Текст книги "Прощай, Дербент"
Автор книги: Валерий Мусаханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Шувалов скрипнул стулом.
– Да ты не так меня понял, Валька. Понимаешь, тут, как бы тебе сказать… Словом, меня тащат на место ученого секретаря. Нефедов в сентябре на пенсию уходит. – Шувалов сказал это скороговоркой, помолчал и добавил уже медленно: – Я бы хотел, чтобы ты знал, что я здесь ни при чем; это директор захотел почему-то. Вот, чтобы потом для тебя это не было неожиданностью.
Борисов посмотрел на Шувалова. Тот все так же сидел, повернувшись в профиль.
– Н-да, ну и как тебе это предложение? – спросил Борисов.
– Да я понимаю, что это не совсем корректно, что ли. Все-таки я – без году неделя в институте. Да и по квалификации… Я сказал Сергею об этом, но пока так, под секретом. И тебя попрошу…
– Ладно, Гриша. Но послушай, кажется, ученый секретарь должен быть старшим научным сотрудником, – сказал Борисов и вдруг почувствовал, что этот разговор как-то странно интересует его. Он даже приподнялся на локте, ожидая ответа Шувалова.
– Был такой разговор… Сказали, что проведут через ученый совет, а впрочем, не знаю, – поспешно, осекся Шувалов и потом добавил с явной досадой:
– И вообще, я ничего не знаю, кроме того, что вот хотят выдвинуть. Я для этого ничего не делал. – Скулы Шувалова потемнели.
– Да, конечно…
Какая-то тягучая дремотная задумчивость овладела Борисовым, глаза устремились в одну точку. Так бывает, когда силишься и не можешь вспомнить какое-нибудь слово, название; где-то в тугой на подъем памяти витают туманные контуры нужного слова, тень звука какая-то слышится и томит, томит неуловимостью.
– Да, конечно, – снова рассеянно повторил Борисов; нужное слово так и не далось памяти. – Ты ведь науку забросишь, Гришка, там ведь работы…
– Обещали создать условия. Но не это меня смущает, – осторожно сказал Шувалов.
– А что? – с любопытством спросил Борисов.
– Да все эти византийские сложности, – медленно, словно нехотя, отозвался Шувалов. – Знаешь же, там не только то, что на поверхности.
– Да, знаю. – Борисов помолчал. – Что ж, парень ты здоровый. Будешь бодаться с тем, что покажется неправильным. Тебе же нечего опасаться инфаркта.
– Нет, Валька, не буду. Я не собираюсь вести себя как хомо новус. Я не рвался на эту должность, меня пригласили. Ну, я согласен, раз это нужно. И не ради квартиры и докторской. Квартира мне не нужна, а диссертацию, рано или поздно, я сделаю сам. И не собираюсь я вдаваться во всякие византийские сложности. – Раздражение послышалось в голосе Шувалова. – Это меня не касается.
– Ну, не знаю, Гриша. Так, по-моему, никому не удавалось, – тихо сказал Борисов.
– Ну ладно. Еще ничего не случилось, может быть, и не будет, а ты на меня уже всех собак вешаешь. Я просто посоветоваться к тебе пришел по-приятельски. А тут хоть вообще рта не раскрывай.
– Постой-постой, Гришка. Я тебе, кажется, ничего еще не сказал. Это ты сам тут нагородил. Но если уж хочешь знать мое мнение, изволь. – Борисов сел на постели. Он уже заранее испытывал сожаление о том, что сейчас скажет Шувалову, знал, что будет ругать себя потом за эту прямоту, но какой-то бес подталкивал его.
– Ну хорошо, скажи, что ты об этом думаешь, – все еще ворчливо проговорил Шувалов.
– Ты уж прости мне некоторую упрощенность, но это неизбежно. Мы же не конкретный какой-то поступок обсуждаем. – Борисов вдруг надолго умолк.
– Да ладно, говори.
– Но учти, это только мое мнение, и весьма шаткое. Понимаешь, мне кажется, в секретари можно идти только по двум причинам… По крайней мере, эти причины самые явные. Или идут в секретари для того, чтобы выбить себе квартиру и докторскую, или – для того, чтобы наладить дело, чтобы в институте люди могли нормально заниматься своей наукой. Третьего не дано, как говорили латиняне. – Борисов чувствовал, что краснеет, и поэтому вдруг разозлился. «Что я, должен, что ли, кому-нибудь?» – подумал он и, уже не сдерживая себя, стал говорить:
– А если ты пошел, как говоришь, потому что пригласили, то это и есть за квартиру и диссертацию, за книжечки с рекомендацией ученого совета. Ты не будешь иметь своего мнения, будешь соглашаться со всем, будешь послушным. – Борисов закашлялся и, отдышавшись, жестко закончил: – Отсутствие мнения, ничегонеделанье – тоже поступок, и часто он неплохо оплачивается.
Шувалов потемнел, но ответил спокойно:
– Ладно, посмотрим. Я только хотел, чтобы для тебя и Сергея это не было неожиданностью. – Он встал. – Ну, поправляйся.
После ухода Шувалова Борисов лег. Он чувствовал усталость, был недоволен собой.
«Ну что я на него напустился? – думал Борисов. – Гришка – порядочный человек. Однако на его месте я бы не согласился. Да, легко, конечно, решать за другого… И вообще, пусть лучше Гришка на этом месте, чем какой-нибудь бездарный бронтозавр».
За окном было пасмурно. В сером свете комната с неприбранной постелью и разбросанной по стульям одеждой выглядела уныло и неопрятно.
Борисов заставил себя встать, медленно прибрался и сел к столу читать рецензию.
За три года работы в институте ему приходилось читать такие отзывы на чужие работы, но они не затрагивали чувств. А сейчас, читая традиционные, сдержанные похвалы, обкатанные формулировки, Борисов вдруг ощутил за ними жалость рецензента к нему, Борисову.
Рецензию писал старый профессор, добрый человек. Борисов уважал его за огромные знания, восхищался его человеческим обаянием, и тем горше было чувствовать, что профессор видит все убожество работы Борисова и лишь по доброте не режет ее. Чего стоила одна такая похвала: «Большим достоинством работы является то, что автор вводит малоизвестные ранее материалы зарубежной периодики…»
Что-то унизительное было во всей этой профессорской доброте, и, прочитав рецензию, Борисов почувствовал самоуничижительное раздражение.
«Так тебе и надо, – думал он. – Ешь. Не садился бы не на свой мотоцикл. А теперь уж, будь любезен, сноси эти плевки».
– Полчаса позора – и кандидат наук на всю жизнь, – вслух сказал Борисов.
Криво усмехнувшись, он отбросил листки и встал. Захотелось горячей еды, свежезаваренного чаю, но в доме, кроме черствого хлеба, ничего не было.
Борисов вышел на улицу, добрел до поликлиники.
Врач, пожилая внимательная женщина, спросила:
– Давно это у вас?
– Со вчерашнего дня.
Она молча выписала рецепт и больничный лист, протянула Борисову:
– Это будете принимать три раза в день. Если такое состояние не пройдет, то в поликлинику не приходите, вызовите домой.
Борисов поблагодарил и вышел.
Чтобы сократить путь до магазина, он пошел напрямик, через квартал еще не достроенных домов. Медленно, с усилием преодолевал кучи грунта, уже успевшего покрыться зеленью лебеды, перешагивал канавы и обходил ямы. Чахлые, кривые березки трепетали под ветром. Они помнили заболоченный пустырь, на котором теперь вырос этот большой, густонаселенный район. Было безлюдно и тихо, только с далекой магистрали доносились глухие шумы машин, да гнусаво пропел один раз сигнал электрички. Дышалось здесь легче, чем в прокуренной комнате, и насморк, казалось, прошел совсем. Борисов с удовольствием чувствовал, как проветриваются легкие.
У штабеля бетонных блоков он услышал тихое, тоненькое поскуливание. Борисов обошел штабель.
Маленький вислоухий щенок, скорчившись на островке зеленой редкой травы возле бетонных плит, тихо скулил. В этих слабых, высоких звуках было столько боли и беспомощной обиды, что Борисов остановился. Щенок перестал скулить и смотрел на него темными, печальными глазами. Лохматое ухо и черный блестящий нос были в запекшейся крови.
– Ну что, обидели? – спросил Борисов.
Щенок, прислушиваясь, наклонил голову набок, потом встал и вильнул хвостом с пушистым подвесом.
Борисов огляделся. Людей вокруг не было.
«Бездомный, наверно», – подумал он и снова взглянул на щенка. Тот, подняв удлиненную голову, смотрел на Борисова и вилял хвостом.
Борисов наклонился и погладил коричневую спину с чуть заметным пробором на хребте. Шерсть у щенка была вьющаяся и шелковистая.
– Да, брат, худо тебе будет одному, – со вздохом сказал Борисов и пошел дальше.
Он шел и вспоминал детство. В послеблокадном городе не было животных, даже воробьи появились не сразу, а голуби развелись уже после войны. Кто из мальчишек тогда не мечтал о щенке или котенке. Кто из них не поделился бы вот с таким щенком хлебом, хотя есть хотелось так, что до сих пор памятно то болезненное чувство голода. Борисову вдруг стало жаль несбывшихся детских желаний. Размякший от этих чувств, он подошел к магазину. Когда входил в стеклянные двери, увидел, что щенок тоже идет к магазину забавной трусцой, слегка забрасывая вбок круглый, пушистый зад с поднятым пером хвоста.
И, стоя в очереди в кассу и потом – в отделы, Борисов видел щенка через стеклянные двери магазина.
С пакетиком колбасы, пачкой пельменей и бутылкой молока он вышел из магазина. Щенок сразу же встал и завилял хвостом. Борисов дал ему колбасы и пошел к дому. Уже свернув к парадной, он оглянулся. Щенок, переваливаясь на еще нетвердых лапах, ковылял за ним. Борисов остановился. Щенок подбежал вплотную, преданно заглянул в глаза.
– Ну пошли, пошли, – вдруг неожиданно для себя сказал Борисов и открыл дверь парадной.
В кухне Борисов налил в блюдце молока. Щенок стал лакать, деликатно, негромко чавкая, изредка захлебываясь. Борисов вскипятил воду, опустил пельмени и дал щенку еще колбасы.
Борисов ел, пил кипяченое молоко. Насытившийся щенок лежал тут же и благодарно поблескивал темными, как маслины, глазами. Борисов невольно улыбнулся.
Он вымыл посуду и пошел в комнату. Щенок затрусил следом.
– Ну, будем работать, – сказал Борисов и достал из ящика папку с диссертацией, а про себя подумал: «Обратного хода все равно нет; нужно доделать и избавиться».
Но, как всегда перед неприятным делом, было трудно сосредоточиться. Борисов курил, вертелся на стуле, перекладывал с места на место бумаги на столе, потом решил, что мало света, и, задернув шторы, включил настольную лампу. Пасмурный день отступил. В комнате стало уютнее. Борисов снова сел к столу.
Он вчитывался в слеповатую машинопись третьего экземпляра работы, ставил пометки на полях, морщился от неуклюжих словесных оборотов. Возникло такое чувство, что будто бы не он, а кто-то другой, невежественный и малограмотный, писал эту работу. Через пятьдесят страниц он почувствовал уныние и отвращение, закурил и отодвинул папку.
– Боже мой, какая беспомощная гнусь, – сказал Борисов сам себе. – Наплюют в физиономию.
Испуганно заскулил щенок, но смолк сразу же. Борисов повернул голову. Щенок спал, уткнув морду в передние лапы, концы ушей лежали на полу. Видимо, щенку снились его давешние обиды.
«Куда ж его теперь девать?» – растерянно подумал Борисов, представив себе недовольное лицо жены. Потом он подумал, что дочь будет в восторге.
– Ну не выгонять же тебя, псина, – сказал он щенку, но тот не проснулся, только шевельнул кончиком хвоста.
«Пусть останется, – решил Борисов. – Всю жизнь хотел собаку».
Он снова взялся за работу, но глаза машинально скользили по бледным, серым строчкам. Он не улавливал содержания. Круг света на стопе бумаги и на столешнице напомнил о чем-то, взволновал.
Борисов вспомнил лицо Гриши Шувалова с чеканными чертами, глаза под тяжелыми, темными веками. Потом в памяти всплыло Танино лицо, тревожное, вопросительное, выступающее из сумятицы красно-коричневых бликов.
– У-у-у, – простонал Борисов и, резко отодвинув стул, поднялся. Щенок испуганно встрепенулся.
– Спи, спи, – сказал Борисов, и щенок снова опустил голову.
«Не могу, не могу я заниматься этим, – с яростной горечью думал Борисов. – Не мое это, и будь что будет!»
Он снова сел, бездумно уставился на страницы с бледной машинописью. И снова к нему пришел Анастасий Спонтэсцил, но не тот незаметный библиотекарь царя царей Хосроя Второго, которому покровительствовал младший Бавендид, потому что Спонтэсцил был дальним родственником царицы…
…В изящной оливковой куртке из кожи антилопы, с драгоценным кинжалом у пояса, по внутренним покоям и крытым дворикам ктезифонского дворца Сасанидов твердой походкой воина шел любимец шаханшаха, хранитель дворцовой библиотеки, ученый и поэт Анастасий Спонтэсцил. Завесы проходов откидывались перед ним услужливыми руками. Лица придворной челяди – евнухов, писцов, виночерпиев, телохранителей – заискивающе и подобострастно поворачивались к нему. Страшен был и непонятен этот человек поднаторевшим в интригах царедворцам, ибо был он одарен дружбой шаханшаха, но ничего не просил. Лица придворных вытягивались от напряжения, и уши поворачивались в сторону крытой террасы, которой заканчивался библиотечный зал, когда царь царей и час и два просиживал один на один со своим библиотекарем за игрой в шатрандж.
Долгими взглядами провожали царедворцы стройного человека в оливковой кожаной куртке…. Какие мысли нашептывает он шаху, когда остается с ним один на один? Почему он до сих пор не стал ни спахбедом, ни чиновником? Милости шаханшаха снисходят на того, кто их просит. Непонятный человек – страшный человек. Любимого жеребца масти чистого золота подарил этому человеку шах. Такого подарка не получали даже славные вазирги. Странный человек, непонятный человек. Зачем шах звал его в тронный зал и беседовал с ним долго наедине, сидя на подушках у подножия трона? Никогда еще иноверцы не допускались в тронный зал без парадного приема, без «церемонии уважения», никогда еще шах, как простой писец-диперан, не сидел на подушках у откинутой завесы трона. Никто не должен видеть пустым священный трен Сасанидов.
Хранитель библиотеки, царя царей, воин и поэт, сын ромейского патрикия Анастасий Спонтэсцил шагал по дворцовым покоям, и шепот полз ему вслед…
Борисов откинулся на спинку стула и почувствовал, знакомый холод внутри. Перед ним проходила вся история молодого ромея, его быстрое возвышение при дворе шаханшаха, его удачи. Все мелькало отрывками, туманными сценами: лица, слова, движении рук, блеск глаз. В миг, сверкнувший в этой тесной комнате блочного дома, вместилось два первых года седьмого века «от рождения спасителя», и Борисов с тревожной радостью понял, что история Анастасия Спонтэсцила приходит к завершению. И вдруг с пугающей, вещественной ясностью он увидел конец. Эта ясность была нестерпима. Борисов придвинул чистый лист бумаги и, стал, писать.
Он попытался передать глубину темно-красного, глубокого тона библиотечных ковров, столбы солнечного света из верхних окон зала и журчание фонтана, слышное из дворцового сада, но слова были только словами, они не передавали того, что видел Борисов. Он зачеркивал и писал снова…
…Анастасий Спонтэсцил вошел в библиотеку, и мальчик-диперан склонился перед ним. Уже не было в его глазах затаенной насмешки над хранителем библиотеки, – лицо диперана было внимательно и выражало готовность исполнить приказание.
На прохладной, тенистой террасе, как всегда, был приготовлен низкий сирийский столик с книгами, чистой бумагой и чернильницей.
– Убери, – коротко бросил Спонтэсцил, и диперан бесшумно и быстро подхватил и вынес столик с террасы.
Анастасий Спонтэсцил опустился на подушки.
Был Урдибихишт – второй месяц весны тринадцатого года царствования шаханшаха Хосроя Второго.
Много событий произошло в мире. Пал и был казнен император Рума Маврикий. На ромейский престол Константина Великого сел полуграмотный безродный центурион Фока. И война началась между Эраншахром и Румом. Шаханшах мстил за смерть своего тестя, а заодно старался вернуть отторгнутые города на западе. Но судьба была милостива к Спонтэсцилу: шаханшах неизменно благоволил к нему.
Анастасий сам не мог бы объяснить причину благосклонности шаха. С тех пор, как на празднике Ноуруз он был Худжестэ, царь царей полюбил его. И все придворные сразу стали выказывать скромному библиотекарю свое расположение. Анастасий ничего не просил, он был доволен своим положением. Он знал, что возвысится сам.
С тех пор как на празднике у Бавендида Азада Фахлабад пропел о великом Рустаме, появилась у Спонтэсцила мечта сложить свою поэму о богатыре. Только не так, как сделал это Фахлабад, пусть он и славный поэт. Анастасий в своей поэме мечтал открыть тайну этой земли, тайну, по которой всякий, пришедший в Эраншахр, – даже его покоритель, – становился персом.
Спонтэсцил слушал гусанов на рыночных площадях, записывал их песни о Рустаме; слушал свободных воинов – азатов и придворных поэтов, а тайна легенды арийской земли не давалась ему, но он знал, что откроет ее.
Да, Анастасий Спонтэсцил верил в свою мечту. Но круто изменилась его судьба со вчерашнего дня.
Хранитель библиотеки царя царей задумчиво глядел с террасы в тенистый, зеленый сумрак дворцового сада, и перед ним проходил вчерашний день.
Легкий, освежающий ветер прилетел на террасу библиотечного зала, теребил рукав рубашки шаханшаха из переливчатого тонкого шелка. Тени ветвей мелькали по клетчатой красно-белой доске.
Шаханшах играл в шатрандж со своим библиотекарем.
Шаханшах проигрывал.
Белые всадники и фируз Спонтэсцила теснили черных воинов. Но шаханшах был задумчив и против обыкновения не огорчался.
Спонтэсцил сделал ход и молча ждал. Шаханшаху ходить было некуда, он понял, что проиграл. Глаза его, длинные, блестящие и зоркие, прищурились. Он взял фигуру из дымчато-черного камня и положил ее на доску лицом вниз. Потом снова взял в руку эту фигурку игрушечного шаха и, взглянув на Спонтэсцила, с усмешкой сказал:
– Шах всегда думает, что он шах, – он погладил фигурку, увенчанную короной, – и всему голова. И когда он так думает, он проигрывает, гибнет, потому что шах это не просто кулах-корона, а фируз, и солдаты, и азаты, и все остальные. И шах должен помнить это. И еще он должен помнить, что если он – шах и фарр божественной удачи сияет вокруг его головы, то он не может надеяться на любовь. – Царь царей поставил фигурку игрушечного шаха на доску.
Анастасий Спонтэсцил молчал, он умел слушать.
Чуть слышно шелестели ветви, журчал фонтан.
– Он не может надеяться на любовь, – повторил шаханшах, – потому что никто не будет любить его бескорыстно. Всем что-нибудь нужно. На бескорыстие способен лишь тот, кто ничего не желает.
– Я доволен всем, что есть, и ничего не желаю, шаханшах, – с легким, небрежным, дозволенным только любимцу поклоном сказал Спонтэсцил.
– Я знаю, мой Анастасий, знаю. – Шаханшах улыбнулся ласково, но в удлиненных зорких глазах все так же блестел холодный огонь – так отсвечивает занесенный меч при луне.
Спонтэсцил промолчал, стал снова расставлять фигуры на доске.
– Но я хотел бы лучшей участи для тебя, мой Анастасий, – после паузы сказал шаханшах. Он взял со столика рядом чашу с прохладным гранатовым соком, но пить не стал.
– Я часто думал, мой Анастасий, о том, что такое поэт. Я смотрел на тех, кто громким голосом старается перекричать рубаб и в тысячный раз сравнить меня с солнцем, и думал: кто они, если они поэты? Разве поэт тот, кто в море лживых слов стремится спрятать крупицу правды? Разве тот – поэт, кто прячет лицо за грязной материей и на базарной площади осуждает жестокость, а дай ему власть, и он будет убивать? – Шаханшах поднял чашу, долго пил, и на горле под короткой бородкой подрагивал острый кадык.
Спонтэсцил молчал, волнение входило в него.
Шаханшах поставил чашу, вздохнул печально.
– Поэты рождаются редко, мой Анастасий. Сколько великих царей, воинов и простолюдинов пришло и ушло. И мы забыли их имена, их дела. Все исчезает в башне молчания. Но осталось имя Зардушт. Сколько еще таких имен осталось? Поэтом был царь иудеев Идад. Поэтом был ваш распятый Йехошу. – Шаханшах снова глубоко вздохнул.
Спонтэсцил прерывисто дышал, тревожное, радостное предчувствие охватило его.
– Вот, всего несколько имен осталось в памяти людей. Поэт – лишь тот, кто дает людям новую душу. А эти, – шаханшах презрительно махнул рукой куда-то в сторону дворцовых покоев, – у них у самих вместо души старый тусклый дирхем. Я заплачу им, и они сравнят моего коня с богом. Настоящий муж должен делать то, что по силам ему на земле. Настоящий муж – который может руководить делом, удержать женщину, устраивать землю, наказать и повергнуть преступного. Настоящий муж владеет своим гневом и своим мечом, и ему охотно подчиняются слабые и страждущие, а также животные. Об этом говорил Зардушт. А эти, что за горсть монет сострадают сирым и восхваляют сильных, – они не мужи. Когда же муж, которому покоряются люди и животные и в руке которого сила, чувствует сострадание, это сострадание имеет цену, которую не оплатишь дирхемами.
Спонтэсцил молчал. Шаханшах долго смотрел в зеленый сумрак дворцового сада, потом сказал, тихо, ласково, но твердо:
– Ты – настоящий муж, Анастасий. И другая у тебя участь. Ты должен руководить людьми к их благу. – Шаханшах посмотрел ему в глаза.
Анастасий Спонтэсцил не выдержал пронзительного взгляда. Опустив голову, он тихо сказал:
– Речь твоя мудра, шаханшах. Я готов выполнить твою волю.
– Потом, потом, мой Анастасий. Я хочу, чтобы слова мои запали тебе в сердце и повернули его к делу, достойному мужа. Я люблю тебя, мой Анастасий, как сына. Я знаю, что ты славного рода. И я назову тебя своим сыном.
Спонтэсцил встал и склонился перед шаханшахом. Это была неслыханная честь – стать сыном царя царей.
– Сядь, мой Анастасий, – шаханшах улыбнулся.
– Нет у меня слов, чтобы благодарить тебя, шаханшах. Я не достоин такой милости.
– Если слова мои станут истиной в твоем сердце, мне не надо другой благодарности. – Шаханшах опустил голову и, глядя исподлобья, тихо спросил:
– Царица Мириам говорит, что ты очень похож на Феодосия, сына несчастного брата моего, кейсара Рума Маврикия. Правда это? – Шаханшах поднял голову, в упор посмотрел на Спонтэсцила.
Вопрос был неожиданным.
Мгновение длилась тишина.
– Я мало видел покойного Феодосия, – стараясь скрыть волнение, охватившее его, ответил Спонтэсцил. – Царевич был младше меня на два года, но ростом мы были одинаковы. Он был умелый наездник и воин…
Анастасий Спонтэсцил прервал свою речь, ему не хватало дыхания.
Шаханшах встал, расстегнул пояс с тонкими чеканными бляхами, на котором висел драгоценный кинжал, и положил его на середину клетчатой доски.
– Этот кинжал подарил мне кейсар Рума Маврикий. Я дарю его тебе, сын мой.
Шах резко повернулся и пружинистым шагом пошел через зал библиотеки.
В комнате плавал густой табачный дым, но Борисов не замечал этого. Он старался описать то, что виделось, передать словами блеск граней на рукояти драгоценного кинжала, фактуру хорасанского ковра, покрывавшего террасу. Он описывал чеканные черты лица Спонтэсцила, горбоносое, живое лицо шаханшаха с орлиными, зоркими глазами.
Получалось плохо. Болезненное недовольство щемило сердце, томило, как во сне, когда силишься достать рукой что-то желанное, и близко оно, но все не можешь дотянуться, а сердце томит неисполнимым желанием. Но Борисов не мог остановиться, азарт овладел им…
…Анастасий Спонтэсцил лежал на подушках террасы и чувствовал усталость и холод, хотя светило солнце и день был тихий и теплый.
Анастасий Спонтэсцил повернулся на бок, облокотился на подушки. Что-то жесткое уперлось в грудь под курткой. Он распахнул ворот. На золотой цепи висел массивный кулон с рельефным изображением льва – знак высокого военно-чиновничьего звания в Эраншахре. Спонтэсцил запахнул ворот. Он еще не привык к этому знаку. Только несколько минут назад его шея почувствовала тяжелую золотую цепь… Как круто повернулась судьба. Еще утром у него были лишь смутные предчувствия…
Утром пришел диперан. Шаханшах требовал к себе хранителя книг.
Анастасий Спонтэсцил вслед за посланцем прошел по дворцовым переходам, хотел повернуть в крытый дворик с фонтаном, где шаханшах занимался обычно делами и принимал приближенных, но посланец молча указал на вход в тронный зал. У Спонтэсцила тревожно перехватило горло.
Мимо закованных в черное железо «бессмертных» – личной охраны шаханшаха – прошел он сводчатую широкую арку и вступил в тронный зал.
Солнце тысячами красных, нестерпимых лучей ударило в глаза, ослепило. Спонтэсцил знал, что стены зала, выложенные сплошь плитами серебра, отражают свет, тысячекратно усиливая его. Зал был открыт небу.
Анастасий Спонтэсцил повернулся к гранатово-красной завесе перед троном царя, и в этот же миг его оглушил низкий протяжный крик, усиленный множеством глиняных труб, вделанных в стены. Крик был нестерпим, отзывался болью в ушах.
– СЛУШАЙ-ай, – подхватило эхо. – СЫН МОЙ-ой!..
Сын ромейского патрикия, хранитель дворцовой библиотеки Анастасий Спонтэсцил с вытянутой вперед в персидском приветствии рукой распростерся лицом вниз перед кроваво-красной завесой трона царя царей.
Потом длилась и длилась тишина. Она давила на спину распростертого Спонтэсцила, и страшной, гнетущей была огромная пустота тронного зала.
С тихим шорохом отошла завеса перед троном.
– Встань, сын мой, – раздался уже обыкновенный, спокойный голос шаханшаха.
Спонтэсцил встал.
Шаханшах сидел на золотом троне Эраншахра.
Горбоносое лицо с орлиными глазами было неподвижно.
Анастасий Спонтэсцил молча смотрел на царя царей.
Улыбка скользнула по лицу шаханшаха. Он легко, как с седла, соскочил с трона, опустился по трем ступеням и сел на «подушки совета», на которых во время церемоний восседали вазирги и спахбеды.
– Сядь, сын мой. – Шаханшах указал на место рядом с собой.
Анастасий Спонтэсцил молча повиновался.
– Ты думал о том, что я сказал? – тихо спросил шах.
– Да, шаханшах, мудрость твоя вошла в мое сердце, и я готов следовать ей, – сказал Спонтэсцил. Он знал, что царь царей не ждет иного ответа.
– Я счастлив, сын мой. Высокая и трудная доля ждет тебя. Великий Рум после смерти брата нашего кейсара Маврикия погрузился во тьму беспорядков. Неправедный стал над праведным, и льется невинная кровь. Только законный кейсар может спасти Рум. Брат мой Маврикий помог мне тринадцать лет назад спасти Эраншахр. Теперь я помогу спасти Рум.
Спонтэсцил молчал.
Шах долго смотрел ему в глаза нестерпимо пронзительным взглядом, потом тихо-тихо сказал:
– Сын кейсара Маврикия, кейсар Рума Феодосий, жив. Я назвал его своим сыном, я помогу ему вернуть престол и корону.
Спонтэсцил вздрогнул.
– Тебе пора учиться властвовать, сын мой. Забудь все, что было… даже имя свое… Ты понял, сын мой? – Шаханшах быстрым движением выкинул руку, схватил Спонтэсцила за кожаную куртку на груди и, притянув к себе, шепотом повторил вопрос:
– Ты понял?
– Ты это сказал, шаханшах. Да будет воля твоя, – срывающимся шепотом ответил похолодевший Спонтэсцил.
– Так хотят боги. – Шах опустил руку и громким, повелительным голосом сказал:
– Канарангом Дер-бенда назначаю тебя, сын мой. Ты замкнешь гунские ворота, чтобы ни один враг не прошел в Эраншахр, пока мое войско не спасет Рум от тирана Фоки. А потом… потом я позову тебя. Учись властвовать, руководить войском. Укрепления Дер-бенда – подножье престола.
Сын ромейского патрикия, хранитель ктезифонской дворцовой библиотеки Анастасий Спонтэсцил распростерся перед царем Эраншахра.
Из двух боковых проходов сразу вошли «начальник записей» Эраншахра и «начальник дворца – хранитель печати».
Шаханшах сделал знак рукой. «Начальник записей» развернул пергамент.
Анастасий Спонтэсцил не слушал скорого чтения писца. Сердце билось часто и громко.
Канарангом Дер-бенда и Чога будет он, и двенадцать «бессмертных» жалует ему шаханшах для личной охраны, и три тысячи войска с боевыми слонами будет у него.
Большую «печать закрепления» приставил к пергаменту «начальник дворца» и надел Спонтэсцилу на шею львиный кулон…
Он отправился в путь на рассвете, как велел шаханшах.
Во тьме проехали поля за городской стеной, миновали редкие дехи – деревни земледельцев.
Солнце застало их в степи. Отцветали мелкие дикие маки. Впереди, на темном еще горизонте, маячили горы. Рядом с лошадьми слева качались лиловые тени.
Анастасий Спонтэсцил ехал на стройном жеребце масти чистого золота. Рядом, отстав на полкорпуса, ехал мальчик-диперан из дворцовой библиотеки, теперь личный секретарь Спонтэсцила.
Двенадцать закованных в черное железо «бессмертных» скакали, окружив канаранга кольцом. Впереди, в полуполете стрелы, на рысях шла конвойная сотня азатов, а позади растянулся обоз канаранга; на ослах и верблюдах ехали рабы: слуги и повара. Во вьюках были книги, утварь, ковры и еда. На белом верблюде покачивалась тонкая фигура с закрытым лицом.
Ее привели перед самым отъездом. Шаханшах прислал канарангу Дер-бенда наложницу из своего гарема. Уже держась за поводья, Спонтэсцил откинул покрывало с ее лица. Раб услужливо поднес факел. Девочка-армянка испуганно смотрела неподвижными синими глазами. Ей было не больше десяти лет. Спонтэсцил опустил покрывало.
Глухо стучали копыта по степной земле. Солнце поднималось справа из-за зубчатых гор.
Задумчив был канаранг Дер-бенда. Молча в черных доспехах ехали «бессмертные» вокруг. И тогда пришла песня.
Запели азаты впереди. Песня заполнила горизонт, на котором маячили горы, она покачивала всадников под топот коней.
Спонтэсцил слушал.
Дрожат лошадиные ноздри, свистят смертоносные персидские стрелы. Как колосья под сталью серпа, падают туранцы под сверкающим мечом Рустама. И ревут боевые слоны, и топот их сотрясает землю…
Песня качала в седле, и тяжесть меча ощущалась на поясе.
Дрожали степные кровавые маки, волновалась трава.
Вот она! Наконец он услышал свою поэму. Именно этой песни не хватало ему. Записать!
Сын ромейского патрикия, поэт Анастасий Спонтэсцил потянулся к седельному карману, но отдернул руку. Канарангу Дер-бенда не пристало писать и читать: у него есть секретарь. И зачем ему песня азатов. Ему ничего не нужно.
Анастасий Спонтэсцил нахмурился.
Начальник «бессмертных» заметил, как сошлись брови канаранга. Пришпорив коня, он догнал азатов. Они перестали петь.
Маячили впереди темные горы. Дрожали степные кровавые маки.
Канаранг Дер-бенда ехал к Гирканскому морю. И красное, дымное солнце висело за его правым плечом.
Борисов встал из-за стола, потянулся, расправляя плечи. Он очень устал. А когда откинул штору, увидел, что уже утро нового дня. Растворив окно, он вдохнул прохладный воздух.
Щенок заскулил и напустил лужицу. Борисов принес из кухни тряпку и стал вытирать паркет.
Под взмахи тряпки, сама по себе, выбормоталась строка:
«Прощай, Дербент! Я не приеду больше…»
Борисов чувствовал печаль и был, кажется, счастлив.