Текст книги "Алина, или Частная хроника 1836 года (СИ)"
Автор книги: Валерий Бондаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Масленица 1836 года закончилась большим балом у Бутурлиных. Бал сей имел своим следствием то, что барон д'Антес окончательно понял: он любит Натали, и любит ее слишком сильно, чтобы скрывать это от света. Уже не тщеславие избалованного красавца, а юношеский порыв овладел им с силой, которую в чувствах своих д'Антес и не подозревал до того. Мэри Барятинская с ее миллионом вылетела из его головы. Правда, мысль о ней снова возникнет в удалой и расчетливой сей голове месяца четыре спустя, когда Натали, ожидая очередного ребенка и нося траур по свекрови, на время исчезнет из его поля зрения. Любовь и расчет будут бороться в молодом человеке, и тогда победит, между прочим, любовь. Императрица Александра Федоровна назовет это все «новомодными страстями в духе романов господина де Бальзака» и, возможно, точнее всех определит дух времени, так ярко отразившийся в характерах участников злосчастной интриги.
Увы, Алина также не знала, что интрига ее жизни раскручивает свою пружину, и наблюдают за ней весьма любопыствующие глаза. Глаза эти были белесые, выпуклые, всегда привычно надменные и от этого как бы слепые, но одновременно и пронзительные. В народе такие глаза непочтительно называют обычно «бельма». Правда, владелец их в молодости считался чуть не первым красавцем Европы, но к 1836 году ему пошел уже пятый десяток. Теперь он носил корсет и накладку на лысину, – досадный след многочисленных побед у прекрасного пола. На бале у Бутурлиных он дважды спросил об Алине, и это запомнили все, бывшие в зале.
Но вернемся к дневнику Алины Головиной.
«15 февраля, вечер у Нессельроде. Едучи на этот скучнейший раут, я и представить себе не могла, что встречу там, возможно, самую интересную женщину в Петербурге. Итак, посреди вечера в салон вошла дама, и все стихло. Тишина повисла на миг лишь, но этого было б довольно, чтобы смутить вошедшую. Та, однако, безмятежно приблизилась к хозяйке, сияя полными плечами и тугими иссиня-черными локонами. Я видала, как смешалась мадам Нессельроде, эта толстая и всегда такая нахальная дура. Черные глаза вошедшей казались веселы и как-то особенно, странно блестящи. Платье ее было царственно роскошно: из золотой парчи и тяжелых старинных пепельно-серых кружев. Толстая, почти грубая золотая цепь с большим католическим крестом из брильянтов придавало ей вид гостьи из эпохи лат и турниров. Впрочем, и сей пышный наряд тускнел рядом с свежестью, силой и даже дерзостью, которыми был отмечен весь ее облик.
Это была знаменитая графиня Самойлова. Недавно она разъехалась с мужем из-за взаимных измен. Графиня пренебрегает мнением света, дерзит даже и государю. Но все ее принимают ради ее несметного состояния и красоты.
Графиня села в кресло напротив нас, и толпа мужчин тотчас нас разделила. Но я успела ее рассмотреть. Лицо у нее совсем детское, круглое, а носик вздернутый, – но зато эти черные, то лихорадочно блестящие, то матовые глаза!.. А кроме того, шея, плечи, стан, – все, как у статуи. Ее манеры смелы, даже слишком вольны для светской дамы. Она откидывается в кресле, кладет ногу на ногу, покусывает кончик веера, надувает пухлые свои губки и в любую минуту может отвернуться от собеседника.
Несколько раз, поймав мой пристальный взгляд, она морщилась, потом приподняла бровь, потом, кажется, обо мне спросила.
И все же вечер катился скучный, однообразный. Гости стали уж разъезжаться. Приготовились ехать и мы, и подошли попрощаться к мадам Нессельроде. И тут я услыхала звонкий и тоже какой-то детский голос Самойловой.
– Одна цыганка, – сказала графиня хозяйке. – Научила меня гадать по руке. Хотите, я вам погадаю?
– Нессельроде надулась и вопросила графиню громко, точно приговор объявила:
– Как! Вы знакомы с цыганками?
Самойлова улыбнулась светло, точно милому вопросу ребенка:
– Что ж и цыгане? Они плутуют не больше нашего…
Нессельроде покрылась багровыми пятнами: она же первая взяточница у нас.
– Значит, вы не хотите, – заключила безмятежно Самойлова, будто не замечая уже немого гнева хозяйки. – Тогда… – Она оглядела уже поредевший круг гостей. – Может быть, вы хотите? – вдруг обратилась она ко мне.
Меня точно жаром всю обдало. Не помню, как я к ней подошла, протянула руку.
– Садитесь! – предложила Самойлова как-то очень детски лукаво и взглянула на меня снизу и искоса, как мне показалось, довольно странно.
Кресло тотчас возникло подле.
Как нежны, как летучи были эти касанья! Палец ее скользил по моей ладони, однако графиня довольно долго молчала. Я кожей чувствовала, что все захвачены будущим ее приговором, – даже все еще бордовая, точно свекла, мадам Нессельроде.
– Что ж, вас ждет интересная жизнь, – сказала, наконец, графиня, отпуская руку мою. Но взгляд ее был внимателен и зачем-то печален. – Странный роман и не меньше того странный брак, и все это очень, сдается мне, скоро…
Она задумалась, говорить ли.
– Я полагаю, жизнь ваша станет даже занятней, чем многие здесь могут сейчас предвидеть… И больше, пожалуй, я вам ничего пока не скажу. Не хочу, милая, сглазить…
Уже в карете тетушка сделала мне решительный выговор за вольное поведение».
Заметы на полях:
«В 30-е годы XIX столетия в обществе, под влиянием идей романтизма, возник новый тип великосветской женщины, свободной, дерзкой, блестящей. Таких дам называли «львицами». Они зачитывались романами Жорж Санд, курили, пренебрегали условностями и нередко имели очень бурную личную жизнь. В России первой по времени и значению «львицей» стала знаменитая графиня Самойлова, подруга художника Карла Брюллова, который воспел ее красоту во многих портретах и сделал центральным лицом картины «Последний день Помпеи». Графиня Самойлова трижды была замужем, находилась в оппозиции к Николаю I и провела полжизни за границей, где и скончалась уже в относительной бедности». (К. Д. Крюгер, «Замечательные русские женщины XIX столетия»)
Из дневника Алины Головиной:
«По возвращении от Нессельроде тетушка явилась ко мне в комнату (чего никогда прежде не было) и объявила, что у нее ко мне разговор очень серьезный. Я удивилась: выговор за Самойлову был уж получен.
Тетушка села в единственное мое кресло, указала мне рядом на стул и объявила, что всегда мечтала заменить мне мою несчастную мать, что, правда, я, благодаря княжне Прозоровской, довольно богата и сама могу выбирать свою судьбу, но она как женщина с неизмеримо большим опытом советует мне все же не торопиться.
– Я знаю: вы любите (или, вернее, вам кажется, что вы любите) Базиля Осоргина. Но, ангел мой, он не богат, он не чиновен. Отец его, конечно, человек хорошей фамилии, но матушка-то – турчаночка из обоза, он подхватил ее вместе с лихорадкою при штурме Ясс. Этакого ли родства желаю я вам?
– Итак, мадам, у вас для меня есть другой жених на примете? – спросила я насмешливо. Мне казалось беспомощным и нелепым ее вторжение в мою жизнь.
– О, пожалуйста: меньшой Барятинский, Шувалов, барон фон Хольц.
– Фон Хольц старее меня в два раза, тетушка!
– Уж поверьте, что Базиль не будет вам лучшим мужем!
(Здесь тетушка спохватилась, слишком личное послышалось мне в этих ее словах).
– И вообще, ангел мой, вам рано еще думать о замужестве. Помилуй бог: вы только начали выезжать. К чему так рано лишать себя удовольствий света?
Она замолчала, явно не договаривая чего-то.
Я с жалостью на нее смотрела, Передо мной сидела располневшая, рано увядшая женщина с широким лицом в мелких морщинках и с вечно какими-то испуганными неопределенного темного цвета маленькими глазами. Всю жизнь она только и делала, что выезжала и танцевала, – и что же? Счастлива ли она?
– Чего вы томитесь, тетушка? Вы ведь и впрямь хотите сказать мне кое-что важное?
Но тетушка начала все же издалека:
– Видит бог, я мечтаю видеть счастливой вас! И кажется, счастье уже недалеко, дитя мое. Мне было сказано под рукой, но человеком верным, что вас желали бы видеть фрейлиной. Мы с дядюшкой поздравляем вас. Однако… однако не промахнитесь!..
– В каком это смысле, милая тетушка?
– Вы очень понравились императрице.
– И я буду, как милая Мэри! – вскричала я. И Базиль… Уж верно, он придет в восторг, увидев меня в свите царицы…
– Однако для вашего же удобства будет лучше переехать вам во дворец.
– А Базиль?! – остановилась тут я. – Смогу ли я принимать его во дворце?
– Ах, да что ж такое, наконец, этот ваш Базиль? Принимайте его, где хотите!»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Представление Алины их величествам состоялось в середине апреля, а уже 3 мая она в пунцовом платье с длинными рукавами, с головною повязкой, унизанной жемчугом, и с вуалью, с блистающим вензелем императрицы – так называемым «шифром» – явилась на свой первый придворный бал.
Государь с интересом осведомился, довольна ли она своей комнатой во дворце. Алина ответила, что довольна.
(Комната была обширна, но очень низка, под самой крышей. Зеленые крашеные стены, зеленые простые занавески на двух полукруглых окошках казались такими казенными. Широкая карельской березы кровать, два кресла, крытых зеленым сафьяном, гардероб с зеркалом, туалетный столик. Предметы были все больше старые, сосланные из нижних, парадных комнат дворца Однако подбор их был довольно удачен по стилю и в тон. Зеленый, кстати, любимый цвет государя).
Увы, придворная и светская жизнь, издали такая разнообразная и веселая, вблизи оказалась утомительной чередой церемоний, на которых всегда нужно было оставаться свежей, остроумной, изящной.
Из дневника Алины Головиной:
«Как государь понимает, что мне несладко! Нет дня, чтобы он не перебросился со мной хотя двумя словами. И это всегда слова сочувствия и заботы почти отеческой. Вчера был вечер, когда собрались мы у императрицы, – один из тех интимных ее вечеров, где кроме царской фамилии присутствуют обычно пять-шесть человек истинно приближенных. Среди них непременно графиня Бобринская (лучшая подруга ее величества) – очень красивая и живая шатенка, которая на этот раз была в темно-зеленом бархатном платье и с такими изумрудами на шее, что дух захватило. Была и Мэри Барятинская, – она как-то уж слишком внимательно и часто на меня косилась. Еще были граф Бенкендорф и знаменитый поэт Жуковский. Сей последний читал свой перевод «Одиссеи», довольно сложный. Впрочем немолодой уж поэт так мил, такой он весь уютный и круглый, что иногда (каюсь!) он мне казался котом, без мурлыканья которого семейный вечер лишится своего сердца.
Когда мы уже расходились, я вызвалась проводить Мэри до кареты. Ее мать скромно шла за нами. А ведь еще месяца три назад я трепетала от одного взгляда этой женщины.
Мэри взяла меня под руку и сказала вдруг очень тихо:
– Итак, милая, прими мои поздравления!
– О чем ты?!
– Но государь смотрел на тебя так особенно!..
– Он в самом деле очень добр ко мне.
– Больше, чем добр… Нельзя же, в самом деле, быть такою слепой! Я тоже фрейлина, но еду сейчас домой… Ах, комнату во дворце предлагают не всем. Странно, а я-то думала…
Она запнулась.
– Что же думала ты?
– Что все у вас… уж свершилось…
Я чуть не споткнулась от этих слов. Отчего-то я подумала о бедном моем Б…, но спросила совсем другое:
– Скажи лучше, как твой д'Антес?
– Он – ездит, – ответствовала Мэри очень значительно, из чего заключила я, что он снова в нее влюблен. Вот мужчины!»
Вернувшись к себе, Алина вдруг испугалась. Как! Государь ее любит? Возможно ль такое? И как же тогда Базиль?.. С ним в последний раз она виделась у тетушки полторы недели назад. Уже полторы недели! И он был как-то особенно боязлив. Тетушка весь вечер глаз с него не спускала, – и дядюшка тоже. Ведь не одна только Мэри знает о чувстве царя. Может быть, Базиль боится такого соперника? «А занятно…» – подумалось тут Алине. Но что «занятно», она не додумала.
Алина живо представила статную фигуру царя с мощной выпуклой грудью, с гордой широкой шеей и профилем пронзительно-волевым. Базиль рядом с ним казался воробышком несмышленым.
Алина почувствовала себя заинтригованной новым ходом вещей. Примерно с этого времени Базиль стал обозначаться в ее дневнике одною лишь буквой. Впрочем, кто бы мог прочитать этот ее дневник?
Бессознательное кокетство стало отныне спутницей обхождения ее с государем. Она смущалась там, где для смущения, казалось, не было оснований, и лукавила, когда это вроде было и неуместно. Все слова ее и сами движенья (но от искренней растерянности вначале) невольно получили волнующую многозначительность.
И государь (казалось Алине) принял эту игру. Его властный – «бронзовый», как говорили придворные, – голос сменялся для нее (и даже просто при ней) голосом любезным, в котором красиво переливались лукавые и ласкающие оттенки. Зато его взгляд вдруг делался как-то смущающе прям. Вальсируя, государь прижимал ее не более нежно, чем требовал того этикет, однако ж легкое подрагиванье его пальцев и трепет ее спины ярко чувствовали оба сквозь лайку перчатки и скользкий шелк платья.
Одна мысль (и даже не совсем мысль, а скорее, полумысль-получувство, которого Алина боялась, стыдилась и от которого отвязаться она не могла) не давала покоя ей. Эта мысль, это чувство были о тех – как говорят – упоительных и таинственных отношениях, что случаются между женщиной и мужчиной. Как фрейлина Алина не могла не знать, что государь нередко остается с царицей наедине, что у них семеро детей, что он заботится о ней постоянно и привязан к супруге своей всею душой. Однако, – он любит и ее, Алину? Но так поступают многие мужчины. Тот же д'Антес всем прожужжал уши о своей любви к мадам Пушкиной, а сватается к Мэри и, сказывают, имеет еще какой-то очень серьезный роман. Вот только с кем? Угадать эту даму Алине не удавалось
Впрочем, совсем осудить «сих несносных мужчин» она не могла, ведь себе-то Алина упрямо твердила, что любит, любит, любит одного Базиля…
29 июня был довольно обычный день во дворце. С утра парад, затем в два часа дня государь совещался с Бенкендорфом и Нессельроде. Вечером собрались в красной гостиной у императрицы. Было холодно: дрова в огромном камине из темного малахита трещали, и сквозь хрустальный экран пламя рассыпало по залу множество острых подвижных бликов. Увы, теплее от этого не становилось.
Графиня Бобринская была на этот раз в аметистах, от которых опять у многих дух захватило. Царица очень любезно поговорила с Алиной, посетовала на дождливое и холодное нынче лето и спросила, не сыро ли у Алины в ее «мансарде». Старуха Голицына присоветовала всем кушать побольше клюквы от простуды и для хорошего настроения. На этот интимный вечер впервые был допущен д'Антес и очень скромно пока держался.
Наблюдая его, Алина с удивлением обнаружила, что вовсе не занята им, как прежде. Отчего-то теперь ей были странны прежние ее терзания на его счет.
– «Как же я повзрослела!» – подумала вдруг Алина.
Ее попросили сыграть несколько новых пьес, присланных из Парижа. То были мазурки и вальсы входившего в моду молодого композитора Фредерика Шопена, поляка из беглых. (Впрочем, царю лишь сказали, что отец композитора француз учитель).
Пьесы оказались грациозные, легкие, немного грустные. Императрица была без ума от них.
– Знаете ли вы, что месье Шопен – друг этой несносной Санд? – спросила Алину графиня Бобринская.
– Ах, мать моя, не вспоминай ты к ночи эту чертовку! – возмутилась Голицына. – Сказывали мне, она в штанах ходит, ровно казак. И трубку курит. Вовсе стыда решились безбожники эти…
– Французы доиграются со своею свободой! – нахмурился государь.
– Все лучшее уже покидает Париж, этот вертеп разврата, – поддержала его Бобринская. – К примеру, вот вы, барон!
Д'Антес поцеловал ей руку с подчеркнутой нежностью.
– И все же у вас сыро, моя дорогая! – сказал император, отводя Алину в амбразуру окна. Бархатная портьера почти скрыла их. За высоким окном синел глубокий, дождливый вечер с узкой розовой полосой между туч.
– Отчего вы правды не говорите? – спросил царь, улыбнувшись загадочно.
– О нет, ваше величество! Уверяю вас, вы ошибаетесь…
– Берегитесь же, маленькая плутовка: вам меня не провести! Я сам приду нынче же уличить вас…
И посмотрел на Алину вдруг так пристально, что она и в самом деле смешалась.
Конечно, она лгала: в комнате было довольно сыро. Но забота царя не тронула ее. Больше того, Алина испугалась чего-то. Чего? Алина себе не сказала.
Разговор этот состоялся в самом конце вечера, так что ее смущения, кажется, никто не успел заметить.
Она поднялась к себе, но раздеваться не стала, отослала горничную и села в кресло, накинув шаль, – слишком пунцовую, ей вдруг показалось.
Конечно, Алина была уже вовсе не так наивна. Она понимала, что разговор состоится самый решительный. Она вынуждена будет объявить государю, что любит другого. Другого?.. Любит?.. Отчего-то Алина впервые с открытой неприязнью подумала о Мэри Барятинской: вот у кого не может случиться этих странных, темно и тяжело волнующих положений…
Алине показалось так одиноко, точно воздух вокруг стал реже, а все предметы разом отступили от нее.
– «Я сирота», – подумала Алина уныло и очень трезво. Она закрыла глаза. Вокруг было прохладно, тихо. Кто-то встал перед нею, высокий, белый, совсем без лица.
– Ты призрак! – сказала Алина.
Призрак засмеялся и взял ее за руку, теплый.
Алина открыла глаза. Перед ней стоял государь. Губы и водянистые (чуть царапнуло это вдруг) глаза его улыбались…
Утром Алина нашла на туалетном столике красную коробочку в виде бутона тюльпана. В коробочке, на розовом муаровом шелке, синел, как осколок вчерашнего вечера за окном, крупный, весь в искрах, сапфир.
Из дневника Алины Головиной:
«30 июня, понедельник. Итак, это произошло! Что «это»? Ах, я не знаю… И счастье ли это? Когда я проснулась сегодня, то подумала вдруг, что у меня теперь другое, мне не знакомое тело.
Начинается настоящая – но счастливая ль? – моя жизнь…»
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ежегодно 1 июля самой оживленной дорогой в Российской империи становилось шоссе, соединявшее Питер и Петергоф. Не стало исключением и 1 июля 1836 года. С раннего утра, несмотря на моросивший дождик и низкие тучи, плотно вставшие над шоссе до самого горизонта, десятки экипажей устремились из северной Пальмиры к северному Версалю.
Были здесь и двухколесные изящные кабриолеты столичных денди, и тяжелые семейные тарантасы степных помещиков, явившихся в столицу с чады и домочадцы. Легко неслись длинные ландо роскошных «львиц» полусвета. (Сами «львицы» по причине дождя не красовались под кружевными зонтиками, блистая, как обычно, глазами на рослых гвардейских кавалеристов, но прятались под кожаным верхом своих экипажей, уныло вдыхая сырой и довольно знобкий воздух).
Ближе к десяти часам утра все чаще стали мелькать кареты с гербами на дверцах, с ливрейными лакеями на запятках. Выглянувшее наконец-то солнышко проникало в золотисто-стеганые глубины карет, и тогда там вспыхивал алмазами фрейлинский «шифр» или загоралась алым иль голубым орденская лента.
То собирался Двор.
В половине одиннадцатого царица явилась в Куропаточной гостиной, где ее поздравили супруг и дети. Затем в торжественном полонезе императорская фамилия проследовала в Картинную галерею, где среди статс-дам и фрейлин в каком-то сонном оцепенении стояла и наша Алина в пунцовом фрейлинском платье, с розовою, унизанной жемчугами повязкой в волосах и с вуалью легчайшего газа, так смиренно прикрывавшей ее головку.
Склоняясь перед своей повелительницей, Алина густо вдруг покраснела. На миг, на единый лишь, но мучительный миг, ей показалось, что все смотрят на нее, что все знают о сегодняшней – такой странной, неизъяснимой и наверно все-таки грешной – ночи. Алине почудилось, что она летит в ледяную бездну.
Но царица улыбнулась ей ровно так же, как перед тем Мэри и целой веренице фрейлин в пунцовом и камер-фрейлин в темно-зеленом, и фрейлин великих княжон (своих дочерей) в синем…
Церемония продолжалась томительно долго. Дамы Двора приседали перед их величествами. Шелестели златотканые трены, императрица, в своем серебристом платье похожая на фонтаны за окном, стояла почти неподвижно, произнося одну и ту же французскую фразу благодарности. Всегда узкое и бледное лицо ее казалось осунувшимся и заметно носатым.
«Она же немолода!» – подумала Алина как-то глубоко и почти с насмешкой. Тотчас она устыдилась этой мысли. И тут кто-то мягко сжал ее руку поверх кисти. Алина вздрогнула. Румяная и свежая, точно роза, графиня Бобринская (теперь уже в сказочных жемчугах) улыбнулась ей очень ласково и как-то по-особенному беспечно. Графиня тотчас отвела взгляд свой. Алина его проследила. Взгляд Бобринской, как и следовало ожидать, уперся в царя. Белесые глаза его равнодушно прошлись по Алине.
Сердце ее точно оборвалось. Она почувствовала себя обманутой, брошенной, обесчещенной. Прошедшая ночь представилась нелепым, стыдным и страшным действом.
Царская чета проследовала в тронный зал к следующим гостям. Алина машинально двигалась в императорской свите, теперь бледнее самой царицы.
Сразу после поздравлений она убежала подальше в аллеи. Увы, всюду шатались праздные толпы! Алине казалось: все смотрят на нее теперь с презрением и злорадством. И не ее придворный наряд привлекал их внимание: черный широкий плащ-домино, положенный в Петергофе на маскарадах (а именно маскарадом считался сей праздник) скрывал ее пунцовое платье. Но лицо!.. Но глаза!.. Как же они ее выдавали!..
Не видеть его, не думать о нем, отомстить ему! Но как?.. Лишь теперь Алина осознала пропасть, что отделяла их, простых смертных, от небожителей, полубогов, которым она служила. С ней обошлись так, как обходится молодой барин с сенной девушкой в доме своей жены. Императрица не считала достойным себя ревновать к ней супруга!
– Все ложь! – твердила Алина, и слезы мешались с дождевою моросью на ее лице. – И Мэри, и эта Бобринская развратная!.. А Базиль?..
Она с нежностью – и впервые за несколько дней – вспомнила о Базиле. Вот кто ее бы не предал! Вот кто был бы ей благодарен! Да что там «благодарен», – он бы любил ее!
– «Но боже мой, это ведь все мечты, мечты! Он же почти дитя…» – подумалось ей невольно. Впрочем, она отогнала эту мысль – вернее, догадку, тотчас напомнившую ей, что она уже не дитя, что она грешница!
– Итак, я не посмею ему открыться, – сказала Алина себе вдруг очень холодно и спокойно. Эти слова точно оборвали в ней натянутую струну. Она как-то спокойно и безнадежно, устало посмотрела вокруг. Среди темной мокрой листвы без всяких проблесков мелькало серое море. Итак, Алина зашла в самый дальний уголок Нижнего парка, где отлив обнажил дюны. Гряды грязного песка и мутные лужи подступали к самым деревьям.
– «Вот жизнь!» – подумала Алина и хотела уж повернуться в аллею, как вдруг ее обняли за плечи властно и прижали к сырому черному плащу.
– Государь! – вскричала Алина.
– Тише, тише, глупенькая моя…
Из записки д'Антеса к барону де Геккерну (июль 1836 г.):
«…Так что, мой дорогой отец, ты сам понимаешь и представить не можешь, как я скорблю, что служба разлучает меня с тобой; вот уже месяц я маюсь на этих несносных маневрах под Красным Селом и ночую в избе, и так вдали от тебя и от твоих благодеяний, мой дорогой и самый преданный друг! А также вдали от той, которая… Мы только переписываемся через ее горничную Лизу, несносную рассеянную вертушку, и узнай ее муж, этот ревнивый урод… (Я разумею, конечно, не Лизу, а божественную мою…). Кстати, сюда замешалась еще одна дама, вернее, девица – хотя, впрочем, это понятие для нее уже относительное… Удивляюсь, право, за что вы все так меня любите, – и ты, и эта особа. (Хотя, конечно, разницу между вами я понимаю, и только ты, мой друг, будешь в моей жизни всегда и всем!)
Присланный тобой зеленый халат как нельзя кстати, я в нем вылитый турок, особенно когда я курю трубочку, – твой же подарок! Мне придется доказать тебе мою благодарность. Я готовлюсь. Так берегись!
Коко Трубецкой поведал мне, будто бы наш министр переменился с своим Дондуковым и теперь у него какие-то делишки с графом Протасовым. Впрочем, этот последний не лучше предыдущего, – такой же толстый дурак. В любом случае, кланяйся от меня всем троим.
Здесь много говорят о фаворе этой Головиной. И что государь в ней нашел? Хотя понимаю: моя новая пассия вовсе не красива: желта, как испанка, суха, – но пылкость какая! Может быть, ты уже догадался, о ком я?
Но не ревнуй: у нас с тобой особые отношения!
На этом, дорогой отец, дозволь откланяться.
Обнимаю тебя,
твой Жорж».
– Надоел, надоел мне свинский ваш Петербург; вон отсюда!
Слова эти, произнесенные хрипло и с жаром, заставили Алину недоуменно вздрогнуть. Она глянула из беседки и увидала сквозь пляску ночной виноградной листвы круглый профиль поэта Жуковского. Но голос был не его, – слишком крепкий, яростный. Жуковский и этот кто-то мимо прошли, и Алина тотчас забыла о них. Она ждала здесь его! Издали со стороны павильона слышались мерные звуки музыки. Там, среди тысяч свечей и десятков танцующих пар был он, ее любимый и повелитель. Или он уже крался окольной тропинкой, по ее следам, сюда, – чтобы обнять всегда так внезапно и крепко?..
Вот уже три недели не прекращались эти волшебные, странные встречи, когда за минуту до этого величественный и недоступный, он вдруг условленным меж ними знаком, движением пальцев правой руки, давал ей понять: пора! И через минуту она исчезала, то поднимаясь к себе, то скрываясь в дальней, обговоренной накануне беседке. Она ждала; он являлся, счастливый и страстный, похожий на юнкера чем-то, – на мальчишку юнкера, сбежавшего на свиданье.
А как строго и как забавно пытался он это скрыть от нее! И она поддавалась этой игре. И лукавила с ним только в этом. Он казался ей всемогущим не своею царскою властью, но мощью взрослого, уверенного в себе мужчины, который наслаждается в ней тем, что сначала так смущало ее, – этой ее наивностью и этим истинным чувством преданности и жертвенности с ее стороны, которых он не может не чувствовать. Он же ведь так умен!..
Вот он скользнул незамеченный (а ведь такой рослый!) в виноградную резную листву, слушал мгновенье ее дыхание, обнял внезапно, и точно губами – поцелуем подхватил тихий ее вскрик испуга.
Они целовались торопливо и страстно.
– Сегодня… жди, – шепнул тихо, томно…
По какому-то суеверному чувству Алина не писала в дневник всего, что случилось с ней за этот сумасшедший дождливый июль. В дневнике за тот день она написала:
«6 августа, четверг. Днем парад по случаю отъезда государя. Парад удался плохо, многие офицеры на гауптвахте. Вечером восхитительный бал в здании Минеральных Вод на островах. Был весь Двор. Мэри как-то грустна. При разъезде я оказалась на крыльце неподалеку от мадам Пушкиной. Она в широком палевом платье с серебристо-серой косынкой на изумительной своей шее необычайно как хороша была. Прислонившись к колонне, она ждала экипажа, а вокруг нее увивалась гвардейская молодежь, все больше кавалергарды. Был, конечно, д'Антес, который взял у мадам Пушкиной букетик фиалок и стал немилосердно его щипать, гадая вслух, любит ли она военных. Ужасная пошлость, но его прекрасная дама смеялась от души. Оказалось, что она военных вовсе не любит. Д'Антес надулся, точно ребенок. Кажется, даже слеза блеснула у него в правом глазу.
Мадам Пушкина посмотрела на него вдруг без тени улыбки.
Несколько поодаль, у другой колонны, стоял и муж ее, мрачнее тучи, и глядел прямо перед собой.
– Карету Пушкина! – прокричал швейцар, наконец.
– Какого Пушкина? – переспросил густой кучерский голос со стороны карет.
– Сочинителя! – ответил швейцар.
Лицо поэта при этом слове передернулось.
Как жаль мне бедняжку Мэри! Впрочем, д'Антес так манкирует выгодной партией ради увлечения женщиной замужней и многодетной, что начинаешь невольно уважать его чувство.
Завтра государь уедет инспектировать военные поселения в Новгородской губернии, – и на целый месяц!..»
Из письма Жоржа д'Антеса барону Геккерну:
«Итак, мой дорогой и любимый родитель, можешь меня поздравить: и я теперь почти что отец. Она (не та, что люблю, но та, которая любит) объявила мне вчера вечером новость, которой я, понятное дело, совсем не обрадовался, а вовсе напротив, и теперь не знаю даже, как быть. Она ждет ребенка! И этот ребенок – мой…
Я не успел тебе вчера объявить об этом. Однако новость так меня жжет, что вот пишу тебе. Я снова на гауптвахте. Царь вернется через три недели, но в гвардии порядки и без него остаются такие злые… Правду сказать, я немного и виноват: закурил в строю. Но честное слово, я в таком состоянии нынче! Ты одно мое утешение, одно на тебя упование, – на твой холодный опытный ум и горячее ко мне сердце. Увы, я не радую тебя и, кажется, на этот раз я всерьез запутался.
Что делать?
Неизменно твой Жорж».
Заметы на полях:
«Как только Наталия Николаевна, оправившись после родов, вновь стала выезжать (это случилось в июле 1836 года), д'Антес продолжил свои ухаживанья. Характер его отношений с ее сестрой Екатериной пока ясен не до конца. Долго считалось, что связь с ней началась у д'Антеса где-то тогда же, в июле. Вряд ли Екатерина не понимала, что все чувства д'Антеса направлены на ее сестру, однако страстная по натуре, она безрассудно отдалась порыву своего чувства и со временем приобрела все доверие и даже снисходительную любовь д'Антеса. Будущий и для всех неожиданный брак ее с ним, однако, вряд ли можно назвать счастливым…» З. Д. Захаржевский, «Последний год Пушкина»).








