Текст книги "Беспредел"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Так предприниматель, имевший, как ему казалось, железное алиби, попал в разработку. А что такое разработка? Это прежде всего связи человека. Так "вышли" на Рудакова и Науменко, за ними – на Абрамова.
А Михеев, полагая, что эти милицейско-прокурорские "следопыты" ничего не нашли и дело прикрыли, выдал Рудакову гонорар – три тысячи долларов. Рудаков деньги поделил – каждому по "способностям" – по-сделанному, значит: себе, как главному исполнителю, – большую долю, и первым делом помчался в магазин – очень захотелось шикануть.
Ну и шиканул. Это, естественно, не укрылось от глаз оперативников.
Наблюдение за Михеевым тоже дало любопытные результаты: он за это время, например, приобрел боевую гранату. Для чего, спрашивается? Ответ был прост – собирался поднять на воздух соперника. За ним другого. И так всех раз за разом. Чтобы самому стать первым, главным, чтобы подмять под себя рынок, где он сейчас был пока лишь обычным винтиком, а хотелось быть рычагом.
Брали всех одновременно – Михеева, Рудакова, Абрамова. Ну а дальше началась обычная следовательская раскрутка, кропотливый труд. А потом как итог – суд.
Михеев получил четырнадцать лет колонии строгого режима, исполнитель Рудаков – десять лет, Науменко, которому была отведена лишь роль "топтуна", – восемь лет колонии общего режима, драйвер Абрамов – по статье "умышленное оказание помощи преступникам" – три года. Также в колонии общего режима.
Дело завершено, точка поставлена, порок наказан, а некий горький вопрос все-таки остается. Научила ли эта история тех предпринимателей, кто, взявши удачный старт, решил двигаться без компаньонов, избавившись от них криминальным способом?
Таких предпринимателей в России сегодня предостаточно – убийства в сфере бизнеса происходят каждый день... И будут, наверное, происходить еще долго.
Или все-таки ничему не научила?
Отрубленные пальцы
Эта жалоба, написанная в возмущенно-слезных тонах, повергла Сергея Алексеевича Петухова, заместителя прокурора Смоленской области, в состояние некоего шока, а еще больше в состояние шока повергли действия его подчиненных – следователя и прокурора одного из сельских районов, Починковского. Нехорошие мысли возникали в голове Петухова, на смену им приходило недоброе изумление, изумление сменялось желанием как можно быстрее поставить на этом деле точку, и он, морщась, видел себя с пером в руке, визирующим приказ об изгнании двух прокурорских работников из системы... Подписывать такие приказы имеет право лишь прокурор области первое лицо в их конторе, а заместитель прокурора, он же начальник следственного управления, каковым является С. Петухов, эти приказы должен визировать...
– Эх, мужики, мужики, коллеги мои дорогие, что же вы наделали! – не раз и не два воскликнул в сердцах Сергей Петухов, читая бумаги, лежавшие перед ним. – Эх, мужики! – И в голосе его появлялись горькие, неверящие нотки.
А дело это было из породы тех дел, что, замечу, не всегда выпадают на долю даже очень опытного следователя. Случилась эта мерзость в деревне Пирьково Починковского района.
Сельская жизнь отличается от городской прежде всего тем, что здесь все на виду, скрыть что-либо невозможно: всем все известно, все все друг про дружку знают... Знают, кто что ест и что пьет, кто за кем ухаживает и кого ругает в ночной тиши... Водку пить в таких условиях можно лишь под одеялом и закусывать только вареным огурцом. Чтобы хруста не было слышно...
Жил в Пирьково один великовозрастный, но весьма недоразвитый ребенок Витя Губан. Судя по характеристике – обычный даун, которому уже пора бриться, а он все еще с соплями под носом ходит и развлекается тем, что в сортире, по лужам мочи пускает бумажные кораблики. Но при этом он уже относится к категории тех, кто почувствовал зов собственной плоти – у даунов созревание наступает рано – и начал с нескрываемым интересом поглядывать на прекрасных мира сего. Возраст дамы тут, как правило, не имеет никакого значения – от одного года до девяноста двух...
Губан лез к девчонкам целоваться прямо в школе, в классе, во время занятий забирался им под юбки, хватал за грудь, старался зажать за партой, в углу, в коридоре на перемене, в общем, вел себя вызывающе. И окорота в своих действиях, к сожалению, не знал: никто из взрослых, даже мать, не сумели ему внушить, что этого делать нельзя. Если же кто-то особенно настойчиво пытался ему объяснить, "что такое хорошо и что такое плохо", Витя Губан надувал щеки и пускал влажными губами пузыри.
В классе, случалось, он от девчонок и по физиономии получал, и – если уж очень допекал – пинки в зад, но это так же, как и внушения, не помогало.
Единственный человек, которого Витя Губан еще как-то слушался, была его мама Надежда Юрьевна. Действительно, попробуй ее не послушаться: возьмет и обеда либо сладкого на ужин лишит. Это Витя усвоил четко, этого очень боялся и старался матери не перечить, щеки не надувать и пузыри влажным ртом не пускать.
В тот день мать, к сожалению, находилась в больнице, – плохо ей было, – за детьми присматривала бабушка Зинаида Максимовна. С Наташей Витькиной старшей сестрой – у нее проблем не было, а вот с Витькой были: он не желал слушаться бабушку.
Неподалеку от Губанов жила многодетная семья Муртазы Долгатова – в этой семье было девять детей, младшей из которых, Язбике, исполнилось всего два годика. Поскольку Витька неравнодушно посматривал и в сторону долгатовских девчонок, Муртаза предупредил его:
– Парень, не шали и глаза на моих девок не выворачивай. Понял? Не то худо будет!
Но что такое предупреждение для человека, который выглядит взрослым мужиком, а мозгов у него столько же, сколько у селедки. В следственных бумагах, подписанных юристом первого класса А.В. Девятко, сотрудником Починковской прокуратуры, есть такая фраза: "Губан В.Н. хотя и достиг хронологического возраста 14 лет, но развитие его соответствует возрасту ребенка 7,5 года". В основу этого утверждения легло заключение врачей Смоленской областной психиатрической больницы: "В.Н. Губан с 1995 года состоит на учете у районного психиатра с диагнозом "Умственная отсталость в степени дебильности семейного генеза".
Но вернемся к предупреждению Муртазы Долгатова. Впрочем, их было не одно – несколько.
Витька один раз пропустил предупреждение мимо ушей, потом пропустил второй и третий – ему было наплевать, он не вникал в смысл слов, не научили. А тридцатого мая, вечером, он встретил Язбику на улице. Она направлялась в общественный туалет.
– Ты что, писать хочешь? – спросил Витька.
– Хочу.
– Я с тобой.
Витька завел ее в одну из дырявых кабин туалета и изнасиловал.
В форме даже не знаю какой изнасиловал: извращенной, неизвращенной, полуизвращенной – вряд ли этому найдется точное определение. Витька Губан изнасиловал ее пальцами, порвав у ребенка все, что можно было порвать.
Причем мерзкий процесс этот происходил довольно продолжительное время, не менее десяти минут, и вот ведь как бывает: никто, ни один человек в это время в туалет даже не заглянул.
Выскочила Язбика из туалета плачущая, одежда смята, трусишки в крови.
Отец встретился по дороге, шел домой, кинулся к ней, подхватил на руки:
– Дочка, что с тобой? Что случилось? Что? Что?
Язбика, продолжая давиться плачем, рассказала, как могла, что с ней произошло. Она не знала, что это такое, не знала, как называется, не знала, какие слова подобрать...
Отец едва не зарыдал: за что же ему такое наказание? Потом рассвирепел – новое психологическое состояние, – впоследствии он очень жалел об этом, но в тот миг обида, боль, тревога, стыд, ненависть – все сплелось в один клубок. Он понимал, что, сколько не говори, Витька все равно ничего не поймет. Будет только глупо улыбаться и пускать пузыри.
И Муртаза решил наказать его.
Он выволок Витьку из дома, притащил к себе на лестничную клетку и устроил экзекуцию. Положил Витькину руку на столбик перил, фаланги двух пальцев – тех самых, которыми Витька насиловал Язбику, третьего и четвертого, – придавил лезвием ножа. Потом, зажмурившись, поскольку и самому было страшно, ударил по ножу обухом топора.
Два пальца отлетели, будто две колбаски. Витька заорал и, тряся окровавленной рукой, помчался домой.
Обрубки пальцев Муртаза, догнав Витьку, сунул ему в карман.
– Чужого мне не надо!
Через несколько часов Муртазу Долгатова и его зятя Алиясхана Давудбекова, который тоже присутствовал при экзекуции, арестовали.
Началось следствие.
Следствие – штука затяжная, одних только свидетелей надо опросить не менее трех десятков, провести следственные эксперименты, обследовать обвиняемых в психиатрической клинике, обследовать и самого потерпевшего.
И чем дальше шло следствие, тем больше следователь Девятко приходил к выводу, что он поступил бы, наверное, точно так же, как поступил Муртаза Долгатов, если бы какой-нибудь Витька Губан или Мишка Квакин изуродовал его ребенка. Может быть, не стал бы рубить пальцы дауну. Но то, что проучил бы его, – это точно.
Ведь никакой суд четырнадцатилетнего дауна судить не будет, даже если тот найдет в поле пулемет и перестреляет половину Починковского района. Витька Губан, как всякий, извините за выражение, дурак, неподсуден. Учить его, раз он стал социально опасным типом, надо своими силами. Чтобы преступление больше не повторилось, чтобы он действительно не нашел пулемет и не покосил из него людей. А пулеметов в смоленской земле запрятано много. Еще со времен войны. Но, с другой стороны, есть закон, и закон этот преступать не имеет права никто.
Все верно. Кроме одного. Существует еще и такая неудобная и непростая штука, как совесть. Впрочем, совесть совести рознь, одно дело – совесть разумного человека и совершенно другое – совесть человека неразумного...
Впрочем, какая разница, если от неразумного преступника общество страдает так же, как и от разумного?
Было открыто и второе уголовное дело. Одно – открытое ранее по обвинению Долгатова и его зятя Давудбекова, второе – по обвинению юного злодея в необычайном изнасиловании. По закону (и по совести) надо было судить и одну, и вторую стороны, но итог у судебного разбирательства во всех случаях получался перекошенным: Долгатов и Давудбеков отправлялись на северный лесоповал откармливать морозоустойчивых комаров, Витька Губан оставался дома, чтобы продолжать дело, которое уже освоил, – насиловать малолетних девчонок. Девчонки постарше давали ему сдачи, и это Губан учитывал. Сдача – это всегда больно.
И молодой следователь, взвесив все "за" и "против", решает уголовное дело закрыть: не виноваты Долгатов и Давудбеков, и все тут! Прокурор района, надо отдать ему должное, поддержал своего подчиненного.
Но тут начали вылезать особенности уголовного дела, ранее скрытые верхним пластом преступления. Дескать, Долгатов и Давудбеков – лица кавказской национальности, от денег у них пухнут карманы; купили, дескать, кавказцы прокуратуру целиком вместе со следователем, шефом этой правоохранительной конторы, дымоходом и печной трубой, – потому-то это дело и закрыли...
В общем, поползли по району гаденькие слухи, а мать Витьки Губана Надежда Юрьевна, которую я очень хорошо понимаю – она, как всякая мать, защищает своего сына, и было бы странно, если бы не защищала, – немедленно настрочила бумагу в область.
Правда, надо отдать ей должное, национальные мотивы, Надежда Юрьевна в своем шестистраничном послании не затронула.
А с другой стороны, они все равно присутствовали – в подтексте, – они витали в воздухе.
Я находился в кабинете Сергея Алексеевича Петухова, когда к нему принесли почту, и среди бумаг – постановление о прекращении уголовного дела и жалоба Надежды Юрьевны.
Если разбираться в этом деле поверхностно, с точки зрения нашего несовершенного закона, то получалось: работники прокуратуры, не имея никаких на то оснований, прекратили уголовное преследование. А почему они это сделали? Ответ находится на ладони: получили взятку.
Этот находящийся на поверхности вывод усиливается в несколько раз, стоит только встать на сторону Витьки Губана и посочувствовать ему: больно ведь было парню, когда Муртаза рубил ему два пальца. А Язбике разве не было больно, когда ее насиловал этот здоровенный дядя?
И вообще, кто берется определить: кому было больнее, Язбике или Витьке? Или же отцу Язбики?
Петухов – человек опытный – понял, что никакой взятки не было, да и быть не могло.
И Петухов поступил по совести – поддержал своих подчиненных, признал их правоту. Я снимаю за это перед Сергеем Алексеевичем шляпу.
Все участники этой истории наказаны. А раз наказаны, то этого достаточно, этим и надо ограничиться... Так? Или не так?
Звереныш
Ромка Сухарьков происходил из так называемой наблагополучной семьи: отец у него после ограбления ларька, носившего гордое название "Все для дома, все для семьи", загудел на четыре года в край белых ночей и непуганых комаров под северный город Инту, а матери, бывшей работнице формовочного цеха завода на Косой Горе, до сына не было дела – у нее без мужа, как это часто бывает, началась веселая жизнь. Дешевого спиртного появилось много, очередей никаких, талонов, которые раньше, в "сухую" перестроечную пору, приходилось предъявлять едва ли не под каждую бутылку, сейчас уже никто не требует... Пей – не хочу!
Иногда она исчезала на двое суток, иногда на трое, и тогда Ромка оставался один в загаженной, пахнущей нечистотами квартире, рыскал по полкам в поисках еды, находил заплесневелый сухарь, твердый, как железо, и грыз его, упрямо, давясь слюнями, горечью, гнилым духом плесени, рыча и с жадной тоской оглядываясь по сторонам: а вдруг попадется еще что-нибудь съестное? В другой раз он находил в бумажном пакете горсть риса либо гороха и жевал упрямо, морщась, когда зубы не могли одолеть слишком уж твердую еду... Но хуже, если еды не оказывалось вовсе...
Однажды он не вытерпел, подтянулся к открытой форточке, по-змеиному ловко протиснулся в нее и вывалился наружу. Падать со второго этажа ему не пришлось, он свалился на толстый сук дерева, растущего под окном, распластался на суку, будто гусеница, обхватил его обеими руками и ногами, чтобы не свалиться на землю.
Некоторое время он лежал неподвижно, словно пережидая что-то, гася испуг, возникший в нем запоздало, когда полет уже состоялся, и пронзивший ужасом все тело, потом приподнялся на ветке, по-гусеничьи перебрался на ствол и сполз вниз.
Около ближайшей торговой точки его угостили куском свежего батона сделала это щекастая жалостливая тетка, высунувшая голову из полузарешеченного окошка. Ромка съел хлеб, отер грязной лапкой рот и поклонился окошку, за которым смутно белело лицо благодетельницы:
– Спасибо, тетенька!
Попасть домой тем же путем, через форточку, Ромка не сумел, поэтому ночевать ему пришлось на улице. Холодно, конечно, было, но зато сытно. В куске хлеба ему не отказывал никто, стоило только подгрестись к гражданину или гражданке, – Ромка это делал боком, по-крабьи, как-то особенно жалостливо, – и протянуть ладонь, как в ладони незамедлительно что-нибудь оказывалось. Из этого Ромка сделал вывод: люди у них в Туле в большинстве своем живут добрые.
Мать появилась лишь на третий день, Ромку дома не обнаружила и, разъяренная, вынеслась на улицу. Ромка безмятежно спал под деревом, натянув на себя старый дырявый половичок, который стащил в подъезде соседнего дома – половичок лежал у порога одной квартиры, был единственный во всем подъезде и выглядел слишком сиротливо. "Все равно кто-нибудь его стащит", подумал Ромка, прихватывая коврик.
– Ах ты, сученыш эдакий! – закричала мать. – Позоришь меня перед людьми! – Выдернула сына из-под коврика, коврик сунула себе под мышку – не пропадать же добру – и поволокла Ромку домой.
Уходя на следующий день в очередное "плавание", мать привязала Ромку проволокой к ножке стола. А чтобы он не смог сдернуть проволочную петлю с ножки, закрепила ее над перекладиной. Чтобы сбросить петлю, надо было перепилить перекладину. А попробуй доберись до пилки, когда у тебя к ноге прицеплен тяжелый большой стол. Толстую же медную проволоку не перегрызть зубов не хватит. Еды мать не оставила никакой. Посидел Ромка до вечера, ожидаючи мать, но та к вечеру не пришла, и Ромка понял, что сегодня она не придет совсем.
А есть хотелось, ох как хотелось есть! И Ромка впился зубами в перекладину. Он задыхался, сипел, давился древесной крошкой, чем-то гадким, липким, приклеивающимся к небу, к горлу, но от стола не отступался, все грыз и грыз отвратительное, твердое дерево.
Через два часа он все-таки перегрыз перекладину, протащил проволочную петлю под ножкой стола и откатился в сторону, распластался на полу. Ему надо было отдохнуть.
Отдохнув, пополз к открытой, призывно менящей свежим воздухом форточке, к желанному квадрату свободного пространства, и покинул квартиру.
Главное теперь было – не попасться на глаза матери. Ромка примерно знал, на каких рынках бывает мать, и постарался облюбовать тот рынок, на котором матери быть не должно. По определению, как принято говорить среди взрослых.
Проволоку – материны кандалы – он с себя не снимал; во-первых, она была слишком толстая, ее не одолеть, а, во-вторых, он видел, как округляются, делаются жалостливыми при виде проволоки глаза взрослых, как тянутся их руки за деньгами, чтобы подать маленькому зверенышу полтинник или рубль либо сунуть кусок хлеба с колбасой.
Никогда еще у Ромки жизнь не была такой сытной. И никогда он еще не испытывал к себе такой секущей жалости, как в эти дни, – в нем словно бы что-то растаяло, растеклось по телу теплом и ядом одновременно... А вообще у Ромки бывали моменты, когда он даже был счастлив. Может быть, впервые в жизни.
О том, что будет завтра, Ромка не думал. Во-первых, не дорос еще Ромке было всего пять с половиной лет, а во-вторых, просто не хотелось. Тепло, сытно, мухи с комарами не кусают – и ладно! Хор-рошо!
Спал он в картонном ящике из-под большого японского телевизора.
Иногда на рынок совершали набеги местные "чесальщики" – ватаги подростков, валом шли по прилавкам, под прилавками, хватали что ни попадя, и тогда Ромка прятался – он опасался этих ребят не меньше, чем своей матери.
Они могли и проволоку закрутить у него на шее, и шилом ткнуть в бок, и уши отрезать – что им в голову взбредет, то они и сделают. Во всяком случае он слышал о них много худого.
Но пока – тьфу-тьфу-тьфу! – проносило.
Так прошло две недели.
Через две недели он проснулся рано утром, отогнул картонный клапан у ящика, выглянул наружу – рядом парень стоит, с интересом смотрит на него. Одет в потертые модные джинсы, скроенные в виде галифе, в шелковую рубашку, обут в кроссовки. На вид лет двенадцать. А может, четырнадцать. Парень поманил Ромку пальцем:
– Ну-ка, поди сюда, малый!
Ромка подтянул штаны, сползшие во сне едва ли не на самые щиколотки и послушно вылез из ящика. Парень с интересом осмотрел Ромку:
– Интересный экземпляр!
– Чего-о?
– Да нравишься ты мне, говорю.
– Что я, жареная курица, чтобы нравиться?
Паренек положил руку на Ромкино плечо:
– Пошли со мной!
– Куда?
– Будешь моим рабом.
Что такое раб, Ромка не знал и даже никогда не слышал, но предложение показалось ему интересным, и он согласился:
– Пошли!
Так Ромка Сухарьков стал рабом.
Витек Кононов – так звали паренька-рабовладельца, и лет от роду ему было двенадцать, – Ромку угадал, он вообще имел глаз-ватерпас, сделался его хозяином. У Витька имелось обустроенное место в подвале. Подвал – это хорошо: летом прохладно, зимой тепло. О зиме Ромка пока еще не думал, но думать ведь придется обязательно.
Раньше Ромка занят был лишь тем, чтобы добыть себе кусок хлеба, к деньгам особо не стремился, брал их лишь потому, что давали, сейчас же Витек заставил его добывать в основном деньги, хлеб Витька не интересовал.
Вид зачумленного, с толстой медной проволокой на руках и ногах Ромки был убедительным – такому экземпляру не подать никак нельзя. К тому же Ромка оказался хорошим актером, умел слезу пустить и в птичий тонкий голос свой нагнать столько сырости, что люди начинали сами вытирать глаза: Ромкин голос хватал их за сердце.
Три дня Ромка поработал на Витька Кононова, потом ему стало скучно и он сказал хозяину:
– Я уйду от тебя.
– Куда? – насмешливо сощурился Витек. – Ты же раб!
И все-таки Ромка совершил, говоря современным юридическим языком, попытку ухода. И вляпался – на него тут же выскочили трое пацанов из местной "чесальной" группировки, окружили, вытряхнули из карманов деньги и с хохотом послали Ромку в "пятый угол".
"Пятый угол" – испытание серьезное. Ромка это знал, ощерился, зашипел, забряцал проволочными кандалами, в ответ ребята только засмеялись. В "пятом угле" могут обработать так, что синим станешь, а потом тебя, синенького, красивого, словно баклажан, бросят в какой-нибудь ящик и отволокут на свалку, – это Ромка знал хорошо. Из "пятого угла" не вырваться, и Ромка приготовился к худшему, сжался в комок, снова зашипел.
Но "худшее" не состоялось – в круг вихрем ворвался Витек Кононов, ловким ударом подсек одного из "чесальщиков", потом тычком в ухо свалил на землю второго, а оставшийся на ногах третий в одиночку "пятого угла" устроить никак не мог, да и налет Витька произвел на него ошеломляющее впечатление, "чесальщик" плаксиво завопил "дяденька-а-а", развернулся на сто восемьдесят градусов и дал деру. Витек подхватил Ромку за руку, поднимая с земли, – Ромку случайно зацепил один из падающих "чесальщиков", проговорил беззлобно, хотя и жестко:
– Пошли, дурак!
Когда свернули за угол ближайшей палатки, Витек остановился, ткнул пальцем Ромке в грудь.
– Еще раз смоешься от меня, выручать больше не буду. Понял?
Через тридцать минут Ромка под неусыпным присмотром Витька Кононова уже сидел на земле, показывал людям свои ноги, украшенные проволочными кандалами и призывно тянул руку, требуя, чтобы ее "позолотили". И люди "золотили": бедность и убогость у нас всегда одарялись щедро.
Вечером Ромка первый раз попробовал водки. Оказалось – гадость, непонятно, за что ее так любит мать, от водки у него кругом пошла голова, по телу растеклось тепло, а ноги сделались чужими. Такими чужими, что Ромка не мог даже ими шевельнуть. И узнавал их только по браслетам.
Браслеты он не снимал – Витек не велел, да и сам хорошо понимал, что без браслетов подавать ему будут много меньше. А это значит, что и жизнь будет хуже.
К осени денег стали давать больше – люди вернулись из отпусков, народу на рынке начало толпиться больше, желающих "позолотить" ручку и тем самым вроде бы получить отступного также сделалось больше. Продукты среди подаяний были тоже, но меньше, и от них Ромка теперь не отказывался.
Как-то Витек привел в подвал еще одного паренька – лет семи, тонкошеего, темнолицего, кадыкастого, похожего на жердь.
– Принимай, раб, в свои покои! – приказал Ромке.
Ромка обиженно поджал губы: появление еще одного человека на узком жизненном пространстве ему не понравилось, и он отвернулся к стене. Витек не стал залезать Ромке в душу – не хочет общаться, не надо. А Ромка в этот момент лежал и решал: пора ему возвращаться домой или не пора? Тем более что уже надвигаются холода и на рынке свободно, как прежде, греясь на солнышке и кайфуя, уже не посидишь. Пусть теперь Витек поклянчит деньги с этим кадыкастым. Что вдвоем, что по одному, они много не наберут. Это Ромка знал точно. Он это даже проверил. Они с Витьком становились на базаре в рядок и "бомбили", Ромка всегда набирал больше денег. Во много раз больше в пять, а то и в шесть раз...
А с этим кадыкастым Витек каши не сварит – кадыкастый наберет денег еще меньше, чем Витек.
Через два дня он ушел, благополучно перевалил через щитовой железный забор, неровным кольцом вставший вокруг рынка, побежал домой, погромыхивая браслетами, одолел на одном дыхании три квартала, удивляясь тому, что здесь, в городе, даже воздух и тот иной, чем на рынке, радуясь свободе, тому, что не надо будет "чужому дяде" собирать деньги, все денежки он теперь станет брать себе, пронесся еще два квартала и остановился неожиданно вспомнил, как его била мать.
Ромка насупился, губы у него задрожали, загорелое, дочерна пропеченное личико сделалось старческим, но в следующий миг он одолел себя и двинулся дальше.
Дверь в квартиру оказалась открыта – значит, мать была дома. Ромка, стараясь не производить ни одного звука – главное, чтобы браслеты не забренчали, – вошел, поморщился от гадкого застойного духа, пропитавшего стены – даже в подвале такого духа не было, они там с Витьком каждое утро мылись, часто принимали душ (имелось в подвале и такое место), – заглянул вначале на кухню, потом в комнату.
Мать лежала на старой железной кровати, запрокинув голову и сложив руки на груди крестом, будто мертвая. Ромка вначале и подумал, что она мертвая, но мать шевельнулась, трубно вздохнула, побулькала чем-то в горле и опять затихла.
Губы Ромки задергались. Не от жалости к матери, не от радости, что он ее увидел, – от злости. Он подумал, что неплохо бы найти в квартире осколок разбитой бутылки и всадить ей в горло поглубже. Он поискал глазами по полу – не найдется ли где такого, но осколка подходящего не нашлось, и Ромкина злость угасла.
Он понял, что дома ему делать нечего, да и нет у него дома – мать, как проснется, снова выпорет его, а потом привяжет проволокой к ножке стола либо просто-напросто пришибет табуреткой.
Рот у него задергался сильнее. Мать вновь трубно вздохнула, зашевелилась, Ромка еще раз поискал глазами бутылочный осколок, – раньше их было много, а сейчас нет, видать, мать в кои-то веки убралась, разочарованно вздохнул и ушел.
Рот у него продолжал обиженно дергаться, в животе возникло тупое, тяжелое жжение, будто вместо хлеба он съел кусок глины, на глаза наполз влажный туман.
Он тихо, едва волоча ноги, побрел на рынок, к Витьку Кононову, который, наверное, уже обыскался его. Ромка понял, что другого места, где бы он мог приткнуться, нету – только Витьков подвал.
Впереди осень, впереди зима – суровое время, которое надо будет одолеть, чтобы остаться в живых, а потом вновь встретить весну и лето... Без Витька, хозяина и рабовладельца, ему не выжить. Ежу понятно.
Замужем за крутым парнем
В Тульской области есть небольшой промышленный город Ефремов. Стоит он на реке с романтичным названием Красивая Меча и известен своим комбинатом, выпускающим искусственный каучук, а также еще кое-что по химической части; каждый второй житель города работает именно на этом комбинате.
Жила в Ефремове том девушка с толстовской фамилией Нехлюдова. Людочка Нехлюдова. Девушка она была видная, с длинными ногами и томным взглядом, сводившим с ума молодых офицеров из местной воинской части. Еще в школе на нее "положил глаз", как было принято тогда говорить, Колька Панков. Одно время он даже преследовал ее, но из этого ничего путного не вышло, поскольку мать Панкова работала аппаратчицей в цехе, которым руководил Людочкин отец. Людочкин отец топнул ногой на свою подчиненную, и Панкова-мама выдала своему отпрыску по первое число – тот не только на Людочку перестал смотреть, на всех девчонок перестал. Но, как оказалось, это было временное.
В городе Ефремове Колька Панков, когда подрос, стал считаться крутым парнем, а когда неожиданно скончался его отец – вместе с отцом исчезли всякие сдерживающие рамки, Колька Панков и вовсе покрутел. И кличкой обзавелся – Ясновельможный Пан. Отказа среди девчонок ему не было, но он теперь вновь начал вспоминать Людочку Нехлюдову, и в один прекрасный момент опять подкатился к ней. "Колбаской по Малой Спасской".
– Выходи за меня замуж, – предложил он вполне серьезно, – не пожалеешь!
Людочка смерила взглядом своего бывшего школьного ухажера-приставалу, отчеканила металлическим голосом:
– Ник-когда!
Колька дернулся, будто от удара, и сжал губы, под скулами у него вспухли два крупных желвака, в глазах полыхнуло что-то сатанинское, лихое. Людочке неожиданно сделалось жаль его, и она сказала:
– Вот когда станешь крутым не по ефремовским меркам, а по московским, тогда и разговор с тобою будет. – Снова смерила его взглядом с головы до ног и отвернулась.
В ту же секунду Колька Панков исчез с ее глаз. А вскоре исчез и из города.
Появился Ясновельможный Пан в Ефремове через восемь месяцев. За рулем новенького "мерседеса" с экономичным дизельным движком, что сразу же было оценено местными знатоками автомобильной техники; одетый с иголочки, одежда его была украшена фирменными этикетками от "папы Версаче" – эти лейблы были пришпилены даже к заднице; с подарками. Матери он привез модное кожаное пальто до пят, которым хорошо в осеннюю пору подметать ефремовские тротуары – ни одного палого листа не останется, Людочке – роскошное платье, сшитое из черных блесток, и серьги с бриллиантами. Людочка зарделась: не ожидала таких подарков. Шутка ли – серьги с бриллиантами и платье от самого Лорана! Правда, кто такой Ив Сен-Лоран, она не знала, но имя звучало красиво, и она понимала – это шик! Это то самое, что надо! Она улыбнулась Кольке Панкову первый раз в жизни ободряюще, едва ли не призывно, а когда увидела его "мерседес", улыбнулась еще шире: Колька Панков начал ей нравиться.
Вскоре Колька снова исчез. В следующий приезд, через три месяца, он преподнес Людочке пальто из тонкой, нежной, схожей с шелком высшего качества замши и внушительный перстень – также, как и серьги, с бриллиантами.
С этого момента о Людочке Нехлюдовой заговорили как о невесте московского бандита Кольки Панкова – очень крутого, настоящего мафиози, хотя кто такие мафиози, в Ефремове ни один человек не знал. Как ни странно, Людочке такие разговоры нравились. Она ходила по Ефремову с гордо поднятой головой, подобострастные шепотки, как и вообще шепотки, воспринимала как должное и в конце концов пришла к выводу, что была не права, отвергнув когда-то Колькины ухаживания. Но жизнь, как говорится, на то и жизнь, чтобы вносить поправки, она все расставляет по своим местам.
В третий раз Колька приехал в Ефремов со свадебным платьем. Длинное, белое, с воздушным шлейфом, расшитое жемчугом, оно Людочке так понравилось, что у нее едва не зашлось сердце. Ей показалось, что она счастлива. Как никогда. На этот раз она уже ждала приезда своего Кольки – "своего". Она уже звала его так.
...Нарядил ее Ясновельможный Пан в платье с белой фатой, на палец невесте натянул тяжелый золотой перстень с бриллиантом, на другой обручальное кольцо, в уши воткнул сережки и увез счастливо хохочущую Людочку в первопрестольную. Все девчонки города Ефремова завидовали ей. Вполне возможно, кто-то из них из зависти пустил вдогонку заклятье, и оно догнало проворный "мерседес", прилепилось к бамперу, оттуда перепрыгнуло на Людочку.