355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Мусаханов » Прощай, Дербент » Текст книги (страница 1)
Прощай, Дербент
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 02:00

Текст книги "Прощай, Дербент"


Автор книги: Валерий Мусаханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Валерий Мусаханов

Прощай, Дербент

1

Борисов спускался с моста.

Еще светился шпиль собора, но стены Петропавловской крепости уже охватили бледные сумерки, после которых сразу наступает белая ночь. А где-то там, за Стрелкой Васильевского острова и дальше – за зданиями Университетской набережной, – садилось солнце.

Сразу от моста сквозными скверами и разверстыми площадями начиналась Петроградская сторона. Борисов почувствовал знакомый холод внутри, напряг челюсти: «Эраншахр…» И вздохнул обреченно: прямо от моста, понижаясь вдаль, начинался Ктезифон… Огромный город, изрезанный каналами; кубы каменных домов и глинобитные заборы, серые кроны олив в ущельях бесчисленных улиц… Синий туман слоился над Тигром… Ктезифон – благословенный город шаханшахов, столица Эраншахра…

И по скверу площади Революции, по нагретому дневным ленинградским солнцем асфальту Кировского проспекта он вступил в этот вечный город персов…

Мимо парфюмерного и цветочного магазинов, мимо зеркальных витрин киностудии с метровыми фотографиями актеров, мимо столовки самообслуживания.

Борисов не замечал, что почти бежит, задевая прохожих.

Шумели автобусы и машины на проспекте. У лотка возле сквера стояла небольшая очередь, и оттуда тек густой нерыбный аромат корюшки.

Борисов вроде бы видел все: и очередь, и детскую коляску у входа в молочный магазин, и подслеповатый зеленый зрак светофора на углу, – но все это казалось нереальным, как во сне.

Был конец шестого века, и всадник на мохноногой ромейской кобыле, въехавший в западные ворота Ктезифона…

Борисов свернул на улицу Мира и здесь перевел дух. Все стало на места: дома, витрина аптеки, фасад школы в лесах, ядовитый запах краски. Он растерянно посмотрел на завернутый в белую бумагу букет гвоздик у себя в руке и вспомнил, что идет на день рождения.

«Параноик», – скривив губы, подумал Борисов и сразу почувствовал усталость – ныла поясница, были чужими, нетвердыми ноги, будто это он проскакал последние три парсанга, торопя лошадь, чтобы успеть в столицу персов до закрытия городских ворот.

И опять на него накатило…

…Солнце валилось за Тигр, и ночь наступала на город. Слоился туман над рекой и каналами, и в последних лучах зеленовато блеснул узкий край нарождающейся луны; оливы тревожно дрожали под жарким ветром Сирийской пустыни. Кончался двадцатый день последнего месяца солнечного года по зороастрийскому календарю.

Молодой воин, сын ромейского патрикия, Анастасий Спонтэсцил, осадив лошадь на насыпи канала, смотрел на город, на Тигр, на умирающий закат и нарождающийся месяц. Он знал, что через десять дней будет равноденствие и за ним – этот варварский праздник персов Ноуруз: разгул черни, шум, скверные запахи… Молодой ромейский аристократ не любил толпы. Но сейчас этот город был приятен ему тишиной и безлюдьем…

Ветер трепал пропыленный синий плащ Спонтэсцила, прядала ушами лошадь от всплеска воды в канале. Ему должен быть приятен этот варварский город, – он приехал сюда устроить свое будущее.

Тьма накрывала дома, караван-сараи, площади и дворцы Ктезифона.

Анастасий Спонтэсцил поправил широкий пояс с коротким ромейским мечом и тронул лошадь…

Боль толкнула в левый висок. Разбитый, подавленный, Борисов остановился, зажал под мышкой букет и чиркнул спичку. Затравленно озираясь, курил.

«Опять! Опять», – горестно думал он. Уже расхотелось идти куда-либо, видеть людей.

Район был хорошо знаком. Борисов жил здесь много лет и лишь недавно переехал в Купчино, получив трехкомнатную «распашонку». Он любил тихие эти улицы Петроградской стороны за уют и спокойствие, за скромное достоинство старых домов, плотно сомкнувших фасады.

Борисов свернул в проем за школу и очутился в малом дворике. Двухэтажные, поставленные покоем флигели из темно-красного кирпича, вьюнок, карабкающийся по стенам, серая, промытая дождями скамейка под чахлым кустом махровой сирени. Уютный дворик старого Петербурга, притаившийся за многоэтажным фасадным особняком.

Борисов сел, положил цветы, откинулся на спинку скамейки.

Сизо-белесое небо было над этим двориком; робко шуршала сирень.

Борисов курил.

Где-то во тьме неподвластного ему воображения, поправив широкий кожаный пояс с коротким ромейским мечом, сын патрикия Анастасий Спонтэсцил ехал по насыпи канала, и лошадиные копыта мягко тонули в тонкой пыли…

Опять! Опять… Как спокойно было последний год, он уже радовался, что все кончилось, но вот опять. И какой хороший был день…

Последний год ему казалось, что он вырвался, избавился от этих наваждений, которые отравили ему жизнь.

Всю жизнь воображение разыгрывало с ним эти шутки. В самый неподходящий момент вдруг всплывало нелепое, мельком услышанное слово, или случайный запах, или неизвестно где и когда увиденное – розовый свет чужого вечернего окна, мгновенный прочерк ласточки наискось через булыжную мостовую, мелькнувшая бархатистость ее серповидного крыла, – много ласточек гнездилось до войны в Ленинграде. Вид или слово всплывали в резком, пронизывающем свете, потом все гасло в мозгу и оставалась тупая, непонятная тревога, тоска, беспредметные желания, пустота.

Это привязалось с детства.

…Кособокий, истертый на швах кирзовый мяч, подпрыгивая по щебенке, подкатился к нему. Борисов подыграл мяч под правую ногу, коротко послал перед собой и ринулся за ним, нагнув голову и подавшись вперед. Исподлобья он увидел, что наперерез бежит Генка Зуев. Борисов догнал мяч и, не отпуская от ноги, повел вперед. Генка был уже близко. Борисов задержал мяч и резко остановился. Зуев, не успев затормозить, пробежал мимо. Борисов взял наискось, выходя по центру «ворот». Впереди никого не было, только между двух грудок битого кирпича метался Оська Дистрофик. «Бей, Валька!» – услышал Борисов крик Пашки Березкина. Он подправил мяч, глянул на взволнованное лицо Оськи, занес ногу для удара и… застыл.

Что-то еще кричал Березкин, но Борисов не понял, только услышал протяжное: «эй-а-а». Краем глаза заметил, что Генка Зуев уж рядом, увидел Дистрофика, опасливо выбегающего из «ворот» на перехват мяча, но не сдвинулся с места. Ноги словно вросли в этот горбатый, пыльный пустырь, усыпанный кирпичной щебенкой.

Оцепенело и немо стоял Борисов перед «воротами», равнодушно следя за тем, как откатывается мяч к набегающему Дистрофику. Потом он поднял голову и оглядел наполовину срезанный фугаской флигель, похожий на шкаф без дверей, с полками уцелевших междуэтажных перекрытий, с лохмотьями отставших от стен обоев, повисшей на третьем этаже никелированной кроватью, искореженными ржавыми балками, кое-где торчащими из несущих стен.

Он видел все это в резкой, внезапной тишине, видел косые четкие тени от низкого солнца и стоял в нелепой позе застывшего на бегу. Он видел будто бы и эту свою позу: расставленные ноги в серых коротких штанах, тусклые галоши, привязанные к щиколоткам черными веревочками, руки, остановившиеся в полувзмахе; видел жирную синюю муху, разомлевшую на обломке кирпича. Все это предстало в неправдоподобной тишине и неподвижности, словно замерший кинокадр. Все это было слишком четким и застывшим, чтобы казаться действительностью. Но не это парализовало Борисова. Посреди пыльного пустыря он вдруг увидел то, чего не могли видеть другие – ни Пашка Березкин, ни Дистрофик, ни шамкающий, беззубый после цинги Генка Зуев. Будто где-то в мозгу у него раскрылись еще одни глаза. И то, что Борисов увидел этими глазами, приковало к месту, наполнив странным испугом и немотой.

По горбатому пустырю, усыпанному битым стеклом и кирпичной крошкой, сквозь которую уже пробился кипрей с лилово-розовыми султанами, на фоне разбитого флигеля шел голый бородатый человек. Борисов этими внезапно раскрывшимися, другими глазами увидел огромную мускулистую фигуру, короткую и широкую рыжую бороду; низкий, тяжелый лоб с выступающими надбровными дугами углублял глазницы и придавал всему лицу выражение угрюмой жестокости. Человек торопливым тяжелым шагом пересекал пустырь, а в его грубых, покрытых ржавой шерстью руках билась, выгибаясь упругой тетивой и взмахивая беспомощно руками, тонкая длинноволосая женщина.

Борисов сделал несколько шагов в сторону; ноги вдруг подкосились, и он сел на корточки и закрыл глаза. А на пустыре все шла возня, слышались удары по мячу, крики. Борисов плотно сжимал веки, но все равно видел срезанный фугаской флигель, грубое, звероподобное лицо мужчины, беспомощные взмахи женских рук.

Потом он почувствовал, что кто-то стоит над ним, но глаз не открыл. То, что Борисов видел с закрытыми глазами, было пугающим и притягательным.

– Чего, голова закружилась, да, Валь? – спросил Пашка Березкин участливо.

– Да, – глухо ответил Борисов.

– Пройдет сейчас, – сказал Пашка и отошел.

Шло лето сорок третьего года, и головокружение для них, ленинградских подростков, было привычным.

Борисов еще немного посидел на корточках, потом открыл глаза. Все было на месте: глыбы кирпичной кладки, щебень и стеклянная крошка, повисшая кровать, косые тени от низкого солнца. Но страшного человека не было, – он исчез.

Ребята всё гоняли мяч, подымая рыжую пыль. А он, скорчившись, сидел у стены и задыхался от страха. И в мозгу бился беспомощно вопрос: «Что это, что?»

Борисов смутно помнил, что где-то он уже видел этого ужасного человека, и в то же время знал, что никогда не встречал его – это было жутко. Он сидел на солнце, а его бил озноб. За годы блокады он привык переносить холод и голод, не вздрагивать от разрывов тяжелых снарядов, но сейчас он был близок к тому, чтобы сорваться с места и с утробным, бессмысленным криком бежать, не разбирая дороги. Он весь сжался, приготовившись вскочить, и… вспомнил. Все вспомнил: «Вчера!»

Да, вчера они с Пашкой Березкиным шатались по Невскому и зашли в комиссионный рядом с «Колизеем». В полутемном зале пахло пылью и старой обувью, тускло поблескивали прилавки коричневого дерева. Рядами висели мужские костюмы, одинаково выставив в сумрак квадратные плечи. Они никому не были нужны, эти штатские костюмы довоенных времен, – почти все мужчины в городе носили военную форму.

Впрочем, Борисов и Пашка Березкин не задерживались у этих прилавков с одеждой и обувью. Мимо старика продавца, высохшего, казалось, до прозрачности, они проходили в глубь зала, сворачивали налево и по узкой крутой лестничке с деревянными ступенями поднимались на галерею. Неширокий проход был огорожен балюстрадой коричневого дерева, такого же, как и прилавки внизу.

Здесь окна не были заложены мешками с песком, и неяркий свет проникал сквозь запыленные стекла, а по стенам сплошь висели картины, тоже запыленные и посеревшие. Золото рам было темным и тусклым. От этой пыли и тишины, от слабого запаха старой кожи картины казались таинственными и в то же время жалкими, будто сами понимали, что никому не нужны в этом фронтовом городе. Половицы галереи слабо поскрипывали под ногами.

Борисов и Пашка Березкин любили смотреть те полотна. на которых были груды крупных персиков, огромные копченые окорока, большие караваи белого хлеба с золотистой, румяной коркой, длинные, как лодки, ломти дынь с кремоватой сочащейся мякотью.

Они подолгу стояли перед этими картинами в затхлой, унылой тишине. Рот наполнялся слюной от вида соблазнительной снеди, и острее ощущалась в желудке всегдашняя пустота.

«Вчера!» – Борисов привалился спиной к теплой стене, затылком ощутил неровности старой кирпичной кладки и вздохнул.

Вчера в углу галереи комиссионного магазина, под пыльным окном, он видел небольшую мраморную группу на высоком столике из черного дерева. Фигура бородатого мужчины была маленькой и нестрашной; по грязно-белому мрамору змеились тонкие синие трещины. И вся группа казалась невыразительной и жалкой. Борисов и взглянул-то на нее мельком. Может быть, этот мрамор давно стоял там, в углу галереи, а он, Борисов, заметил его только вчера.

Теперь, когда он вспомнил, где видел этого человека, уносящего женщину, видение больше не пугало. Оставались только усталость и удивление и еще непонятная тревожная грусть. Так и сидел Валька Борисов у стены разбитого бомбой флигеля и смотрел, как его сверстники гоняют в футбол на пустыре, усыпанном кирпичной крошкой. Играть не хотелось. Что-то вдруг отделило его от Пашки Березкина, Генки Зуева и Дистрофика, будто он стал старше их.

Так двадцать пять лет назад, летом сорок третьего, воображение впервые сыграло с Борисовым свою невеселую шутку.

Он докурил сигарету, встал со скамьи, со вздохом оглядел двухэтажные флигельки и желтоватые листья вьюнка, карабкающегося по стенам старинной кладки.

Уже не хотелось на день рождения, но нужно было идти. Нужно было пересилить внезапную тоску, не поддаться настроению меркнущего дня. Борисов знал, что он нужен сегодня. Что Серега Грачев ждет его, хотя накануне они не обмолвились и словом об этом вечере. Такая уж бессловесная сложилась у них дружба.

Борисов пошел со двора, окунулся в грохот трамваев на узкой улице, пересек Большую Пушкарскую и нырнул в кипение проспекта. Здесь он замедлил шаг. Нужно было расслабиться как-то. Нельзя было входить в праздничный дом с тем выражением напряженной тревоги, которое он чувствовал на своем лице.

Борисов шел медленно и старался думать о дне рождения, о людях, которых там встретит, о предстоящем застолье.

В последнее время он не любил обременять память чем-то таким, что оставляет неприятный осадок. Ну, допустим, что этого никто не любит. Но раньше Борисов, встречаясь с такими неприятностями, как-то выходил из них с легким сердцем. Ну, было там что-то не очень красивое, кого-то занесло, и он стал на людях выворачивать себя наизнанку. А теперь Борисов уже заранее досадовал на возможные неловкости этого сорта, перебирал мысленно лица знакомых, которых должен был увидеть, и предполагал, от кого можно ждать такой портящей настроение несдержанности. И все были люди, крученные жизнью, у всех со всеми были давние и запутанные отношения, особенно у нескольких женщин, которые были влюблены в Серегу Грачева очень давно и до сих пор надеялись на то, что он наконец устанет от их внимания и молчаливого обожания, от их покорной настойчивости и, чтобы разом освободиться от всего этого, женится на одной из них.

Серега тоже все понимал. И конечно, холодным отношением мог бы отвадить своих поклонниц от дома, несмотря на то что любая из них старалась завоевать расположение матери Сергея и тем самым укрепить свои позиции в ущерб соперницам. Но Грачев молчаливо провоцировал эту войну обаятельных улыбок: это доставляло ему удовольствие, щекотало тщеславие. Борисов достаточно хорошо знал его и не сдерживал уже скептической усмешки, когда Сергей жаловался с раздражением, что телефонные звонки и посещения под сомнительными предлогами не дают ему покоя.

Борисов шагал по проспекту, и ему заранее было муторно от той атмосферы напряженного и вымученного дружелюбия, которую предчувствовал на этом дне рождения. Он усмехнулся даже, представляя себе некоторые лица. Внешне, он знал, все до какого-то момента будет выглядеть радостно, весело, и лишь под конец, когда ударит в голову легкий хмель, в ход пойдут взгляды более отчаянные, чем крики о помощи, более пронизывающие, чем уколы рапир; и от сдержанных слез как-то сразу покраснеют умело оттененные женские глаза, ведь самые едкие слезы – те, которые не пролились.

И тогда, знал Борисов, вдруг станет душно и томительно, захочется тишины и легкого сквозняка проветриваемых комнат, и он посмотрит на своего друга Серегу Грачева и встретит его быстрый, мимолетный взгляд. Вот только и всего – один взгляд за целый вечер, незаметный, быстрый и печальный взгляд среди смеха, шуток, колючего остроумия и подавленных слез. А потом, когда разойдутся гости, будет снесена на кухню грязная посуда и раскрыты все форточки, Грачев и Борисов сядут к низкому столику под покойным светом старой бронзовой лампы с шелковым абажуром и молча разольют по стаканам остатки вина, молча коротко глянут друг на друга и выпьют, опустив глаза. Борисов исподлобья заметит, как ежится Серега под сквозняком, и отодвинет пустой стакан.

– Ну, я подался, – скажет Борисов.

– Давай, – ответит Грачев, и пойдет провожать в переднюю, и там добавит: – Привет Женьке и дочери.

– Ладно, – откликнется Борисов.

А на улице вдруг наступит усталость и пустота, и Борисову так не захочется уезжать с родной Петроградской стороны, спускаться в метро, ждать троллейбуса у Парка Победы, а потом еще долго идти среди скучных, одинаковых сероватых коробок до своего четвертого корпуса…

Борисов уже подходил к дому, пересек по плиточной дорожке маленький скверик перед фасадом и, по привычке взглянув на Серегины окна, шагнул в знакомый запущенный подъезд.

Перед коричневой дерматиновой дверью с перекрестьем медных шляпок гвоздей он помедлил: было еще не поздно вернуться назад. Почти всегда перед этой дверью Борисов испытывал такое чувство колебания. Всегда ему хотелось уйти, не позвонив. И всегда не хотелось уходить, когда он уже попадал в этот дом.

Гнусаво пропел звонок. Борисов развернул букет, скомкал бумагу. Тяжелые головки цветов разошлись веером, и он ощутил их пряный запах.

– Заходи! – Грачев улыбнулся, увидел цветы и закричал: – Мать! Посмотри, какие цветы принес этот пижон Борисов!

Из кухни вышла Серегина мать. Борисов поцеловал ей руку, отдал цветы, потом протянул руку Грачеву:

– Ну, поздравляю.

– Спасибо, но вообще-то все ерунда. – Грачев хлопнул по его ладони своей. – Пойдем-ка выпьем. Сегодня одни старые друзья почти.

Борисов пошел по узкому от книжных стеллажей коридору. Было сумрачно от корешков книг, витал знакомый аромат старой премудрости – легкий запах сухой пыли и простокваши, так не вязавшийся с шумом и смехом, доносившимися из комнаты.

Он откинул легкую портьеру и шагнул в этот гомон и яркий свет, сразу оглох от приветственных возгласов, поклонился всем сразу и улыбнулся.

На тахте и в креслах сидели люди, кто-то пристроился на ступеньке стремянки у книжных полок.

В этом доме не было обеденного стола, закуску и выпивку расставили на письменном и журнальном столах, на широких подоконниках. Было накурено и жарко.

– Пойдем выпьем, – позвал Сергей.

Они подошли к окну.

– Тебе водки?

Борисов посмотрел на бутылки, столпившиеся на подоконнике, на блюдо с бутербродами и длинные ломтики огурцов, вздохнул и утвердительно кивнул. Пить ему не хотелось.

Как многие непьющие люди, Борисов переносил хмель с напряжением, стараясь все время контролировать слова и движения и с раздражением чувствуя, что они не всегда поддаются контролю. Для него это состояние было тягостным, он замыкался, угрюмел, старался внушить себе, что трезв. Он даже окрестил это «комплексом голого короля»; король ведь чувствует, что он гол, но не верит своим чувствам.

Борисов сжал в кулаке рюмку из толстого стекла и посмотрел на друга:

– Ну, будь здоров.

– Ладно. – Грачев выпил, поморщился, но закусывать не стал. – Подкинь обществу что-нибудь для беседы, а то я уже скис от уморечия.

– Так рано? Вечер еще впереди, – усмехнулся Борисов.

– Тут уж с полудня некоторые… Этот Аморин как сел в кресло, так и не подымался. – Грачев был зол.

– Ну, сходи, побудь у матушки, а я здесь посмотрю. – Борисов повернулся и оглядел людей в комнате.

Почти все здесь были знакомы друг с другом полтора десятка лет. Все учились на одном факультете, потом работали в одном институте. Правда, у Борисова сложилось иначе: после университета он долго работал не по специальности, потерял из виду однокашников и лишь три года назад встретился с ними, поступив в этот институт. И может быть, поэтому он видел, как изменились эти люди. Нет, нельзя было сказать, что они постарели, особенно женщины. Просто отточеннее стали лица и определеннее судьбы.

На тахте сидели Вера и Мара – давние и ревностные поклонницы Сереги Грачева. Они и устроились так, рядком, чтобы удобнее было следить друг за другом и ни одна бы не получила преимущества. Что-то карикатурно одинаковое показалось Борисову в повороте их голов и во взглядах, которыми они проводили выходящего из комнаты Грачева.

«Удивительно, – подумал Борисов улыбаясь. – Умные, образованные бабы, а вот не чувствуют комичности положения. Но хороши… черт возьми!»

Борисов давно перестал обращать внимание на женщин – как-то заела текучка, частые болезни дочери, работа. Но тут вдруг с неожиданной остротой ощутил, как красивы эти молодые женщины, сидящие рядом на тахте. Каждая из них была привлекательна: длинноногая брюнетка Вера с модной проседью в волосах, с пронзительными синими глазами за стеклами очков в тонкой золотой оправе, – серьезный санскритолог; синолог Мара, русская кореянка с удивительно длинными, чуть раскосыми глазами и смуглой персиковой кожей овального лица.

Борисову стало грустно от непричастности к этой красоте, этим улыбкам и молодости; они были ровесниками, но Борисов чувствовал себя старым.

Повернувшись к окну, он налил себе еще рюмку водки, подумал опасливо: «Напьюсь еще, чего доброго» – и почувствовал, что кто-то смотрит ему в затылок. Он обернулся, перехватил пристальный взгляд Шувалова и мгновенно напустил на лицо беззаботную улыбку. Шувалову показывать свое настроение он не хотел.

– Валька, иди к нам, – громко позвал Шувалов.

– Сейчас. Мне хоть немного надо догнать вас. – Борисов чуть приподнял приветственно рюмку и лихо выпил под взглядом Шувалова. Он почувствовал, что водка ударила в голову, достал сигарету, шагнул к тахте и сел рядом с Марой.

– Нас ты не догонишь, мы уже очень ушли вперед, – сказала Вера.

– Ладно, нет ничего невозможного, – ответил Борисов и протянул рюмку Шувалову. Тот взял с журнального столика бутылку и налил.

– Нет ничего невозможного, когда человеку исполнилось тридцать пять, – быстро выпив, повторил Борисов, и озорное веселое чувство охватило его, отдалило от забот и огорчений, оставшихся за порогом этого дома, от навязчивых скачков воображения, от неуверенности.

Кто-то из женщин предложил потанцевать. Стол и кресла отнесли к стенам, и две пары поплыли на свободном куске паркета под какое-то старинное танго, вызвавшее у Борисова неясное беспокойство.

Он прислонился спиной к стеллажу, курил, наблюдая за танцующими. Подошел и стал рядом Сергей.

– Ты в секторе был сегодня? – спросил он.

– Нет, просидел в библиотеке. А что?

– Рецензия пришла на тебя, – сказал Грачев и посмотрел на часы.

– Хорошо танцует Шувалов, – сказал Борисов и подумал: «Рецензия отрицательная, иначе Серега бы так не дергался».

– Да, милый мой, чтобы так танцевать, нужно получить воспитание. – Грачев отошел к двери, выглянул в коридор, вернулся и опять стал рядом.

«Точно, зарезали, – подумал Борисов. – Три года ухнули, и снова ты – у разбитого корыта».

– Рецензия положительная. Есть замечания какие-то, но резюме хорошее.

– Приятно слышать, – сказал Борисов и про себя усмехнулся: «Что, вечный неудачник, испугался? Но чего это Серега дергается? Ждет кого-то еще?»

Борисов хотел спросить, но Сергей отошел, стал разговаривать с Амориным.

– Что не танцуешь, Валя? – спросил Шувалов, плавно проходя мимо в паре с Верой.

Красное платье Веры и светло-бежевый костюм Шувалова составляли странное и броское сочетание. Медленно кружась, они удалялись, и Борисов отметил спортивную Гришину поджарость, длинные, красивые ноги Веры. Ему тоже захотелось поплыть в этом спокойном старом танго. Он посмотрел на Мару, сидящую на тахте, на Сергея, уже танцующего с матерью, и сделал шаг вперед, но тут раздался громкий гнусавый звонок. Борисов успокаивающе кивнул Грачеву и пошел открывать.

Никто не удивился тому, что он пошел открывать дверь вместо хозяина. И для него самого это было естественным. Он знал всех, кто мог прийти в этот день.

Борисов шел по темному коридору, шел не спеша, как по своей квартире. Здесь он чувствовал себя даже увереннее, чем в собственной квартире. И его считали здесь, своим и мать и Серега. Борисов не мог бы вспомнить, как получилось, что он стал здесь не чужим, что подружился с Сергеем Грачевым. Он шел по коридору открывать дверь на поздний звонок и, как хозяин, досадовал на то, что увидит сейчас на пороге какого-нибудь нежданного гостя, упоенного своей бестактностью.

Борисов взялся за прохладную металлическую пуговку замка, помедлил мгновение, прежде чем повернуть ее, и поймал себя на том, что воспринимает возможную неприятность как личную, что не отделяет себя от Грачева, и усмехнулся, держа руку на пуговке замка.

…Дружба их началась со случайной встречи. Борисов помнил эту встречу, и что-то в нем сопротивлялось ее случайности, что-то в его душе не могло примириться с тем, что эта трудная дружба, наполнившая три последних года, – дружба, усложненная множеством недомолвок, порой глухим раздражением, краткими импульсивными откровенностями, мужской жестокостью и настоящим человеческим теплом, – началась со случайной встречи на стоянке такси.

Борисов резко повернул металлическую пуговку замка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю