355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Исхаков » Жизнь ни о чем » Текст книги (страница 7)
Жизнь ни о чем
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:49

Текст книги "Жизнь ни о чем"


Автор книги: Валерий Исхаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

– Домой, Верочка, домой, – говорилось в конце концов добрым, но непреклонным, учительским тоном, и чуть мягче, просительнее: – А вы, Андрюша, вы зайдете к Верочке ненадолго? Пообедаете и уроки можете вместе приготовить...

И будете у меня на глазах, думал наверняка в таких случаях Андрей, но не отказывался, заходил, к тому же и кормили у Веры замечательно, Марья Андреевна была искусная повариха, не то что его мать, которая, вернувшись из библиотеки со стопкой только что поступивших книг и журналов, любила забраться на диван с ногами, укутаться в теплую шаль и углубиться в чтение, подкрепляясь бутербродами с вечной докторской колбасой и российским сыром и крепким сладким чаем. И когда сын, голодный как волк, приходил домой после тренировки или занятий какого-нибудь кружка, мать рассеянно говорила ему: "Поищи сам что-нибудь в холодильнике, Андрюша..." – и было редкой удачей, если в холодильнике можно было сыскать кастрюлю недельной давности щей или пару котлет с холодным, посеревшим от времени картофельным пюре. Да и котлеты были магазинные, полуфабрикаты, так что вкус настоящих домашних котлет из парного, купленного на рынке мяса Андрей узнал только в доме Марьи Андреевны и, как он мне признавался, с непривычки они ему даже не понравились.

Присутствие Андрея действовало на Марью Андреевну настолько успокаивающе, что дочери позволялось пойти с ним вечером на каток, что до сих пор было категорически запрещено, так что учиться кататься на своих замечательных чешских фигурных коньках Вере приходилось днем, когда на катке толкались одни малыши да спортсмены на длинных "ножах" лениво сновали один за другим по кругу. Но даже и тогда она находилась под неусыпным надзором матери, наблюдавшей за ней с холодной открытой трибуны.

Я так и вижу нашу добрейшую Марью Андреевну: в круглой котиковой шапочке, обвязанной поверх белой пуховой шалью, в роскошной беличьей шубе чуть не до пят, в больших белых валенках, с термосом горячего сладкого чая и почему-то с большим полевым биноклем на груди. То есть понятно почему: образ сидящей в засаде и охраняющей дочь матери требовал бинокля и, может быть, даже какой-нибудь старой берданки или нагана в кобуре, вроде тех, что носили женщины-вахтерши на заводской проходной, хотя, конечно, ни бинокля, ни нагана не было. Иногда, впрочем, днем Веру отпускали на каток и без родительского надзора, если за ней заходила Нина, но вечером... Вечером Нина не могла служить надежным гарантом безопасности дочери, так что вечерние катания были для Веры под запретом, пока, на ее счастье, не появился Андрей.

Но это при условии, что днем Андрей заходил к Вере, чтобы пообедать и приготовить с ней уроки, если же он появлялся только вечером, с коньками на плече, то чаще всего встречал категорический отказ, и только появление дополнительной поддержки в виде нас с Ниной заставляло Марью Андреевну сдаться. Вчетвером мы выглядели не только привлекательно, но и надежно, уверенно, устойчиво, никакая внешняя сила, казалось, не могла разбить нашу дружную четверку. Однако вечером, когда каток закрывался – а тишина, должен вам сказать, в городе по вечерам стояла такая, что если в их доме, что в двух автобусных остановках от стадиона, открыть форточку, то вместе с клубами морозного воздуха в комнату ворвутся и отголоски танцевальной музыки, под которую мы все дружно скользили по кругу, так что, когда каток закрывался, Марья Андреевна могла узнать это, не глядя на часы, – с той самой минуты, как стихала музыка, начинала Марья Андреевна приглядываться, прислушиваться и ждать, так что в лучшем случае Андрею удавалось заскочить вместе с Верой в подъезд и тут же, у входа, у большой горячей батареи прижаться к ней, потереться холодной щекой об ее холодную щеку, поцеловать в ждуще приоткрытые, детские, потрескавшиеся от поцелуев на морозе губы. Но со второго этажа уже доносились знакомые звуки торопливо отпираемых замков – еще один поцелуй – затем шарканье по ступенькам шлепанцев – еще один, самый последний – и вот уже тень Марьи Андреевны в халате и бигудях нависала над ними, и они, такие юные, такие красивые, такие невинные, обреченно смотрели на нее снизу вверх.

Но даже и таким проводам я завидовал... Завидовал? Да, завидовал. Не Андрею завидовал, потому что Андрей ни в ком не возбуждал зависти – никто не завидовал черной завистью тому, что он такой привлекательный, обаятельный, спортивный и так далее и тому подобное. Но завидовал его отношениям с Верой, завидовал самому факту отношений (слово "любовь" между нами не употреблялось), в то время как нам с Ниной отводилась скучная роль доверенных лиц: нам плакались после бурных, но недолгих размолвок, нас просили помирить с обиженной стороной, нам доверяли передавать записки словом, в этой оперетте нам были отведены роли субретки и слуги, второстепенной, почти комической пары, которую выпускают на сцену в перерывах между ариями главных героев, чтобы заполнить время – ведь по ходу пьесы между ариями должно пройти несколько дней, не могут главные герои поссориться и в тот же день помириться, чтобы, не откладывая дело в долгий ящик, тут же и пожениться, ко всеобщему удовольствию. Так, чего доброго, вместо трех действий получится одно, зрители лишатся возможности посидеть в буфете и прогуляться по фойе, демонстрируя новые туалеты, сшитые специально к походу в театр, зрители, пожалуй, и вовсе перестанут ходить в театр, и театр, глядишь, прогорит с такими короткими пьесами, так что давайте, ребята, выходите на сцену, разыгрывайте собственную шуточную любовь, которая лишь пародия на любовь настоящую, героическую, но кто знает, может, со временем, когда вы станете старше, заслуженнее, вам и доверят играть героев и героинь, пока же их играют другие заслуженные, а вы учитесь у них и ждите своего часа.

2

Вернусь, однако, к тому, с чего начал.

Если в своих записках я буду скрупулезно отражать каждую мелочь, каждое ничтожное событие нашей совсем еще детской, в сущности, жизни, то придется исписать несколько не тетрадей, но томов, прежде чем та полузабытая зима сменится долгой и нездоровой уральской весной, и наступит наконец долгожданное лето: настоящее лето, не чета нынешнему – жаркое, солнечное, с бесконечными купаниями и катаниями на моторной лодке Сашкиной матери, незабвенном "речном трамвае". Потратив два-три тома на лето (честное слово, оно заслуживает того!), я столь же неторопливо перейду к осени, к неизменному праздничному дню 1 сентября, сменяющемуся все теми же школьными буднями, которые мы, шестеро, встретили в новом качестве: мы были уже не девятиклассниками и восьмиклассницами, а десятиклассниками и, соответственно, девятиклассницами.

Однако нет у меня такой возможности, не отпущено мне времени на такого рода подробности, поэтому лето между девятым и десятым классом я пока пропущу, вернусь к нему только в случае необходимости, если запутанный ход воспоминаний заставит вернуться и оживить какое-нибудь событие, которого я сейчас, видит бог, припомнить не могу и которое само выскочит вдруг из потемок лабиринта памяти наподобие Минотавра. Пока же отмечу, чтобы не забыть, что лодка наша была шестиместной и все шесть мест в то лето были заполнены уже не случайными, а всегда одними и теми же людьми, нашей уже сплоченной командой, и шестым, до сих пор ни разу не упомянутым членом команды был наш иностранец Боб Куки – тогда еще Боря Кукушкин.

Почему Боря иностранец – тоже в свое время. Тогда же у него было прозвище Путешественник, потому что именно путешественником он собирался стать едва ли не с первого класса. И сколько ни внушали ему добрые учителя, что нет в наше время такой профессии – путешественник, что придется ему стать либо геологом, либо географом, либо моряком или дипломатом, Боря все равно упрямо твердил свое: "Я буду путешественником!" – и выслужил своим упрямством постоянное прозвище.

Он был самый маленький из нас, самый хилый и самый смешливый, обожал анекдоты и розыгрыши, а на корабле нашем обычно был впередсмотрящим. То есть располагался на неудобном треугольном сиденье на носу и жадно всматривался вдаль – часто в тот самый бинокль, с которым Марья Андреевна охраняла Веру на катке и который она доверяла Боре на время наших экспедиций. И Веру, кстати, тоже нам доверяла, поскольку нас было уже не четверо даже, как на катке, а шестеро, и с нами почти всегда была или Фаза или подрастающий Вольт. Так что нас было шестеро в лодке, не считая собаки...

Итак, Боря был вечным впередсмотрящим. В ногах у него стояли наши сумки и рюкзаки с провиантом, одеялами, спальными мешками и т.п. Далее на первой гребцовой банке сидел, когда мы шли под веслами, я. Затем Андрей тоже на веслах. Мы двое гребли лучше всех и были самыми выносливыми. Между Андреем и Сашкой на одном сиденье сидели, обнявшись, наши девочки, а на корме, за рулем или за мотором, как получится, сидел Сашка. У него в ногах обычно лежала собака – будь то Фаза или ее молодой сын. Когда мы шли не на веслах, а на моторе, Фаза предпочитала лежать в ногах у меня, а вот Вольт никогда.

Мотор ломался довольно часто, и довольно часто приходилось нам грести – спиной к будущему, лицом к нашему прошлому, шутили, помнится, мы, за что девочки обижались на нас. Вроде бы не всерьез обижались, и мы вроде бы шутили, но ведь на самом деле наши милые девятиклассницы в то лето становились для нас с Андреем прошлым, о чем ни они, ни мы сами не догадывались.

3

Прекрасная Дама вовсе не обязательно должна быть красавицей – это знали поэты со времен Гомера, узнали и мы, ученики 9-го... нет, уже 10-го "В" класса, влюбившись в новую учительницу русского языка и литературы, а влюблены в конечном счете оказались все, поголовно, хотя поначалу новая литераторша нам не понравилась. Она показалась слишком маленькой, слишком худенькой, невзрачной – особенно в сравнении с прежней преподавательницей, опытной, немолодой уже Марьей Андреевной, которой пришлось тогда на время уйти из школы из-за тяжелой болезни мужа.

Марья Андреевна была... Она была большая! Да, пожалуй, именно это самое приходило в голову, едва заходил разговор среди внезапно осиротевших учеников: большая и теплая – в том смысле, в каком кажется большой и теплой кормящая мать грудному младенцу. Она была нашей кормящей матерью, а мы – ее младенцами, сосунками, и она кормила нас, начиная с первого класса и вплоть до десятого, кормила досыта питательным молоком своей мудрости. Все, что она давала нам на уроках, было мудро, взвешенно, верно, сбалансировано, питательно в высшем смысле этого слова, все легко и прочно, на всю жизнь усваивалось нами, как усваивается грудное молоко.

Осиротевший в начале последнего учебного года класс ждал, что Марья Андреевна вернется к своим питомцам достаточно скоро, ждал с естественным детским нетерпением и даже эгоизмом – если дозволено употреблять этот термин по отношению к целому коллективу. В данном случае, скорее всего, дозволительно: даже строгая Марья Андреевна, полагаю, не поставила бы автору этих воспоминаний двойку, ибо весь ее класс, и без того дружный, в те дни еще сильнее сплотился и стал как единое существо. И это единое существо думало, не имея нужды высказывать и без того ясную мысль вслух, что Марья Андреевна нужна своему классу больше, чем какому-то там мужу.

Лечением мужа могут заниматься врачи и медсестры, дело же Марьи Андреевны – преподавать нам русский язык и литературу. Нам нужна наша прежняя Марья Андреевна, с ее уверенным голосом и четкими отработанными жестами, которые делали зримыми и понятными самые запутанные правила русского языка и самые темные пассажи поэтов и прозаиков. Конечно, мы не желаем неведомому мужу Марьи Андреевны зла, пусть выздоравливает, но только пусть выздоравливает быстро, а то оглянуться не успеешь, как кончится первая четверть, потом первое полугодие, а там, глядишь, и учебный год, и все, прощай, школа, а как же мы? Как же мы без Марьи Андреевны? Неужто наш класс, наш лучший, элитный класс (это не мы придумали – так называла нас Марья Андреевна) бросят на произвол судьбы? Неужели они, взрослые, которые все могут, не предпримут каких-нибудь экстренных мер?!

Интересно, как мы тогда себе это представляли?

Трудно, неимоверно трудно припомнить не события, нет, как раз события давних лет видятся все яснее по мере того, как я расписываюсь, – неимоверно трудно восстановить в памяти детский образ мышления, те незрелые, иногда совершенно превратные представления о взрослом мире, нашу зачаточную, порой просто дикарскую этику. До сих пор, когда я совершаю, хотя бы мысленно, какой-нибудь странный, нерациональный, неуместный поступок, я понимаю, что совершаю его не я, а тот прежний Сергей Платонов, ученик даже не девятого, а седьмого или восьмого "В", который продолжает жить во мне наряду с моим взрослым Я и моим Я-Родителем (из России с любовью, профессор Эрик Берн!).

Когда я пытаюсь реконструировать наши детские представления, когда пытаюсь посмотреть на мир глазами моего Я-Ребенка, мне видятся мрачные, поистине кафкианские картины. Представляется мне педагогический совет нашей школы: темная комната, тяжелые черные шторы, тусклое электричество, которое не в силах разогнать мрак, печальные, поникшие, словно присыпанные пеплом раскаяния лица учителей (по большей части учительниц), согбенная фигура директора, обычно такого подтянутого, щеголеватого, бодрого, любимца всех мамаш, дамского угодника и кавалера, но к тому же и умницы, как выяснилось, ибо без отрыва от директорства он написал два учебника по истории СССР и защитил кандидатскую диссертацию. Наш умница директор печально открывает заседание совета.

– На повестке дня всего один вопрос, но вопрос очень важный и, к сожалению, неприятный. Я бы даже сказал, – уточняет директор, стряхивая рассеянно пепел папиросы мимо пепельницы, – болезненный вопрос.

– Да, болезненный, – поддакивает завуч.

Завуч, само собой, женщина, мужчин-завучей в природе не бывает, это по природе своей женская должность – и даже не столько должность, сколько роль: роль королевы-матери из "Гамлета" или из Дюма, "Десять лет спустя", не просто мать, не мать кормящая, как незабвенная Марья Андреевна, а королева-мать – королева, иногда отодвинутая на второй план своим царственным сыном и обреченная доживать свой век, получая от подданных чисто формальные почести, иногда, напротив, нарочно остающаяся в тени, чтобы тем вернее править своим королевством, оставляя сыну лишь внешние, парадные функции. Наша королева-мать пыталась избрать второй вариант и поначалу, пока директор был молод и неопытен, ей это удавалось, но с годами он все чаще осаживал ее, ставил на место, задвигал в дальний угол шахматной доски, как бы стараясь продемонстрировать, что возросшее мастерство позволяет ему выиграть партию и без самой сильной фигуры, так что ей, завучу (не знаю, как перевести это слово в женский род), все чаще приходилось молча кивать, соглашаться, поддакивать. И как бы в противовес постепенному умалению отводимой ей роли, ее политического веса, она все набирала физический вес, так что к тому времени, о котором идет речь, достигла, полагаю, целого центнера, туго обтянутого серым джерси, и с трудом умещалась в самом просторном из всех имеющихся в учительской кресел.

– Да, Семен Семенович, – поддакивает королева-мать – и кресло под ней печально скрипит. "Да-да, Семен Семенович", – кивают, поддакивают остальные учителя, печально и тонко, соответственно весу, поскрипывая стульями.

– Положение становится просто угрожающим, – как бы не слыша их, продолжает директор. – Нам придется принять действенные меры. Мы не можем допустить, чтобы наши выпускные классы, в первую очередь наш замечательный 10-й "В", остался без преподавателя русского языка и литературы. Мы достаточно долго ждали, пока муж нашей уважаемой Марьи Андреевны поправится, однако... Ираида Владимировна, – это завучу, – что вы можете сообщить нам относительно здоровья мужа Марьи Андреевны?

И Ираида Владимировна сообщает. Она долго монотонно читает по бумажке заключение врачей, потом своими словами объясняет то, что и без того ясно: если больной не поправится, он неминуемо умрет, если не умрет, то, возможно, поправится, однако вероятность последнего, увы, невелика, не больше трех-четырех процентов, к тому же ни один врач не обещает быстрого выздоровления, а оно-то нас только и может устроить, длительные сроки совершенно нас не устраивают, они не отвечают задачам педагогического процесса, нам придется принять какие-то экстренные меры... Какие? Этого Ираида Владимировна вслух не говорит, эту сомнительную честь она уступает Семену Семеновичу, впрочем, всем и без того ясно, что другой альтернативы быстрому выздоровлению нет, быстрое выздоровление или быстрая смерть, вот чего мы все ждем от мужа Марьи Андреевны, и если гора не идет к Магомету, Магомет сам отправится к горе...

– Я что-то не совсем понял насчет Магомета и горы... – ехидничает вполголоса единственный, если не считать Семена Семеновича, школьный мужчина, совсем молоденький математик Юрий Михайлович, будущий любовник и муж Нины (о чем тогда они оба еще не догадываются). – Кто гора, а кто Магомет?

Это забавно: Человек-Гора Ираида Владимировна в роли Магомета и маленький, бестелесный, доедаемый болезнью муж Марьи Андреевны в роли горы. Единственное, что роднит беднягу с горой, так это то, что он, подобно горе, не может сдвинуться с места, в то время как гора плоти, обтянутая джерси, способна передвигаться, так что Ираида Владимировна может, если захочет, в костюме Магомета отправиться к бедной умирающей горе и из сострадания к мукам и ради блага всех учащихся принять какие-то меры... Какие? Об этом цивилизованные люди не говорят вслух, меры подразумеваются, важен конечный результат, быстрая милосердная смерть решает все проблемы, затем скромная похоронная процессия, сбор денег на венок и памятник, короткая прочувствованная речь директора, поминки в школьной столовой, на которые учеников не пустят, слезы и, может быть, даже громкие, в голос, рыдания. Но зато потом, после всего этого к нам вернется наша прежняя Марья Андреевна немного похудевшая, осунувшаяся, в черном платье, окруженная атмосферой всеобщего обожания и сочувствия, но – прежняя, уверенная в себе, лучшая учительница, подлинная мать кормящая для своих учеников, ради этого стоит, пожалуй, пережить несколько неприятных мгновений, покуда тощие ноги бедного больного будут судорожно подергиваться, а руки пытаться сорвать мягко душащую его подушку...

Однако время шло, часы тикали – как тикают сейчас, секунда за секундой, пока я сижу за клавиатурой, глядя неведомо куда, не то вдаль, не то вглубь, в прошлое, стряхивая пепел мимо пепельницы в унисон с Семеном Семеновичем, и так же, как он, болезненно морщусь, когда белая королева-завуч показывает (мне? ему? нам?) дыру в расписании занятий, где должна быть литература у двух девятых и двух десятых классов, и в конце концов мрак рассеивается, вымысел уступает место реальности.

Нашему директору удалось сделать невозможное: в разгар учебного года, посреди второй четверти он сумел добыть, заполучить, отвоевать новую учительницу, Наталью Васильевну Горчакову, совсем еще молодую женщину, успевшую по какому-то странному совпадению в тот год лишиться мужа. Он, правда, не умер у нее, а бросил, развелся и женился на ее лучшей подруге, из-за чего Наталья Васильевна пробовала отравиться, долго болела и пропустила по болезни первую четверть. И если бы не жаркие уговоры Семена Семеновича, вообще пропустила бы учебный год.

Нам, десятиклассникам, об этом обстоятельстве стало известно много позже, тогда же мы увидели в Наталье Васильевне (Натали, как вскоре стали мы ее звать за глаза, а некоторые – и в глаза) молоденькую и не слишком привлекательную женщину, или даже девушку, вроде практиканток из педагогического, которые время от времени мешали нашему общению с Марьей Андреевной, отнимали у нее часть столь необходимого классу внимания, – и уж во всяком случае не Прекрасную Даму. Это потом, позже, наперебой читали мы ей Блока, потом мерещились нам и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука, а тогда...

Ну, маленькая, худенькая, как школьница, с узкими плечиками, и одета скромно, вся в сером, словно воробышек, вечно сутулится, прячет грудь, и без того почти незаметную под серой шерстяной кофточкой, вечно потирает руки, кутается в черный шерстяной платок, будто озябла, и нос у нее длинный и острый, как у птички, а глаза... Глаза, впрочем, если приглядеться, непростые: узкие, косо поставленные, вытянутые к вискам, и не просто серые или, при солнечном свете, голубовато-серые, а мерцающие, переливающиеся, словно сделаны из какой-то горной породы с вкраплениями то ли слюды, то ли кварца, колдовские глаза, русалочьи, посмотришь в них – дух захватывает, и страшно, страшно, а отчего страшно – не понять. И голос, который поначалу не понравился, долго потом звучал в ушах, вызывая сладостные воспоминания, и стихи уже не считались за стихи, если их читал кто-то другой, без ее внезапной хрипотцы и едва заметных перебоев ритма.

Словом, оглянуться не успел наш 10-й "В", как оказался в ее маленьких зябких руках, у ее округлых, обтянутых тонкими серыми чулками, коленок: раньше нам и в голову бы не пришло, что может так смертельно, до боли в паху хотеться погладить учительницу литературы по коленке, не потому что грех, просто не бывает у учительниц коленок, они как бы некими монументами, бюстами на постаментах возвышаются над кафедрами и чувства пробуждают самые почтительные – все о каких-то лирах думается при виде их, о благодарном народе, о треножнике и лавровом венце, а тут... А ведь бывали еще и школьные вечера, бывали музыка и танцы, и то, что прежде казалось скучным долгом вежливости, отбытием повинности (ты пригласишь химичку, а ты физкультурницу), топтанием на расстоянии вытянутой руки, стало почетной привилегией, за которую еще надо бороться с другими десятыми классами и даже со слегка обнаглевшими девятыми.

Она – наша Прекрасная Дама, говорили (а может, не говорили, стеснялись, но уж точно думали) мальчики из 10-го "В".

Моя Прекрасная Дама, думал про себя каждый из них, надеясь, что когда-нибудь ему удастся сделать что-нибудь такое, что приподнимет, выделит его в глазах Натали, и она ответит на его влюбленный взгляд особенным нежным взглядом своих серых русалочьих глаз.

Моя Дама, думал юный Сережа Платонов, единственный, у которого были, казалось, для этого какие-то основания. Во всяком случае именно Сережа Платонов, то есть я тогдашний, до странности непохожий на себя нынешнего и все-таки я, однажды совершенно неожиданно поймал на себе особенный, нежный и даже, как ему (не мне) показалось, ревнивый взгляд, ничем, увы, не заслуженный. Я всего лишь обменивался через проход записками с Ленкой Пороховниковой, и даже не любовными записками, а, стыдно признаться, играли мы с Ленкой на литературе в балду.

Причина взгляда была не в ревности, как оказалось, и не в каком-то женском интересе, а лишь в том, что Натали безумно любила бальные танцы и очень хотела к Новому году, к традиционному школьному балу разучить и исполнить со мной что-нибудь этакое, латиноамериканское, знойное. Она только боялась признаться мне в этом, зная о нашем давнишнем партнерстве с Ниной: было бы неприлично мне, учительнице, трагическим шепотом говорила она, оставив меня после уроков, вмешиваться в отношения собственных же учеников, ведь правда же, Сережа? И смотрела, смотрела колдовскими длинными глазами, и крутила кружевной платочек, а я млел, идиот, заранее представляя, как весь класс, вся школа будет мне завидовать.

Нина, как ни странно, была не против помочь Натали. Она только предложила со свойственной женщинам практичностью не делать наш с Натали сольный номер, что может показаться странным, а подготовить номер на четверых – и четвертым для симметрии взять тоже учителя...

– Да хоть того же Юрия Михайловича, – с невинным видом предложила она. – Он вроде бы ничего, пластичный...

4

Был ли я разочарован тогда? Честно говоря, не помню. Глядя сейчас из настоящего в прошлое, думаю, что нет. Даже радовался наверняка, глупый, что обожаемая женщина из всех нас выбрала меня, только я один мог ей помочь.

Не было рядом сорокалетнего Сергея Платонова, который объяснил бы Сергею Платонову шестнадцатилетнему, что, когда женщина использует тебя, это самый верный признак того, что она к тебе равнодушна. Мы, мужчины, кстати, поступаем точно так же. Это так просто и так естественно. Это нормально. Такова природа человеческая. Теперь я точно знаю это. Ну и что с того? Стал я от этого знания счастливее, чем был в шестнадцать лет? Ни на грош! Стал умнее, предусмотрительнее, осторожнее? По меньшей мере сомнительно. Так оставь в покое парнишку, старый ворчун! Пусть учит свою учительницу танцевать настоящее аргентинское танго и верит в себя.

И кстати: если посмотреть внимательнее на прошлое глазами сорокалетнего, нетрудно понять, что я напрасно считал себя особо выделенным. Точно так же, как и меня, но в других, не в личных, если можно так выразиться, а общественных целях Натали использовала других членов команды.

Наш великий путешественник Боря, который еще не решил тогда, каким именно образом совершит свое кругосветное путешествие: на велосипеде, пешком, на лыжах или под парусами, – Боря водил класс в лыжные походы всю ту долгую зиму, а когда снег растаял и подсохла земля, мы дружно пересели на велосипеды, и только последний звонок помешал нам погрузиться на плоты и отправиться в сплав по Чусовой. Мы предприняли это позже, три года спустя, соблазнив на эту авантюру по меньшей мере половину нашего бывшего 10-го "В", вот только Сашки Морозова не было с нами, не отпустили его из духовной семинарии, и куда делась наша Натали не знал никто.

Понятно, что в походе не обойтись без песен под гитару, и гитара тут же возникла в ловких руках Андрея Обручева, и он так легко и естественно слился с нею и стал извлекать из нее одну мелодию за другой, что вскоре любой из нас поклялся бы, что мы слышали все эти песенки в его исполнении еще в первом классе. И ни разу не видел я, чтобы, когда он пел у костра, рядом с ним не устроились бы по меньшей мере четыре девицы: по одной слева и справа, одна за спиной, чтобы оберегать его драгоценную спину от вечерней прохлады, а четвертая, самая огнеупорная, в ногах. И с этой четвертой пятая девица, которой не хватило места в ближайшем окружении, стряхивала искры от костра еловой веткой...

Когда мы не ходили в походы, мы устраивали "Огоньки", литературные и музыкальные вечера, посвященные знаменательным датам: обычно дню рождения писателя, поэта или критика, иногда – выходу в свет его произведения. Так был в ноябре устроен вечер, посвященный дню рождения Блока, в ноябре же поставлена его "Незнакомка", а в январе – "Балаганчик". В декабре мы ненадолго отставили Блока, чтобы отметить день рождения Валерия Брюсова. При подготовке спектаклей кем-то одним было не обойтись, и мы впрягались вчетвером: я брал на себя хореографию, Андрей – музыкальное сопровождение и хор, Боря сочинял диалоги или перелицовывал классиков на школьный лад, и, разумеется, мы трое распределяли между собой главные мужские роли актерство было у каждого в крови. А вот Сашка Морозов играть на сцене категорически не хотел, зато в нем прорезались неожиданно сразу два таланта: он мастерски рисовал декорации и к тому же оказался на удивление толковым режиссером.

Странно, но только теперь, припомнив Сашку в третьем ряду актового зала, откуда он командовал происходящим на сцене, то и дело артистично откидывая назад длинную светлую прядь, я припоминаю, что он всегда выглядел старше, взрослее остальных – думаю, не только потому, что в детстве по болезни пропустил целый год и был физически старше нас всех, но и потому, что жил не в городской квартире со всеми удобствами, а в частном доме и с малых лет умел делать многие взрослые вещи.

Вот так умная молодая женщина ловко прибрала к рукам всю нашу команду – не столько ради самой команды, как я понимаю теперь, сколько ради класса, где мы четверо были признанными лидерами. Четверых влюбленных держать в руках легче, чем тридцать мальчишек и девчонок.

Кстати, о девчонках. Вера с Ниной участвовали в наших спектаклях. В конце концов, они тоже учились у Натали, хоть и классом ниже, а наш родной 10-й "В" давно смирился с тем, что там, где мы четверо, там и наши верные подруги. Не думаю, что Натали сознательно использовала наших девочек, чтобы увереннее управлять нами, но кто знает, сколько природной женской хитрости таилось в этой маленькой изящной головке...

5

Хитрости? Или все же мудрости? Что преобладало? Пожалуй, она все же была мудра не по годам, наша совсем юная, намного моложе меня нынешнего, Наталья Васильевна. И все эти походы по родному краю, и спектакли, и даже укрощение класса посредством прирученной четверки – все это не было для нее главным. Главным – даже странно, что я мог забыть об этом и только сейчас, вспоминая последовательно одно событие за другим, докопался до сути, главным было иное.

И мы ведь даже говорили с ней об этом!

Ну, да, конечно! Об этом мы говорили с ней прямо, откровенно, она не делала из этого тайны. Понятно, что она не могла признаться нам, что использует нас в своих целях – она и не признавалась. Но то главное, ради чего она нас к себе приблизила, ради чего после спектаклей приглашала всех шестерых к себе домой, это скрывать ей было незачем. Ведь это главное касалось нашей будущей жизни.

– Вы представляете себе, – спрашивала, помнится, Натали, удобно устроившись в кресле, – какая жизнь ждет вас впереди? Нет, конечно. Вы не можете себе этого представить. Для этого вам не хватает жизненного опыта. Опыта взрослой самостоятельной жизни. Даже мне его не хватает по большому счету, но если мой скромный опыт сравнить с вашим, то это будет... – Она поворачивала голову и подносила правую руку к уху, словно вслушиваясь в дальний звук. Знакомый жест. Мы так часто видели его в классе. И даже пародировали беззлобно в наших спектаклях. Это был наш, только нам понятный, фирменный знак. – Не знаю, не могу подобрать сравнения, но приблизительно – как целый том из собрания сочинений маститого писателя рядом с первым рассказом новичка.

– Ну уж... – начинал кто-то из нас.

Но она прерывала его другим излюбленным жестом: рука вытянута вперед, раскрытая ладонь словно останавливает говорящего на бегу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю