444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Русская рулетка » Текст книги (страница 12)
Русская рулетка
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:30

Текст книги "Русская рулетка"


Автор книги: Валерий Поволяев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Он осторожно, гася в себе дыхание, пошёл по улице. В туман. Не выпуская из глаз слабенькие тающие следы грузовика.

Как оказалось, ничего особенного, никаких чекистов. Перетрухнул Тамаев. Двое человек развозили на грузовике муку – рабочие пайки. По трети мешка на семью. На мешках были написаны номера квартир.

Плюнув себе под ноги, Сорока повернул назад. Туман сгущался, с залива наползали новые пласты, с Невы тоже сильно тянуло, было сыро и холодно, морская сырость особая – проникает в тело, вползает через кожу, через поры, студит кости.

– Ну что? – сипло спросил Тамаев из притени проёма.

– Ничего серьёзного. Велики глаза у страха, боцман.

– Я не спр-рашиваю про глаза, я спрашиваю – что?

– Машина муку развозит. По квартирам.

Боцман выплыл из проёма и махнул рукой: давайте следом! Только без стука, без грюка – чтобы ни один старый насморочник, страдающий бессонницей, не услышал. И не увидел. Матросы цепочкой двинулись за Тамаевым – пепельно-белёсые тени в плотной белёсости тумана. Первым в цепочке двигался Красков. Вообще-то Красков принадлежал к породе тех маленьких собачек, которые «до самой старости щенки», он и в семьдесят лет будет иметь поджарую мальчишескую фигуру, гладкое лицо без морщин, волосы без седины, сердце без сбоев… Если, конечно, доживёт до семидесяти. Мир прекрасен и яростен, слишком уж много уносит он людей, и все они – Красков, Тамаев, Сорока, Сердюк – капли одного моря. Разные по весу, по вкусу и вони, но капли. Суть у них одна: быть пролитыми на землю. Из земли вышли – в землю уйдут.

За Красковым шёл Сердюк – человек, который весь на виду, потом Сорока, за ним Дейниченко и замыкающим – Шерстобитов, такой же говорун, как и Красков. Каждое слово надо кулаком выколачивать: один удар по затылку – изо рта вместе с сорвавшимся с места зубом вылетает слово. Великий говорун, в общем.

Больше людей на завод решили не брать – хватит… должно хватить этого. Иначе толкотня будет такая, что недолго и на хвост соседу наступить.

Через полчаса находились у цели. Завод, обнесённый старым забором, был тих. Темно вокруг, чёрные стёкла помещений недобро мерцали в тумане. Только где-то у проходной на столбе висела-помигивала под железным колпаков одинокая электрическая лампа.

За заводским забором лежала длинная дуговая низинка, которая никогда не высыхала, в ней кричал одинокий коростель, звал себе подругу.

– Счас мы из малого освещения устроим большое, – Тамаев одёрнул повлажневший, собравшийся на спине горбом бушлат, – копаться не будем, надо всё быстренько, чтоб товар не протух. Красков и Сорока – за мной! – Тамаев уполз в белые шевелящиеся валы тумана, группа за ним. В живой ватной плоти осталась чёрная сусличья нора с неровными краями.

Сорока с Красковым поползли к лампе – одинокой нездоровой луне, не имеющей ровного света, лампа горела еле-еле, с перебоями, иногда вообще не горела, да и лучше было бы, если б она не горела совсем – ну что значит жалкая слабая лампа в мутной белой ночи?

И топчется, наверное, под ней какой-нибудь старый, насквозь прокуренной бормотун, которому сидеть бы дома да щели в стекле считать, а он нанялся па завод, потому что тут рабочий паёк, иногда дают муку, можно выжить. А что он, неведомый старый хрыч, без завода? Нуль без палочки, живой труп, который станет трупом неживым, как только желудок его сожмётся от голода до размеров птичьего.

– Там, над лампой, старик, Красков. Беспомощный хлипкий дед, которому свернуть голову всё равно что цыпленку. Тебе не жалко его, Красков?

– Жалко.

– Давай не будем убивать деда?

– А как?

– Найдём способ. Шарф какой-нибудь или платок в рот засунем, руки свяжем.

– Задохнётся.

– Без кляпа нельзя – орать будет.

– Боцман узнает – сожрёт нас с тобой. Со всей начинкой.

– Бог не выдаст – свинья не съест, Красков. Боцман усат – что верно, то верно, но и мы с тобою тоже усаты. Тс-с-с, кажись, дед идёт.

Из-за угла здания выпросталась нелепая фигура какого-то ряженого в треухе и тулупе – в июньскую-то пору! Хотя и промозгло, и туман в кости всасывается, но всё-таки на улице июнь. Июнь – не декабрь.

– Я говорил – старик, – прошептал Сорока, – всё верно.

– С ружьём!

За спиной старика коротким дулом вверх целился кавалерийский карабин.

– С кривым ружьём, – прошептал Сорока, – без патронов.

– Откуда знаешь?

– Старики не умеют стрелять из современных кавалерийских карабинов. – Конечно же, Сорока был неправ: старики эти и француза с англичанином колотили, и турка, и японца – жизнь у седоусых была насыщенной.

Охранник вгляделся в белёсый клубящийся мрак, ничего не заметив, но что-то всё-таки насторожило его, на манер былинных богатырей он приложил руку ко лбу, снова всмотрелся в туманную густоту и неожиданно – этот поступок старого охранника был совершенно неожиданным, – поспешным скрипучим ломким шагом двинулся к лежащим в траве боевикам.

– Куда же ты идёшь, дед? Что делаешь? – огорчённо прошептал Сорока, изготовился к броску.

Охранник шёл на них, и был он действительно стар. Всё в его организме было расшатано, разлажено, не смазано, никакой ремонт уже не поможет, дорога такому изработавшемуся коню одна… Но конь ещё дышал, двигался, требовал еды и питья. Не может быть, чтобы он заметил матросов, скорее всего этот поход был плановым – у деда имелась какая-то своя схема передвижения по заводской территории. Иначе он давным-давно бы сбросил с плеча облегчённый кавалерийский карабин, да и вряд ли подошёл к матросам так близко – постарался бы держаться на расстоянии.

Когда дедок был близко, Сорока прыгнул. Прямо с земли, как кошка. Беззвучно подмял дедка и завалил его в траву. Дедок ни захрипеть, ни заскрипеть не успел, как оказался спелёнутым. Во рту у дедка торчало полотенце, которое матросы выдернули у него из тулупа.

Глаза дедка закатились под лоб, обнажив чистые молодые белки, борода испуганно задёргалась – дедок боялся за свою жизнь, хотел попросить у дюжих налётчиков, чтоб не перерезали ему глотку, но слова не могли родиться, полотенце надломило язык, прижало его изнутри к щеке. Карабин с выдернутым затвором валялся рядом. Боевой дедок, сыпавший перцу англичанам ещё в севастопольской кампании вместе с адмиралом Нахимовым, потерял свою боеспособность.

Поняв это, дедок заплакал, грудь у него запала, в животе раздалось бульканье – ослаб дедок, скис, смертный свой час почувствовал.

– Тихо, старый, не боись, убивать тебя не будем, – прошептал Сорока, – мы русские люди. Ты ведь тоже русский человек? – уловив слабые кивки, продолжил: – Вот и хорошо! Где это видано, чтоб русский русского ни за что ни про что… А? – Нет, неправ был Сергей Сорока и сам понимал эту неправоту. Интересно, для кого он эти слова произносил, для дедка или для самого себя? – Только, старый, предупреждаю, не шевелись и не шипи. Лежи, как мёртвый. Понял?

Дедок снова слабо покивал.

– Ну и молоток! – похвалил его Сорока, проверил ещё раз, хорошо ли спелёнут дедок, хлопнул по впалому животу на прощанье – не журись, мол, и моряки поползли в клубящуюся белёсую муть.

По-прежнему было тихо.

– Чего напоминает тебе эта тишина? – с трудом переведя дыхание спросил Сорока.

– Смерть, – неожиданно ответил Красков, и Сорока резко развернулся, чтобы поглядеть, а не произошло ли что с Красковым?

– Чего-чего? – спросил он.

– Эта тишина напоминает мне могилу, – медленно, сглатывая слова вместе с воздухом, проговорил Красков.

– Не дури, Красков, – предупредил Сорока, снова заработал локтями, уползая в клубящуюся белёсость. Нет бы встать ему, пойти в рост, но он этого не делал, словно бы чего-то чувствовал и вслушивался в звуки, фильтровал их. – Воздух только впустую сотрясаешь.

– Ты к моему Мишке как относишься? – спросил Красков.

– Хорошо.

– Правда? – Красков словно бы в чём-то сомневался.

– Тебе что, побожиться надо? Зачем?

– У меня просьба к тебе. Если меня убьют, отыщи Мишку и возьми к себе.

– Как взять? Он же там, в форту остался, у финнов. А граница?

– Через границу он легко проскочит.

– Не мели, Красков, дыши глубже и полной грудью, желательно. Убьют, убьют! Не мели чепухи! Замри! – Сорока приподнялся, прислушиваясь к движению воздуха в воздухе, к гнилому звуку тумана, скребущего прогнившим чревом по земле, к далёким шагам, невесть зачем раздавшимся на этой заброшенной земле. Сорока напрягся: кто может ходить по этому богом забытому заводику в такой час? Тени, духи? Собирая в мешки гайки, предназначенные для пушек? Тамаев! Шаги грузные, человек с треском давил ботинками землю, сипло дышал, в такт шагам покрякивал. Да, так может ходить только тяжёлый одышливый Тамаев. – Отомри! – приказал Сорока и поднялся на ноги, недовольно отряхнул ладонями брюки. – Что мы все ползаем, как червяки? Пехотная привычка.

Вязкую плоть тумана раздвинул слабенький розовый свет – румянец лёг на бледную ночь, выцветил её: Тамаев запалил цех – тихо, без суеты, под звук лишь собственных шагов. Сорока качнул головой – лихо сработал боцман!

В ту же секунду в плотном вареве тумана вдруг грохнул взрыв, взбил фонтан каменной крошки, земли, пыли, древесного сева, изрешетил ночь.

За первым взрывом грохнул второй, слаженно ударило несколько винтовок. Откуда тут винтовки, в этом паршивом курятнике? Сорока горько покривился, у него даже руки задрожали: час от часу не легче. Всё ясно – они напоролись на засаду, иначе действительно откуда тут быть винтовкам?

В стороне, с визгом раздирая сырую плоть воздуха, прошло несколько пуль. Снова два выстрела дуплетом, как из ружья, ещё два, потом снова два, затем дробь, схожая с очередью, – не сразу поймёшь, сколько винтовок бьёт. Били из проёмов окон.

Грохнула граната – вторая. Вынесла на улицу старый, рассохшийся сундук, размолотила его в полёте, щепки попадали на землю вместе с железной мелочью. «Гайки от пушек», – мелькнуло в голове, в ту же секунду стало не до гаек: со стороны ворот, где лежал спелёнутый дедок, тоже грохнула винтовка – их брали в кольцо.

– За мной! – севшим чужим голосом скомандовал Сорока, помчался в туман, туда, где рванула вторая граната, – Тамаев с группой должен быть там! Сейчас главное – соединиться с боцманом. Легконогий, с сухой мальчишеской фигурой Красков беззвучно понёсся следом.

Через несколько мгновений Сорока неожиданно ощутил, что за ним никто не бежит – он один.

Сверху, с крыши, невидимый в проклятом ядовитом тумане ударил пулемёт, прошил клубы. Пули прошли так близко, что Сорока почувствовал, насколько горяч и беспощаден их лёт, крикнул, не опасаясь, что в пулемётном стуке его крик засекут:

– Красков!

Красков не отозвался, а вот пулемётчик был востроухим, вскрик засёк и снова вслепую прошёлся очередью по туману – хорошо, что он ничего не видел, иначе бы в несколько секунд продырявил Сороку, как зайца, которому уготовано попасть на обеденный стол охотника; угадывая дальнейшие действия пулемётчика, Сорока нырнул на землю, распластался в сырой, пахнущей железом и мазутом траве. Пулевая строчка снова прошла рядом, выщипывая куски вязкой волокнистой почвы.

Туман из розового превратился в багровый – горел цех, подожжённый Тамаевым. Громыхали выстрелы. Откуда-то послышался крик: «Отходим!» Кричал не Тамаев, кто-то другой.

Нет, не мог Сорока отходить, пока не найдёт Краскова. Если тот ранен, то Сорока поможет ему уползти. Стремительно работая локтями, зарываясь в землю, хрипя и плюясь, Сорока пополз назад, стараясь найти свой след. А найти, когда с крыши лупит «максим», из окон бьют винтовки, пули летают, как только что народившиеся майские жуки, трудно, и не видно ничего – даже собственную руку, выброшенную в гребке вперёд, не видно. Всё растворено.

Ага, вот место, где он почувствовал, что бежит один, вот место, где Сорока поднялся – не просёк момент, обманули его розовые блики, водка, выпитая днём, тяжёлой мутью осела в желудке, дурманила голову, тьфу, вот извилистый след – тут они с Красковым ползли…

– Красков! – шёпотом, на этот раз шёпотом, позвал он. – А, Красков!

Красков не отзывался. Сорока поползла дальше, лихорадочно прикидывая, куда же мог с испугу закатиться Красков?

Что-то не верилось, чтобы этот заводик только гайки выпускает, раз его там охраняют. Может, кто-нибудь передал сведения чекистам насчёт готовящегося налёта?

Вряд ли. Что-то тёплое, липкое, будто тесто, возникло в нём, подползло к глотке, вызвало гадливое чувство. Он остановился, приткнулся к земле лицом – всем лицом: глазами, ртом, ноздрями, подбородком, собственным желудком и, кусая зубами волокнистый дёрн, пробовал выкашлять из себя застойный комок.

Бесполезно. Только пулемётчика завёл – чёрт ушастый хватал все звуки подряд, не преминул на задавленный кашель послать строчку пуль. Сорока с открытым ртом проворно отполз в сторону и завалился в яму. Раньше этой ямы не было: значит, он отклонился в сторону.

Выдернул из кармана револьвер и, не целясь, послал три пули на крышу, в пулемётчика, также ориентируясь только на звук.

Пулемёт неожиданно замолк – от изумления, что ли? Сорока, понимал, что это совпадение, просто пулемётчик меняет ленту, воспользовался моментом, вытолкнул себя из ямы, отполз в сторону. По дороге выковырнул из барабана застрявшую стреляную гильзу – заело. Видать, патрон старый был, при выстреле раздуло металл. В освободившиеся чёрные глазки загнал новые патроны. Это было важно – когда будет стрелять вновь, чтобы в стрельбе не проклюнулась дырка.

Через минуту Сорока наткнулся на что-то чёрное – похоже, был разлит мазут. В пылу, поскольку полз, выпачкал в мазуте руки, чертыхнулся в сердцах; когда поднёс руку к глазам, понял, что это не мазут – кровь. Нехорошее открытие: уж не пришиб ли кто связанного дедка-охранника? Через несколько секунд сделал второе открытие – это была кровь Краскова.

Приподнялся, позвал сипло, почти не шевеля языком, – звал одной глоткой:

– Краско-о-ов!

Красков не отозвался. Сорока, хватая ртом землю, траву, какую-то производственную грязь, пополз в сторону, к забору. Эта часть забора, он знал, была прочной, её лишь недавно срубили, дырок и лазов в ней не было, значит, придётся возвращаться назад, где в тумане жарко полыхает цех, и лучше, конечно, возвращаться сейчас, потому что через пять минут может быть поздно, но Красков не давал ему уйти. Он не мог бросить Краскова. Снова позвал его, не боясь, что услышит пулемётчик. Шустрый парень тот, наверное, ленту уже перезарядил, сейчас снова начнёт кромсать пулями туман.

Через три минуты он нашёл Краскова. Тот лежал ничком, маленький, будто пацанёнок-подпасок. Сорока сам был когда-то подпаском, и это сравнение болью отозвалось в его сердце, – рука Краскова была неловко подвёрнута в сторону, ноги, будто связанные, лежали вместе и были подвёрнуты в другую сторону. Небольшое горестно-озабоченное лицо Краскова было измазано кровью, глаза закрыты.

– Красков, а Красков! – боясь приподняться – пулемётчик снова начал бить с крыши, – Сорока потряс напарника. У того лишь голова по-птичьи заломилась назад, затряслась мелко, мёртво, отзываясь на встряхивания Сороки. Красков был мёртв.

Но всегда некая малая надежда живёт в человеке: а вдруг кровь чужая, а вдруг того не намертво уложило, а лишь зацепило, опрокинуло в одурь, пройдёт несколько минут, бедолага раскроет глаза, расскажет, что с ним приключилось – всегда эта надежда теплится, всегда мешает верить в случившееся.

Сорока видел, что Красков мёртв, голова его безвольно мотается по земле, и тем не менее вновь затряс убитого.

– Красков, ты ранен, а? Скажи, куда?

Молчал Красков. Тогда Сорока, стерев тыльной стороной ладони грязь и красковскую кровь со рта, выдохнул горестно, сочувствуя и одновременно почему-то завидуя мёртвому:

– Эх, Красков, Красков, на кого же ты нас оставил?

Струя пуль со ржавым звуком впилась в землю рядом с убитым, вывернула несколько сырых лохмотьев, залепила лицо Краскова – будто могильные комья земли оросила на него, команду подала – пора зарывать. Сорока подлез под Краскова, просунул руку ему под спину. Тело этого полупарнишки-полумужика было не в пример комплекции тяжёлым, неувертливым: слишком быстро начал Красков остывать, превратился в оковалух, Сорока закряхтел, сжал зубы от натуги и поволок Краскова к забору.

Стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась – грохот будто обрезало, он грузно опустился в туман, разбрызгав его неопрятную плоть – и в ту же минуту в заводском дворе появились люди. Сорока прижался к земле, перестал дышать.

Люди протопали мимо, ничего не заметив в тумане – бежали они неспешно, враскачку. Сорока понял: это не чекисты, чекисты прислали бы на операцию молодых, проворных – это были рабочие. Сами образовали отряд, вооружились, расписали ночи пофамильно – теперь стерегут родные стены.

Днём работают, а ночью стерегут – вот почему боевики не заметили их, считая, что после смены работяг метлою выметают с завода, остаются лишь пара дедков-охранников.

– За что боролись, на то и напоролись, – не удержавшись, просипел Сорока. Понял, что Краскова ему не вытащить с завода, сунул руку под бушлат, достал его «мандат» – половинку грубой бумаги с казённым штампом, где была проставлена чужая, не красковская, фамилия, и нарисован род занятий, совершенно ему неведомый.

Когда им выдавали эти документы, то предупредили – в случае неприятностей во что бы то ни стало уничтожить их: съесть, либо проглотить, не разжёвывая, сжечь, утопить, зарыть в землю – не должны эти фальшивые бумажки попасть в руки чекистов.

– Прости меня, Красков, – чуть слышно пробормотал Сорока, – тыщу раз прости! А Мишку твоего я прикрою, не дам, чтоб сгинул. Главное, чтоб он из Финляндии сюда пришёл. А там – забота моя. Прости, что тебя бросаю без опознавательных знаков, иначе сам сгину. Прости, брат, и прощай!

Он отполз всего метров пятьдесят от Краскова, всё полз и полз, не решаясь подняться, зажимая зубами рвущееся дыхание, втискивался в землю и замирал, если неожиданно затылком, лопатками своими, корнями волос ощущал опасность – в общем, Сорока отполз всего ничего, когда на Краскова наткнулись рабочие.

– Сюда, сюда, товарищи! – прокричал кто-то старческим нетвёрдым баском. – Ещё один валяется!

«Ещё один, – горько засёк Сорока, ухватил зубами крюк травы, не веря, – ещё один… Кто именно?» Мимо него протопало несколько человек, туман всколыхнулся, сдвинулся к земле, и Сорока, пропустив людей, уже не таясь, поднялся на ноги, в несколько прыжков одолел пространство, отделяющее его от забора, и махом перевалился через деревянную заплотку.

Никто не заметил, как он ушёл.

Пробежав метров двести, Сорока увидал дерево, подпрыгнул, зацепился руками за ветки, подтянулся, упёрся ботинками в обломок сука, и через полминуты уже сидел в листве. Надо было перевести дух, осмотреться, подождать группу Тамаева. Не могли же они бросить его с Красковым и уйти без сигнала, без предупреждения. А если ушли, то и Тамаев, и все, кто был с ним, – подонки. Не люди, а нелюди.

Он никого не дождался, через полчаса спрыгнул с дерева и в одиночку, прислушиваясь ко всем звукам, к шумам, отмечая движение тумана по улицам, отправился на квартиру.

Около одного из маленьких, с тонкими берегами каналов остановился замыть грязь. Стёр её с лица, замыл брюки, глянул в замутнённую чёрную воду, по привычке ища своё отображение, не нашёл, и его взяло зло – на самого себя, на время, в котором он жил, на Петроград, на этот безликий, зачумленный канал, до которого ни у старых, ни у новых властей не дошли руки. Все эти канавы надо бы почистить, забрать в камень – лепота бы была, но в следующий миг Сороку от пережитого начало выворачивать наизнанку. В горле что-то хрустнуло, сломалось, ключицы и плечи онемели, в голове возникла глухота – черепушку словно бы гнилью набили.

Он не стал сдерживать себя, и его вырвало в канал. Промыв рот чёрной тухлой водой, Сорока подумал, что не только, наверное, неудачный налёт стукнул его по затылку, не только красковская смерть – он покрутил головой, вытряхивая боль, звон, немощь, снова промыл рот водой, – стукнула водка, выпитая днём.

Уж не была ли в неё подсыпана отрава?

Сорока явился на квартиру в предрассветных сумерках, чёрный, с диковато светлыми, будто бы горящими глазами, не в себе. Тамаев, кутаясь в бушлат, сидел в прихожей, нахохлившийся, тоже чёрный, с обвядшим морщинистым лицом. Усы его хмуро смотрели вниз.

– Явился – не запылился, – пробурчал он, не глядя на Сороку, сплюнул в сторону. На полу сидел мрачный Сердюк, на Сороку он также не глядел.

«Ты чего же это, г-гад, плюёшься?» – хотел было выкрикнуть Сорока боцману, выдернуть пушку из-за пояса и ткнуть стволом в тугое пузо и, если Тамаев начнёт яриться, наступать на него, нажать на спусковую собачку: одним дерьмом будет меньше, – но не выкрикнул, сдержал злость последним дыханием, промолчал.

– Где Красков? – не поднимая головы, спросил Тамаев.

– Убит, – Сорока почувствовал, как у него дрогнули и обмякли губы, лицо перекосилось, хоть и ходят люди рядом со смертью, а привыкнуть к ней никак не могут, и не привыкнут никогда.

– Та-а-ак, – медленно проговорил Тамаев, в глотке у него что-то странно булькнуло, похоже и боцмана проняло, он испытывал то же самое, что и Сорока, когда пробовал отмыться у вонючей отводной канавы, в желудке у Тамаева также сидел тугой комок – спёкшаяся в оконную замазку боль. – Плохо дело. Вот-те и заводишко, который печёт блины. Двух человек нет, один ранен.

– Кто ещё убит? – спросил Сорока. Как из револьвера выпалил, воздух вокруг него просел, пожижел.

– Моряк Дейниченко, – с неожиданным пафосом ответил боцман, скосил лицо набок, в груди, в хрящах позвонков, а может, в горловых хрящах что-то ржаво скрипнуло, – царствие ему небесное!

– Сердюк жив?

– Жив.

– А ранен кто?

– Моряк Шерстобитов. Но… – боцман поднял заскорузлый толстый палец, не отмытый от грязи, ткнул им вверх, – моряк Шерстобитов находился в строю.

Ни крови, ни ошмотьев земли, ни спёкшегося тряпья в прихожей не было – значит, Дейниченко бросили на заводе, а Шерстобитова перевязали на дороге.

Сорока вспомнил ломкий старческий вскрик: «Ещё один!»

– Документ красковский взять удалось? – боцман качнулся на табуретке и чуть не повалился на пол – хлипкая кухонная табуретка расползлась под его телом. – Нет?

– Взял.

– Слава Богу, – боцман облегчённо вздохнул, – а то Дейниченко не взяли, так с ним и остался. Теперь будут потрошить тех, кто дал нам эти бумажки.

– Надо бы предупредить, – Сорока сел на пол, привалился спиной к стене и расслабленно вытянул ноги. Всё у него гудело, всё тряслось – каждая мышца, каждая жилка. Поймал себя на том, что голос его спокоен. И верно – какое, собственно, ему дело до тех, кто выдал фальшивые документы? Они кровь теряют, а что теряют те? Только нервы да поцарапанные мятые портфели.

Закрыл глаза и ухнул в провальное тёмное ущелье. Уносясь из этой просторной прихожей, краем уха, как последней трезвой ниточкой своей, одним волоском зацепил рявканье Тамаева:

– Эти две смерти мы отметим так, что товарищи себя на сковородке почувствуют. Запечём, как блох! – боцман грохнул себя кулаком по колену, и табуретка под ним расползлась окончательно.


Утром, глядя через окно на мокрую мощёнку улицы, боцман прокатал в горле и раздавил зубами несколько фраз:

– Готовьтесь, ребяты. Сегодня вечером мстить будем. Погода подходящая.

Он обмяк, пообтрепался, пообтёрся, боцман Тамаев, в Питере от этого Тамаева, потрясающего то кулаками, то боцманской дудкой – и тем и другим он мог съездить по зубам, – осталась лишь кожа, нос, усы да глаза. Да густой, как у льва, с ржавым налётом голос.

– Куда пойдём? Что будем делать? – озабоченно спросил Сердюк.

– А ты что, на свиданье к соседке-молочнице намылился?

– К булочнице.

– Пойдём на вольную охоту, – сказал Тамаев. – Наткнёмся на утку – хлопнем. Увидим гусёнка – хлопнем.

– Не получится, как с этим заводиком? Гайки вроде бы выпускает, безобидное производство, а вон какую засаду нам гаечники устроили. В прошлый раз задание было, Герман приходил, всё обрисовал…

– Но як он обрисовал, этот чёртов Герман, як? – Что-то в боцмане соскочило с крючка, вместе «как» он начал говорить «як» – перевернула прошедшая ночь нутро в человеке. – Да я бы теперь этого Германа – в-во! – Боцман сложил два кулака вместе, один кулак повернул влево, другой вправо. – Лучше бы он не давал задания, сами бы сработали!

Глаза боцмана были темны и мутны, что в них творилось – не разглядеть.

– Вечером, – махнул он рукой, рассекая воздух (пустой жест, подумал Сорока, всегда мы размахиваем кулаками после драки, воздух сотрясаем, а нет бы до драки). – Вечером, – повторил боцман. – Всё будет вечером.

– Все будем отыгрываться?

– Нет, – уловив что-то в голосе Сороки, боцман покачал головой, – ты не будешь, ты своё дело сделал. Отдыхай! – щека его странно дёрнулась. – Сердюку тоже нельзя, в ночь Сердюк уйдёт туда, – ткнул пальцем в окно. – Пойдут… Я пойду и… Шерстобитов пойдёт.

Огромный, пожалуй, даже больше боцмана, Шерстобитов сузил маленькие недоумённо-спокойные глаза.

– Почему я? Я ранен, валюсь с ног. Может, Голошапка? Он ещё не нюхал пороховой вони.

– Рана твоя пустяковая. И я тоже устал, тоже еле на ногах держусь, но рано нам с тобою, Шерстобитов, слюни по щекам размазывать, понял?

К сумеркам на Петроград снова навалился туман – знакомая вещь, – липкий, острекающе-холодный, покрыл мощёнку плесенью. Из квартиры ушли двое – Тамаев и Шерстобитов. Сорока проводил их в окно долгим взглядом, подождал, когда две фигуры скроются в белёсой вате, протёр защипавшие глаза: уж очень едким был туман.

Надоело всё! Собачья жизнь надоела. Поджоги, стрельба надоели. Хорошо, что вчера дедка-охранника пощадили – гулял бы славный оруженосец сейчас в райских кущах вместе с Красковым, яблочки с веток срывал и в рот бы кидал, да не дали – одно, всего одно светлое пятно осталось в длинном вчерашнем дне.

Была бы возможность – удрал бы он отсюда ко всем чертям. Вот только куда? Некуда – ни роду у Сороки, ни племени, ни дома, ничего этого никогда не было. Он даже не знает, Сорока – это настоящая его фамилия или всего-навсего кличка, ставшая фамилией?

Единственное место, куда он может удрать – детство. Как бы человеку ни было худо в детстве, он всё равно вспоминает ту пору с нежностью и теплом, и бывает так: всё гибнет, даже самое святое, имеющее наивысшую ценность, а детство остаётся, и человек возвращается в него, когда хочет. По доброй воле, не по принуждению.

Он пытался вспомнить своё детство и не смог – его детство не имело предметов, даже контуров и деталей у него не было, имело только цвет; жгуче-багровый, пылающий – цвет большого огня, на который нельзя смотреть без содрогания. Даже духа не осталось – только цвет.

Неожиданная улыбка осветила его лицо, даже тёмные, набрякшие печной копотью подглазья, и те высветлились. Он понял, что в этом мире есть ещё один печальный утомлённый человек, испускющий такие же волны – Маша. Она у барина Таганцева, похоже, в десяти ролях выступает – и как кухарка, и швейцар, и экономка, и истопник, и кладовщик, и придворный кондитер. И ему захотелось немедленно увидеть «придворного кондитера».

Он поглядел на часы – поздно. Сегодня уже поздно. Таганцев, небось, уже пришёл домой, скинул свои надраенные до лакового блеска штиблеты, натянул на ноги тапочки и сейчас сидит за столом и пьёт чай. Лоснящиеся губы вытянул дудочкой – чай горячий, пьёт он его из блюдца, аккуратно держа посуду в руке, пьёт вкусно, со смаком, с причмокиваниями, деликатно отклячив пухлый ухоженный мизинец. Рядом на столе лежит колотый сахар. Таганцев откусывает сахар по малой малости, долго держит во рту, пропитываясь сладостью, потом подносит к губам блюдце. Сорока покрутил головой завистливо. Ему захотелось чаю, сахару, захотелось увидеть Машу.

Тамаев и Шерстобитов вернулись в два часа ночи. Тамаев бросил на стол тощий брезентовый портфель, вызвавший у Сороки жалость: ну будто бы этот портфель отняли у ребёнка, либо у старушки, которая хранила в нём сонник и карты.

– Удалось сравнять счёт? – спросил он у Шерстобитова.

Тот отвернулся в сторону.

– Не совсем. Одного спустили в канал. Второго не удалось.

– Чего, петроградская публика слишком осторожной стала?

– Слишком пуглива, – Шерстобитов вздохнул: не привык он делать то, что ему пришлось делать.

Сорока выругался про себя – то, что можно делать одним, нельзя другим. Тамаеву ножиком орудовать, что дураку Шерстобитову ложкой в кубрике, когда туда приносят котёл с кашей: не пара они, вес неравный. Приподнял брезентовый портфелишко – тот был лёгок, расстегнул замки. Из портфеля выпало несколько бумажек. Поднял один листок, прочитал несколько предложений и ахнул – это был приказ. Ухлопали боевики, судя по всему, курьера одной из новоиспечённых петроградских организаций, их тут видимо-невидимо напекли в последнее время: по спичкам, по тряпью, сучьям, щепкам, железу, коровьим копытам, по веникам, по мусору – видать, был этот курьер дедком либо пухлогубым ротозеем мальчишкой, раз ему свернули шею. Как когда-то Сорока в детстве.

Чего-то и квартира Раисы Ромейко, в которой они жили, показалась не такой большой, как вчера, – пространство сузилось, в стенах надломилось, лопнули какие-то прокладки, проложенные для крепости, стены дрогнули и сдвинулись, Шерстобитов съёжился, из богатыря превратился в гнома.

– Страшно было?

– Нет, – Шерстобитов мотнул головой.

– Кричал дедок перед смертью-то?

– Да какой там дедок? Если бы дедок… Мокрогубый пацан, от мамани только что. Не кричал – он не верил, что его убьют.

– А вы убили!

Плечи у Шерстобитова перекосились, – много всякого имелось в этом мощном теле, в этой примятой в висках голове, всего бог наложил поровну, и хорошего, и плохого, и видать, есть шанс у Шерстобитова, раз он мается, отворачивает в сторону голову и страдает.

– Не я убил, – Шерстобитов не пытался даже избавиться от сырости, которая натекла ему в нос, в рот, в виски, в глаза, в кулаки, – это он убил, он…

Раньше из Шерстобитова слова нельзя было выдавить, он не видел окружающих, не видел самого себя, был зашорен и шёл только в направлении, отведённом ему закрылками шор, – в основном прямо, помаргивал добрыми глазками, ворочал тяжести, сопел в две ноздри и, когда давали покурить – курил, когда давали поесть – ел, когда разрешали поспать – спал. Первобытное состояние. Чтобы вывести из него Шерстобитова, нужен был удар.

Удар последовал.

– Стиснул глотку руками, у того голова надломилась, как у курёнка, портфельчик выпал, и мы мальчугана – в канал. Два буля только и пустил, – произнёс Шерстобитов и замолчал.

Сорока оглянулся – сзади стоял боцман, неприязненно двигал нижней челюстью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю