польза.
– Вот и я про то же. Принеси табурет.
Открыв фляжку, Франсуа запрокинул голову и взвыл от боли, ткнувшись рассеченным затылком о стену, – показалось, на тонзуру плеснули кипятком. Он встал посреди комнаты и осушил всю фляжку. Боль в голове утихла.
Паршивец Гарнье, конечно, опять разладил лютню, пальцы бы отрубить таким музыкантам! Франсуа нежно погладил округлый кузов, подтянул колки. Ах, как нежно пели струны под тонкими воровскими пальцами Ренье де Монтиньи, с которым Франсуа последний раз увиделся шесть лет назад, встретив его с раздувшимся брюхом, вывалившимся языком, – Ренье висел на обледенелой веревке. А три года спустя на дороге, ведущей в Мэн, увидел Колэна Кайо, сына замочного мастера из квартала Сен-Бенуа, – они вместе грабили Наваррский коллеж и ризницу в Боконе. Это Колэн дал шлюхе из «Кельнской монахини» два денье, чтоб та легла под Франсуа; он учил его воровскому жаргону и обращению с отмычкой. Они, друзья его юности, висели, как яблоки на ветке, и вот теперь настало время потесниться им на перекладине, чтоб и ему нашлось местечко.
Он перебирал струны, и звуки туридона кружились снежинками в тесной вонючей камере.
– Нет, вы обещали спеть другое.
– Ты прав, сынок, грех обманывать. Принеси мне бумагу и свинцовую палочку, да побыстрее, потому что не только тебе я обещал, но и Парижскому суду.
Вспомнив о суде, Франсуа побледнел, ужаснувшись собственному легкомыслию; схватившись за голову, он раскачивался и стонал. Запыхавшийся сторож принес бумагу. Встав на колени перед табуреткой, Вийон поцеловал свинцовую палочку, но, вместо того чтобы старательно вывести заглавную букву с завитушками, рука его сама собой нарисовала виселицу и повешенного с круглой головой, тонкими ручками и ножками, обутыми в туфли с длинными острыми носами. Рядом – второго человечка, с головой кудрявой, бородатого, сжимающего в кулаке кольцо с ключами, похожего на святого Петра. Потом нарисовал ветвистое дерево, а между столбов виселицы пролегла дорога, над которой светило солнце. Потом косо заструился дождь; он шел все сильней, пока совсем не зачеркнул виселицу, дерево, солнце, дорогу. И вдруг действительно пошел дождь – на лист упала одна капля, другая… И, словно спасаясь от дождя, разбежались по листу серые буквы…
Потомки наши, братия людская,
Не дай вам Бог нас чужаками счесть:
Господь скорее впустит в кущи рая
Того, в ком жалость к нам, беднягам, есть,
Нас пять повешенных, а может, шесть,
А плоть, немало знавшая услад,
Давно обожрана и стала смрад.
Костями стали – станем прах и гнилость.
Кто усмехнется, будет сам не рад.
Молите Бога, чтоб нам все простилось.[4]4
Перевод А. Парина.
[Закрыть]
– Этьен, сынок, хочешь заработать целую горсть «беляшек»? Молчи, по глазам вижу, что не прочь. Отнеси эту бумагу мэтру Ги Табари на улицу Кло-Броню. Ты его знаешь – он сзади похож на свинью, да и спереди тоже – и скажи, что я велел насыпать тебе полную пригоршню монет.
– А если не насыплет?
– Тогда отдай так, а господь с него взыщет.
Зазвенел колокол.
– Ох, да ведь уже время третьей стражи, а я не разнес по камерам ужин, и все из-за вас! Дайте табурет.
– Послушай, сынок, а все-таки я ловко сделал, что апеллировал к парламенту, не каждый зверь сумел бы так выкрутиться, спасая свою шкуру.
Гарнье расстегнул камзол, спрятал бумагу и запер дверь. Потом снова загремел засовом – забыл лютню. Наконец стало тихо. Тихо и темно.
Глава 6
… Два конных сержанта и восемь латников охраняли узкую сводчатую дверь зала суда. Вийона, закованного в железа, провели в зал – громадной высоты, с голубым куполом, расписанным золотыми звездами. В витражи окон лился чистый зимний свет, дробясь на пурпурные, зеленые, желтые лучи, дрожавшие на гладких плитах пола, украшенных золотыми лилиями. Над резными створками дверей возвышались исполинские рыцари в стальных панцирях, каждый из них держал шестопер и сине-золотой штандарт. На балконе для публики, нависшем над креслами членов суда, толпились дамы и кавалеры. В многоцветном великолепии бархатных платьев, мехов, шелковых и атласных корсажей Вийон узнал Катерину де Воссель, дядю Гийома де Вийона и еще множество тех, кого знал.
Снег, налипший на босые ноги, растаял, и ступни оставляли на плитах мокрые следы. Два самых широких простенка справа и слева от королевского судьи были затянуты гобеленами, затканными вздыбившимися крылатыми конями. Над головой судьи висело распятье; казалось. Иисус, склонивший голову к правому плечу, внимательно следил за тем, что происходит в зале. Справа от судьи сидели члены суда в черных мантиях с горностаевыми воротниками; ряд ниже занимали следователи, еще ниже, прямо на полу, к пюпитрам склонились писцы с перьями наготове.
В зале было шумно; трещали факелы, шуршали платья, переговаривались члены суда, что-то кричал подсудимый, стоявший на коленях посреди зала.
– Именем короля! Оглашается приговор нечестивцам и врагам святой веры: бывшему кожевеннику Жеану Берардо, бывшему лиценциату Эгле де Лo, бывшему хозяину свечной мастерской Ютену Симону, обвиняемым в том, что вышепоименованные преступники отказались крестить своих детей. Учитывая особую дерзость и злонамеренность преступников, суд города Парижа, самым добросовестным образом рассмотрев дознание и следствие, приговаривает: Жеана Берардо – к содранию кожи, Эгле де Ло – к сожжению на костре, Ютена Симона – к отрубанию правой руки, левой руки, правой ноги, левой ноги и усечению головы.
Стража подняла несчастных и повлекла к дверям; Франсуа не успел рассмотреть лица, только одно – с упрямо сжатыми губами, безумно горящими глазами, и еще он почувствовал вонь испражнений.
Прокурор наклонился к судье, что-то шепча на ухо, должно быть, предлагая сделать перерыв, чтобы окурить помещение вереском. Тот покачал головой.
– Стража, подведите обвиняемого. Франсуа Вийон, урожденный Монкорбье, именуемый также Франсуа де Лож и прозванный, кроме того, Мишелем Мутоном, вы обвиняетесь в том, что вместе с Робеном Дожи, Гютеном дю Мустье и Пишаром совершили злонамеренное нападение на папского нотариуса мэтра Ферребу Мустье, который вследствие жестоких ран скончался в госпитале святой Цецилии. Ваши сообщники показали на допросе, что именно вы подстрекали их к убийству нотариуса. Учитывая их чистосердечное признание, ходатайство ректора Сорбонны и общины святого Бенедикта, суд посчитал возможным ограничиться отрубанием правой руки каждого преступника. Угодно ли вам ознакомиться с показаниями свидетелей? Мэтр Корню, запишите: «Не угодно». Вы же, как стало известно почтенному суду, не первый раз бросаете вызов правосудию. Присутствующий здесь следователь Жан Мотэн вел дело о дерзком ограблении Наваррского коллежа. Мы также располагаем сведениями о покушении на жизнь священника Филиппа Шермуа, о вашем соучастии в воровской шайке «Ля Кокиль», об оскорблении госпожи де Воссель, а также краже четырнадцати экю у девицы Лиенарды Каши, о студенческих беспорядках, вызванных хищением «Тумбы дьявола». Признаете ли вы свое участие в перечисленных преступлениях?
– Признаю, ваша милость, но мэтра Ферребу Мустье я не убивал.
– Суд и не ждал от вас чистосердечного признания. Но, мало того, вы позволили себе высмеять некоторых из присутствующих здесь в пакостных стихах, известных в городе под названием «Заветы». – На галерке оживились. – Мэтр Корню, зачитайте список, приобщенный к делу. Да, да, можете начать с себя. Что вы там бормочете себе под нос? Читайте громко и внятно!
Затем почтенный Жан Корню,
А может быть, Итье Маршан —
Обоих равно я ценю —
Получит тот, кто меньше пьян…
Покрасневший писец скосил глаза на сидевшего рядом Валэ Робэра и громко прочитал:
Затем дарю Валэ Робэру,
Писцу Парижского суда,
Глупцу, ретивому не в меру,
Мои штаны, невесть когда
Заложенные, – не беда!
Пусть выкупит из «Трюмильер»
И перешьет их, коль нужда,
Своей Жаннете де Мильер!..
Жаннета де Мильер, любовница Валэ Робэра, завертелась на скамейке, обитой зеленым сукном, как на раскаленной сковородке, а справа и слева бесстыже заглядывали ей в лицо, показывали пальцами.
Затем дарю без сожаленья
Мотэну Жану, сей свинье…
– Господин судья, я настоятельно прошу прекратить чтение оскорбительных стишков, не имеющих отношения к делу обвиняемого.
…В темнице годы заточенья,
А пытки – Пьеру Базанье…
Рядом с Матэном теперь стоял и королевский нотариус Базанье – оба красные от гнева, размахивающие Руками. А голос мэтра Корню безжалостно продолжал выдергивать, как крючком, новую поживу для толпы, теснившейся в зале и на галерке. Уже, расталкивая стражу, к выходу спешил Фурнье – прокурор прихода святого Бенедикта, но слова с грохотом катились ему вслед, и он беспомощно закрыл голову руками.
Дабы мой прокурор Фурнье
Во время зимних холодов
Не замерзал в своем рванье.
Мое отдать ему готов…
Выбравшись на улицу, Фурнье еще слышал хохот и ненавистные слова. Утерев пот рукавом мантии, он остановился на каменной ступени и украдкой вернулся в зал – послушать, что же проклятый школяр написал об остальных.
Затем сержантов городских,
Которых забывать не след.
Вознагражу, хотя б двоих:
Дени Ришье и Жан Валлет
Получат славный амулет —
Петлю витую из мочала…
Затем, для пущего веселья.
Палач Маэ, Дубовый Нос,
Любовное получит зелье.
Чтоб он к жене своей прирос
И целовал ее взасос.
Ни неба, ни земли не чуя,
И доводил до горьких слез
Своим… Но тут уж промолчу я…
– Папаша Маэ, поделись свои зельем. – Сержант Ришье протянул руку.
– Дубовый Нос к жене прирос! – крикнули с галерки.
– Не верьте школяру Вийону, он оклеветал доброго дядюшку Маэ, иначе бы его жена не задирала юбки перед каждым.
В зале стоял такой шум, что мэтр Корню отложил бумагу, растерянно глядя на прокурора. Тот подозвал начальника стражи капитана Ру и велел утихомирить публику.
Для судей старый их сарай
Я после смерти перестрою,
Чтоб был не суд, а просто рай,
И всем по креслу дам с дырою
Из уваженья к геморрою,
А чтоб покрыть расходы все,
Пусть будет оштрафован втрое
Шлюшонка лейтенант Массэ!
Лейтенант Массэ д’Орлеан – смуглый красавец в плаще с белым крестом – выхватил кинжал и бросился к Вийону, но стрелки капитана Ру схватили его за плащ, за руки, и завязалась потасовка, ибо городские стражники давно задирали судейских, и здесь, во Дворце правосудия, судейские наконец-то оказались в большинстве. Трещали камзолы и плащи, в щепы разлетались табуреты, дубинки гремели по шлемам, и, если бы не свирепые угрозы прокурора де ля Дэора, ворвавшегося в гущу свалки, пролилось бы много крови. Лейтенант Массэ, стиснув зубы от боли, обвязывал платком рассеченную ладонь. «Эй, стража, дорогу шлюшонке Массэ!» – и вслед ему захохотали, заулюлюкали, засвистели. Никогда в жизни Массэ д’Орлеан не испытывал такого унижения. Да еще Корню, потеряв место, где кончил читать, под громовой хохот снова начал как раз с этой строки:
Франсуа смотрел на лица капитанов и сержантов, писцов, следователей, прокуроров, судей, повытчиков, аудиторов – багровые и бледные от ненависти к нему, когда стихи хлестали их, хохочущих до слез – когда речь шла о других, на беснующуюся толпу, грозящую топотом обвалить галерею, на справедливый королевский суд, на тех, с кого Вийон и без подручных палача живьем содрал шкуру, кого сжег на костре острот, колесовал разящей сталью смеха. Казалось, хохотали даже рыцари, закованные в блещущие доспехи, и ржали крылатые кони, сотрясая щит королевского герба. Напрасно помощник прево господин Пьер де ля Дэор звенел серебряным колокольчиком, напрасно господин прокурор Жан де Байли приказывал сержантам утихомирить публику, и напрасно сами сержанты, гремя шпорами, штурмом овладели двумя лестницами, ведущими к галерее, и вытолкали кого-то взашей, – никогда еще так не смеялись в Парижском суде, как 5 января 1463 года. И даже когда хохот смолк, то там, то здесь вспыхивали огоньки смешков, и сами члены суда, достав носовые платки, делали вид, что сморкаются или чихают. И никогда еще, пожалуй, стихи Вийона не звучали перед столь многочисленной изысканной публикой.
А сам Франсуа, не видя никого, слышал скрипучий голос Корню – и холодел от страха: неужели это его рука, его душа, его слова? Это не слова, а горсть горошин, гремящих в ночном горшке! Жалящие? Да. Но, подобно пчеле, тут же умирающие, оставив жала в шкуре обидчиков. А рифма, господи! «Де Вакери – Анри»! Действительно, стишки. И быть повешенным за них?! Клянусь «Романом о Розе», такого бездарного стихоплета довольно выпороть, как нашкодившего школяра.
Слезы стыда и обиды вскипели на глазах. Клянусь, прошептал Франсуа, если господь явит милосердие и вытащит меня из петли, я напишу прекрасную балладу, отточенную как клинок, за которую действительно не стыдно быть удавленным!
– …Учитывая все это, – сорванным голосом просипел де ля Дэор, – суд города Парижа признает подсудимого Францискуса Вийона, родившегося в Овере близ Понтуаза, тридцати двух лет, лиценциата и магистра, виновным в злонамеренном убийстве папского нотариуса мэтра Ферребу Мустье. Мэтр Корню, огласите приговор.
Писец Корню, утерев рукавом рясы смеющиеся глаза под мохнатыми бровями, взял со стола свиток, запечатанный красной печатью с оттиском святого Христофора; в тишине послышался хруст сургуча и звон развернутого пергамента. Смех мешал Корню придать голосу надлежащую суровость, он хихикал, но, встретив суровый взгляд прокурора, сразу стал серьезным.
– …Приговорить Францискуса Вийона быть повешенным и удавленным на виселице города Парижа! Исполнить без промедления.
– Стража, увести преступника!
– Но я не убивал! Клянусь всеми святыми, я не убивал! Я невиновен, господин судья, клянусь, я напишу балладу, восхваляющую Парижский суд. Это ошибка, я не убивал!
Франсуа извивался, как Гиньоль над ширмой балаганщика, а железные перчатки латников пытались поймать его верткие руки, пока один из стражников, взбешенный извивающимся человечком, не опустил стальной кулак на его затылок.
Брошенные с балкона розы зацепились шипами за рукав изодранного грязного камзола, но непрочно и на лестнице упали. Впрочем, тот, кому добрая рука предназначала букет, все равно не видел цветов – его окровавленная голова бессильно склонилась к правому плечу, как у распятого Иисуса Христа, тридцати трех лет, не лиценциата и не бакалавра.