Текст книги "Алина: светская львица"
Автор книги: Валерий Бондаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Валерий Бондаренко
Алина
Глава первая
Молодая женщина с гладко убранными каштановыми волосами, несколько смуглая, но с лицом строгих и чистых линий, склонилась над страницей. Ее глаз, таких густо-карих, из-за этой позы не видно. На ней розовое платье с пышными буфами на плечах, почти до пола, но оно не скрывает маленьких ножек в серых туфельках с узором из розоватых кораллов. Она сидит на диване со сплошною спинкой красного дерева и горой шитых бисером блекло-нарядных подушек.
Молодую даму зовут Алина Осоргина, урожденная графиня Головина. За высоким окном сбоку от нее горит и искрится февральский морозный полдень. Она же читает свой дневник с необычайным вниманием. Губы ее вздрагивают порой, не успевая сложиться в усмешку привычную, горькую, – но нынче она нервничает, спешит.
19 сентября (1836 года), в пятницу, она решилась отдать руку Базилю Осоргину. Руку – не сердце! Отчего она поступила именно так? Разве не представлялись ей куда как более блестящие партии? Искателей руки ее не счесть. Но она выбрала ничтожнейшего из них почти со злорадством. Она не смеет – и больше того, не хочет ни от кого ждать милости…
Вчера на бале у Бутеро, первом в этом сезоне, была объявлена их помолвка. Государь подошел с поздравлениями, спросив, однако, напрямик, не спешит ли Алина с выбором. Ее ответ был: «Я давно люблю этого человека!» Кажется, император обиделся. Во всяком случае, был сильно задет и держался еще прямее обычного. Но Алина безо всякого интереса смотрела теперь на его такую знакомую фигуру.
Алина все-таки задержалась на последней строке, перечтя ее машинально, потом подняла глаза. Взгляд ее остановился на портрете дамы, что висел над камином. Портрет был велик, его золоченая рама касалась потолка. Издали полотно казалось совсем темным, – лишь треугольник плеч и овал лица светились из пурпурно-черной мглы. Тонкими, трепещущими мазочками художник изобразил кругловатое лицо, тугие черные локоны, падавшие на щеки, чуть вздернутый носик и черные же лукаво-ласковые глаза. Роскошь одежды и обстановки на портрете, скорее, угадывалась, но этот едва данный намек еще больше производил впечатление почти императорского великолепия. Дама была знаменитая графиня Самойлова, а портрет принадлежал кисти верного ее паладина Шарло Брюллова.
Алина с грустью и нежностью посмотрела на лицо любимой своей подруги и продолжила чтение…
26 сентября, в придворной церкви, их обвенчали. Государя не было, зато от их величеств прислали подарки: Алине – чудный гарнитур из сапфиров и брильянтов, а Осоргина причислили наконец к лику камер-юнкеров, отчего он был в восторге.
О свадьбе шушукались все во дворце, отсутствие государя считая за большую немилость.
К концу ужина супруг приуныл заметно. Когда новобрачные остались в спальне, Осоргин замешкался у двери. Вид у него был точь-в-точь лакея, который ждет, чтобы его отослали.
На секунду Алине стало жаль его.
– Вот что, – сказала она, все же выждав несколько очевидно томительных для него минут. – Надеюсь, вы понимаете, что чувств к вам с моей стороны уже нет и не может быть никаких? После всего, что я знаю о вас (он тут вздрогнул), женщине невозможно любить такого!
Страх и тоска отразились на его круглом, всегда румяном лице и в черных – когда-то любимых! – влажных глазах.
– А теперь вон ступайте! Мальчишка…
Не сказав ни слова и, кажется, даже не обидевшись, он вышел за дверь.
Алина происходила из рода Головиных, – рода, в российской истории известного. Среди ее предков были адмиралы и посланники, фрейлины и кавалерственные дамы, что, наверно, считалось почетней всего. Однако отец Алины не искал при дворе фортуны. Он предпочел удаче свободу, – как ее понимал, конечно. В московских гостиных граф Петр Иваныч блистал еще лет сорок тому назад. В полосатом фраке с огромным воротом, с жабо и пудреной головой, он был, пожалуй, вылитый Робеспьер, но таковым его делало лишь всевластье парижской моды, ибо духом своим граф Головин считался даже пуглив, хотя и ветрен.
Будущая супруга его была, признаться, немолода. Пленившись модным видом пожилого уже вертопраха, она оплатила как-то невозможные карточные его долги. Человек чести, граф Петр Иваныч на ней женился. Анна Сергевна скоро забыла мечтания при луне, пение соловьев в лесных кущах и повести Николая Карамзина и даже била, осердясь, своего супруга. Тот ее трепетал и изменял ей хоть часто, но тайно, в самых дальних их деревнях.
И все же дочь назвали они Алиной в память о романтических мечтаниях самовластительной матери, заставившей приходского священника наречь девочку так «не по-людски». Должно быть, досада на грустную жизнь в деревне овладела барыней в тот серый осенний день особенно зло, – впрочем, в последний раз. Ибо после рождения дочки Анна Сергевна решила, что с романтизмом покончено навсегда, и заперла шкап с книгами, кои читала так жадно когда-то.
Ключ к заветному шкапу был найден Алиной через тринадцать примерно лет. Девочке открылся огромный мир, так не похожий на жизнь, – и мир прекрасный. Мать к тому времени умерла, Алина росла, предоставленная себе. Она читала страстно, любила также мечтать. Любила и край свой родной, подмосковную милую землю, и эту природу с ее снегом по самые уши или голубым майским маревом, осененным горловыми взмахами жаворонка.
Мужики пугали Алину, однако слуги казались добры. Беззаботный отец уже по привычке оставался в деревне. Он рассеянно приучал девочку к французскому языку и двум очередным своим конопатым нимфам – Раисе и Анфисе. Жар любовных восторгов папа за закрытой дверью изумлял Алину, пугал ее и заставлял мучительно думать о смысле жизни. Наконец Анфиса стала мачехою Алины.
Барышня с содроганьем познала вскоре тяжесть крестьянской длани. В ужасе умолила она отца написать в Петербург к тетушке княжне Прозоровской, и та призвала Алину к себе.
Впрочем, важная старая дева лишь холодно оглядела Алину из кружев своих и мехов и поместила ее в Смольный институт. За три года пребывания в нем Алины тетка ни разу не навестила ее. Лишь к Рождеству, Пасхе, дню рождения и дню ангела получала Алина подарки: конфеты, цветную тесьму, полоску тоненьких кружев. Богатые и знатные подруги свысока взирали на скромную институтку, которая – вот срам! – делала на первых порах ошибки во временах французских глаголов. Однако юность все-таки добродушна. К тому же Алина была умна и умела давать сдачи обнаглевшим «аристократкам». К началу последнего класса все девушки поклялись взаимно в дружбе «до гроба» и все вели – конечно, тайком! – дневники.
Из дневника Алины Головиной. «8 сентября (1835 года). Сегодня в жизни моей был, наверно, самый странный, удивительный день, – день, изменивший все. Сразу после второго часа (у нас был немецкий язык, который я приготовила дурно, и добрейший Карл Богданыч огорченно поставил мне «неуд») меня вызвали к Начальнице Института. Обыкновенно вызовы эти не предвещают ничего хорошего. Однако я не слишком встревожилась, ибо вины за собой никакой не знала. Вместе со мной в кабинет вошла и наша новая классная дама, о которой я так много уже писала. Но ждать каких-либо объяснений или предупреждения от этой иглы из гранита, конечно, не приходилось. У Начальницы, кроме нея самой, сидел изысканный господин лет сорока пяти, с чертами лица несколько мелкими, но миловидными, очень бледный, но красногубый, с двумя звездами на фраке, довольно тонкий и еще более того гибкий.
Господин с неподдельною грустью взглянул на меня. Начальница дважды приложила к глазам платок и объявила мне скорбно о кончине тетушки. Признаюсь, эту весть я выслушала почти равнодушно, так что мне стало даже и неудобно перед собой. Перекрестившись, я вдруг смешалась, однако тотчас изысканный господин пришел мне на помощь. Обнаружив несколько мягкий, очень приятный по тембру голос, он сказал, что он мой двоюродный дядюшка, что он скорбит не менее моего и что самый долг родственного вспомоществования и любви требует не бросить меня в сих тягостных обстоятельствах. Он также добавил, что тетушка перед кончиной всецело пеклась о моем будущем, взяла с него слово заботиться обо мне, как о родной дочери, и назначила меня единственною своей наследницей.
С этой минуты жизнь моя, как в сказке, переменилась. Дядюшка Сергий Семенович изъял меня тотчас из Института, поселил у себя и поручил заботам тетушки моей, а своей жены, Екатерины Алексеевны, урожденной графини Разумовской. Сам же дядюшка – крупный вельможа, министр просвещения и президент Академии наук.
Итак, жизнь моя начинается, возможно, только теперь. Балы будут уже через месяц, однако тетушка желает вывезти меня впервой на праздник, который станет главным в сезоне, – к княгине Голицыной-старшей, в день ее 95-летия. Увы, сие случится лишь в январе… Тетушка очень добра: мне нашили целый шкап новых платьев, из коих больше прочих идут мне зеленое закрытое с бархатным лифом и палевое с серыми кружевами по вороту и подолу, для утренних визитов. Фасон моего первого бального платья мы, однако, еще выбираем».
…Как давно это было! Два года, – а точно целая жизнь промчалась.
Алина закрыла дневник. Часы на камине прозвенели двенадцать раз – двенадцать раз повернулась стеклянная зеленая сфера меж золоченых колонок.
Звон часов словно пробудил Алину: она вспомнила, что мужа нет дома уже третий час и что он сейчас там.
Базиль вернулся после отпеванья с дядюшкою. На дядюшку смотреть было нельзя, до того он казался страшен своей бледностью и как-то жалок, – вот именно жалок! Точно ростом уменьшился и еще более похудел.
Алина не стала встречать их, все увидала через окно. Но Базиль к ней тотчас явился и стал громко и многословно рассказывать о том, что церковь была полна народу, что вдова дома осталась, зато явились все послы, а французского простолюдины приняли даже за государя, – так величествен был в своей скорби барон де Барант. Но в толпе придворных шушукались равнодушно и больше говорили о Натали, об ее непростительном легкомыслии; жалели очень д’Антеса и боялись возможных волнений черни.
Алина смотрела на круглое, нежно-румяное лицо Базиля с восточными печально-выпуклыми глазами и красненькими губами, и ей опять, в который уж раз, удивительным стало, что когда-то – совсем недавно – она любила этого человека.
– Что дядюшка? – спросила Алина тихо.
– Ах, Сергий Семенович все принял так близко к сердцу, едва на ногах держался. Но, впрочем, это немудрено: покойный Пушкин был друг его молодости… И потом, он слишком понимает, какого человека лишилась наша Россия…
Алина вдруг рассмеялась:
– Оставьте меня!
Но тотчас он вышел – и Алина сама решила ехать на отпеванье. Она велела заложить маленькую карету.
В зале ей встретился дядюшка. При виде ее он, казалось, еще более побледнел; левая рука его задрожала. Глаза Алины и Уварова встретились на мгновенье – и он отвернулся.
Алина молча мимо прошла, не здороваясь.
К отпеванью она опоздала, хотя народ еще толпился у церкви, медленно расходясь.
«Я не увижу его! – подумала Алина с тоской. – Не увижу его лица… Чего я боялась, – нужно было ехать утром на отпеванье…»
Она вернулась домой, легла и точно в кромешную тьму провалилась. А проснулась к ночи уже – и снова ужасные мысли, тоска и это знание истины о случившемся заставило ее безмолвно мучаться и плакать тихо по временам.
Глава вторая
Начались первые, еще нечастые и избирательные выезды Алины в свет. Под присмотром тетушки бывала она то у ближайших родственников, то у некоторых знакомых. Появление ее в свете – нет, пока еще только робкое заглядывание в щелку двери бального зала – оказалось уже замечено. В обществе явилась богатая невеста, хотя внешность и не выдвигала ее в круг первейших красавиц.
Ах, Алина еще так мало знала людей и себя! И тревога – эта вечная спутница уходящего полудетства – прорывалась в каждой строке ее дневника. «Кто я? Какая я? То ли я делаю? Что меня ждет?» – вопросы эти не давали Алине покоя, и часто сердце ее сжималось от предчувствий, – она и не предполагала даже, насколько порою верных…
В это тревожное время Алина обрела подругу.
Ее звали Мари Барятинская. Близкие называли ее Мэри или княжною Мэри. Девицы даже и не понравились сразу друг другу. Но тетушке очень хотелось, чтобы они подружились: семейство Мэри так близко ко Двору! Алине же было это совсем неприятно: она слышала, все Барятинские крайне высокомерны. Чванство, кажется, в крови даже у их болонок.
20 октября Алина с тетушкой вошли в золотисто-желтую гостиную Барятинских. На двух огромных диванах под портретами царя и царицы сидело несколько молодых дам и мужчин. В кресле между диванами покоилась сама княгиня. Несмотря на взрослых детей, княгиня, урожденная фон Келлер, была очень еще моложава и красива немецкой кукольной красотой.
Перед княгинею, оседлав желтый пуф, восседал молодой человек в сероватом кавалергардском вицмундире. Молодой человек был русоволос и кудряв, с усиками чуть темнее волос, с нежнейшей румяной кожей, с упрямым затылком и крутым подбородком. По-французски он болтал с легким немецким акцентом. На Алину молодой человек взглянул мимоходом.
– Барон д’Антес, – представила его княгиня.
Они с тетушкой принялись обсуживать придворные новости, Алина же присоединилась к молодежи молчаливою наблюдательницей.
Напротив нее сидела девушка, к которой большей частью и обращался красавец барон. Болезненно-хрупкая, с негустыми черными волосами, гладко причесанными, с серыми остренькими глазами и острым же носом, она чем-то ужасно походила на спокойную недобрую птицу, и очень плавные и редкие движения ее похожих на белые крылья рук углубляли это впечатление.
На Головину сия птица также едва посмотрела.
Алина совсем уже было свыклась с ролью безмолвной наблюдательницы, как вдруг барон обратился к ней. Глаза его все время смеялись, но вовсе не дерзко, – просто остро.
– А ваше, мадмуазель, боевое крещенье состоится, конечно, у Всеволожских? Это ведь первый бал в сезоне.
– Нет, месье, в январе, у Голицыной-старшей.
– О-ля-ля! Дай Бог старушке дожить до этого счастья! Но позвольте – накануне поста? Чтобы затем целый месяц не танцевать? Впрочем, вы так серьезны, мадмуазель, точно рождены для молитвы, а не для танцев.
Отчего-то Алина ответила дерзостью:
– Если и мне судить по внешнему виду, то вы, месье, родились безбожником.
Барон, однако, расхохотался. Рассмеялись и остальные. Княгиня раза три повторила сии слова.
Как много переменил дерзкий ответ в Алининой судьбе! Она тотчас была принята в кружок. Теперь д’Антес поглядывал на нее не без любопытства, и Мэри очень внимательно следила за этими взглядами. Алина заключила, что барон ей вовсе не безразличен.
Внимание месье д’Антеса одушевило барышню, и, право, она была остроумна неожиданно для себя.
– Кто этот барон д’Антес? – спросила Алина тетушку уже в карете.
– О, месье д’Антес – воспитанник голландского посла барона де Геккерна. Говорят, истинный отец его – сам голландский король. Уж не знаю, как этому верить, но молодой барон – один из первых при дворе кавалеров сейчас. Ему благоволят государь, государыня, все вельможи. Ведь он и тебе понравился, верно?
– Не знаю, – честно ответила Алина. – Он славный.
– Ах! Не то, милая, слово! Впрочем, ты ребенок еще. А как тебе княжна Мэри?
– Она была холодна со мной.
– В самом деле? Я заметила, она с интересом на тебя смотрела. Кстати, ты была очень мила, – я и не ожидала…
Спустя два дня Алина поняла, что все время думает о молодом бароне. Все занимало ее в д’Антесе: его красота, дерзкая и нежная одновременно; тайна его, возможно, царственного происхождения; необычайная привязанность к нему посла Нидерландов, – человека, по слухам, холодного, злого. Но больше всего волновало ее отношение барона к Мэри. В том, что д’Антес любим, Алина не сомневалась. Но любит ли он княжну? Все существо Алины было сосредоточено на решении этой загадки.
Наконец, барон явился Алине во сне, – явился невнятною, бледною тенью. Но сердце ее угадало: он!
Огромный мир открылся ей, но она должна была скрывать свое чувство!
Через неделю они снова поехали к Барятинским. На сей раз барона там не было.
Тетушка разговорилась с княгиней. Мэри же было велено развлекать Алину.
Она достала с этажерки большой альбом в зеленом сафьяне с золотым обрезом. После первого бала девушки могли завести такой вот альбом, дабы гости писали и рисовали в него. У Мэри набралась уже большая коллекция. Старый поэт Жуковский очень тонко изобразил там средневековый замок. Князь Вяземский написал мадригал: «Наша Мэри – просто пэри» и подписал: «страждущий мусульман». А на отдельной странице булавкой в виде стрелы была приколота записка Байрона к какой-то даме.
Сперва княжна была настороженно холодна. Но Алина разговорила ее вопросами, которые льстили владелице этих сокровищ. Какой-то бесенок шептал юной Головиной: «Сломи ее, понравься ей!» Душа будто чувствовала близость чего-то…
Алине хватило ума посмеяться над шаржем, изображавшим месье д’Антеса с длиннейшим носом и усами, точно у крысы.
– Вот мужчина, которым я никогда бы не увлеклась! – заметила она.
– В самом деле? – Княжна, похоже, обиделась и отодвинула альбом.
– Конечно! Он слишком хорош для мужчины. Он любит себя, наверно, больше всего на свете.
– Вы мало знаете барона… Но он вам хотя бы нравится?
– Зачем? Я думаю, нужно увлечься лишь тем, в чувствах кого можешь быть уверена. Месье д’Антес слишком блестящ для меня.
– Вы скромнее, чем это нужно для счастья, – заметила Мэри, но голос ее стал теперь куда как теплее. – Мне кажется, каждый молодой человек способен забыть себя, – настойчиво продолжила она. – Забыть себя или хотя бы увлечься сильно, – а там… Там все решит случай, судьба; наконец, привычка.
– Вы не мечтательны, – заметила Алина.
– Вы также трезвы ужасно! – возразила княжна.
Барышни пристально посмотрели в глаза друг другу и рассмеялись.
Проболтали они затем часа полтора. Теперь, когда все предубеждения ее рассеялись, Мэри была добра, беззаботна. Алина поняла: ей приятно умно болтать, – ведь это так редко выпадает.
– Жаль, – сказала она на прощание, – что мы можем видеться, только когда старшие этого захотят. Но давайте договоримся: мы будем писать друг другу.
– Конечно, Мэри!
Тетушка вовсе не была близкой подругой княгини и являться к ним в дом часто не представлялось уместным. К счастью, недавно завелась в Петербурге городская почта и работала изрядно: отправленное утром письмо ввечеру непременно будет у адресата.
Из письма Мэри к Алине: «Итак, моя дорогая, вчера у Всеволожских случился бал. Я нарочно пишу «случился», потому что в их доме случайно все, от мебели до хозяев. Кажется, в комнаты ворвался вихрь и замер там навсегда, – до того там все безвкусно, нелепо и странно. Все блестит золотом, так что начинаешь всерьез опасаться: вдруг и к ужину золото подадут?
Ну, да Бог с этими Всеволожскими! Помнишь ли ты мое признанье, что было позавчера? Увы, я люблю барона, и это дает мне почти сладостное право ревновать его. Пусть глупцам кажется это смешным, но я ревную его ужасно!
Ты была права, моя дорогая: он слишком – ах, слишком! – в моде. Он танцевал с Козицкой, с Лопухиной и с этой Фифи Толстой. Правда, со мною он танцевал самое главное – мазурку, и мы очень мило болтали. Мило! Но так же мило он болтал, вальсируя, с этой несносной Фифи. Я знаю, у нее красивые ножки. Но где же, мой свет, у ней голова?!
Во время мазурки я, между прочим, сказала, что все мужчины вульгарны: они презирают женщин, любя в них лишь внешнюю красоту. Он возразил, заметив то же о женщинах.
– Но вот вам пример, он рядом, – заметила я. – Угадайте, о ком я. Муж – жуткий урод и немолод, жена молода, красива, хоть и глупа. И любит его, верна ему! Даже странно…
Барон рассмеялся:
– Я знаю, о ком вы говорите, княжна. Но кто вам сказал, что жена верна?
– В этом нет никаких сомнений, – если вы угадали, конечно…
Тут мазурка кончилась. Барон подвел меня к маман. Странно, почему он мне не ответил?.. А впрочем, у страха глаза велики: он знает толк в жизни, но он человек здравого смысла. Влюбиться в женщину там, где нет никакой надежды, кроме, быть может, минутной связи, и существует прямая опасность, – зачем? Неужели он просто тщеславен?»
Прочтя это, Алина задумалась. Барон тщеславен? К чему? Он ведь и так красив, мил, всегда, кажется, весел. Человек, мало заметный в обществе, нередко жаждет признанья. Но зачем стремиться к тому, что уже имеешь?..
С этих пор характер д’Антеса занял мысли Алины больше даже, чем его судьба и внешность. Впрочем, и внешность барона смущала ее. Смущала – не восхищала. Алина и представить себе боялась, что способна пробудить чувство столь блестящего молодого человека.
Она стала лукавить с собой. Алина твердила, что д’Антес – повеса, а он вел себя осмотрительно и прилично. Она замечала другим, что д’Антес неумен, – а он блистал метким своим остроумием. Она находила его недобрым, – а он шутил добродушно, хоть свысока. Он был свободен, естествен, прост, – он не хотел, не умел притворяться! Он… Коротко сказать, Алина страдала.
Она осторожно расспрашивала Мэри о тайном своем тиране. Ах, та вполне доверилась ей, – и это тоже глубоко задевало Алину. Итак, в ней даже не помышляли соперницу! Иногда в глазах Алины стала мелькать колкая, раздражительная ирония. Мэри удивлялась, настораживалась с минуту. Но так увлечена была своим чувством, что доверилась Алине вполне.
Из письма Мэри к Алине: «…И вот теперь решено: посол де Геккерн подаст прошение своему королю об усыновлении барона д’Антеса! В этом скрыт, конечно, курьез: родной папенька Жоржа жив и здоров. Однако Жорж уверен, что старики сговорятся. И тогда мало кому известный провинциальный дворянчик д’Антес станет членом одной из самых блестящих фамилий Нидерландского королевства. Воистину, достойное Жоржа имя!
Правда, я виду не показала, что рада, и весь вечер смеялась над несчастным, у которого два отца.
– Один меня лишь родил, другой – сделает человеком! – возразил Жорж не без пафоса.
Эти французы бывают уморительно красноречивы, ты не находишь?..
Впрочем, разве д’Антес не прав? Господин посол и впрямь делает для него слишком много! Это и умилительно. Барон де Геккерн сказал мне как-то, что прожил жизнь лишь затем, чтобы встретить Жоржа. Ах, как сияют его глаза, когда он смотрит на своего – без пяти минут – сына!..
Право, трогает это.
А кстати, ты знаешь, д’Антес угадал, о ком говорила я на бале у Всеволожских. Вчера, на рауте у Воронцовых-Дашковых (молодая графиня мила, но как-то порывиста слишком), – так вот, Жорж указал мне глазами на ту пару. У него было при этом такое нежное, такое счастливое, такое милое лицо! Неужели он так радовался, что проник в мои мысли?
Ну а ты, – ты сама догадалась, на кого указал мне Жорж?
Да, и чтобы не забыть самое главное: боа, кажется, выходят из моды, а зимой они будут просто смешны. Ты все бьешься над своим бальным платьем, – так помни же это!
Целую, Мэри».
Алина не могла оставаться в комнате. В темноте, натыкаясь на предметы, стала она спускаться в нижние комнаты. Там, в парадных покоях, было просторней, дышалось легче, и ей казалось, что одиночество не будет давить ее.
Дом спал. Вот она оказалась в зале. Узкие щели света от уличных фонарей, сжатые шторами, лежали на бледном паркете. Пылинки кружились в них. Снег падал за окнами слепою белою пеленой.
Алина не задержалась и здесь, прошла еще две гостиные, и вдруг услыхала она странный, хлопнувший звук… И еще… И снова… И опять…
Алина замерла и минуту стояла недвижно. Кто-то аплодировал среди ночи, – нервно, прерывисто, реденькими хлопками.
Она пошла на звук, пересекла прихожую и большую, пустынную приемную. Узкая полоса света перерезала Алине дорогу: дверь в кабинет была приоткрыта.
Алина подкралась и притаилась на самом пороге, скрытая толстой портьерой.
Кабинет освещен был настольною лампой, разметавшей свет по потолку и по столу, белому от бумаг. Пламя в камине трещало, – тени по комнате прыгали от живого огня; корешки книг точно искрились; картины мерцали лаком холстов, тяжким золотом рам; бюсты на шкапах, казалось, гримасничали, смеялись.
Человек в тяжелом халате кружил по ковру, подбегал то и дело к столу, наклонялся над ним близоруко и тотчас почти отскакивал, – и снова кружил, все кружил по ковру, похлопывая в ладоши на поворотах.
Лицо человека было бело, волоса разметались, глаза исступленно горели.
Алина не верила глазам своим: дядюшка Сергий Семенович бегал по кабинету, как сумасшедший!
Наконец дядюшка устал от стремительных своих эволюций, упал на диван и замер на нем в косой, неудобной позе, сжавши тонкой рукой подлокотник.
Алина постояла еще с минуту, потом бесшумно вернулась к себе и забылась тотчас тяжелым, без сновидений, сном.