Текст книги "Похождения нелегала"
Автор книги: Валерий Алексеев
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Лизавета сидела потупясь со скорбной улыбочкой, мне даже показалось, что она вибрирует от ненависти.
Надо же, злопамятная какая, подумал я, а вслух спросил:
– Что с вами? Недомогаете?
– Так, голова что-то болит, – не поднимая глаз, отвечала моя сотрудница. – А когда он придет, что с ним делать?
– Странный вопрос, – отвечал я, – Да убейте его, а потом позовите меня. Вместе и закопаем. Чай, не впервой.
– Будет исполнено, – бледным голосом отозвалась Лизавета. – Еще какие указания?
– Больше никаких.
Я заперся в черной комнате и, снова от души матюгнувшись ("Вот с каким человеческим материалом приходится работать!"), достал из папки первую страницу.
Глава вторая. Проклятый дар
1
Начать бы следовало с раннего детства, с восьмилетнего возраста, когда я обнаружил в себе проклятый дар.
Собственно, психологическая предрасположенность к возникновению и развитию у меня именно этой способности была налицо.
После бегства отца (матушка моя так и говорила: "Отец от нас сбежал") мы с мамой остались вдвоем в маленькой однокомнатной квартире, где всё, и кухня, и холодильник, и прихожая, было крохотное, тесное. Мать любила меня без памяти, баловала меня, ласкала, называя "мой лилипутик, мой манипусенький", вообще в своей речи она злоупотребляла уменьшительно-ласкательными суффиксами ("подушечка, ручоночка", даже "блинчичек со сметаночкой"), и я рос в атмосфере тотальной дисминуизации, питая убеждение, что быть маленьким – это самое великое счастье.
Я боялся крупных игрушек и вещей, лепил из пластилина маленьких людей и зверюшек и упоенно играл в эти игры чуть ли не до восьмого класса.
Любимой моей книгой был "Мышонок Пик", сердце мое замирало от счастья, когда мама читала мне, как мышонок обустраивал свою маленькую уютную норку.
"Гулливера в стране лилипутов" я прочел уже сам – взахлеб, смеясь от радости: меня тешило сознание, что я не так уж одинок на этом свете, коль скоро был такой писатель, который что-то об этом знал.
Но когда я дошел до страны великанов, меня охватила такая тоска, что я разрыдался, и мама эту книгу запрятала.
Другие мальчишки ждут не дождутся, когда станут большими, я же мечтал стать меньше, еще меньше, совсем крошечным, как мои пластилиновые фигурки.
2
И вот тайная мечта моя осуществилась столь неожиданно и столь прихотливо.
Меня не испугало это открытие: по наивности своей я полагал, что остальные тоже умеют так делать, только предпочитают об этом не рассказывать – как и о многих других интимных вещах.
Несколько раз я заговаривал об этом с матерью.
– Ма, а ты, когда маленькая, не боишься?
Или так:
– А вчера, когда я маленький был, меня чуть паук не сцапал. Честное слово.
Но мать, как мне казалось, прикидывалась, что не понимает меня, и со странной поспешностью, делая холстинное лицо, переводила разговор на другую тему.
Наконец я решил, что говорить об этом вообще неприлично, тем более что я производил свои первые эксперименты в ванной, во время купания, где многие, если не все, оставшись наедине с собой, ведут себя не вполне нормально: поют, разговаривают, проводят загадочные опыты.
Мой одноклассник, к примеру, забирался в ванну с коробкой спичек: пускал из-под воды пузыри дурного воздуха и пытался эти пузыри поджигать.
Правда, он всем об этом рассказывал и уверял, что пузыри взрываются с оглушительным грохотом.
Что было чистой воды враньем.
Я же просто гримасничал перед зеркалом: так было в первый раз, когда я, дурачась, напрягся (теперь, после тысяч опытов, я доподлинно знаю, каким именно образом) – и вдруг почувствовал, что стремительно уменьшаюсь.
Лишь позднее, уже в студенческие годы, осмыслив физическую природу явления, я осознал, какой смертельной опасности подвергался: мне повезло, что я остановил дисминуизацию до полного коллапса – то есть, до превращения моей массы в точку, где волевой импульс уже невозможен.
3
О, это было увлекательное занятие – дисминуизация в горячей ванной: я устраивал себе океанские купания и качался на зеленых волнах над бездонными хвойными глубинами, распевая комариные песни, которых никто не слышал.
Ванная была безопасным, почти лабораторным местом для подобных экспериментов.
Правда, однажды я не проследил, задвинута ли защелка, и в ванную вошла моя матушка. Была она подслеповата, решила, что я уже кончил намываться, и, не долго думая, сунула в воду свою громадную огненно-красную руку и вытащила затычку.
Почувствовав, что вода уходит, я ополоумел от страха, мне показалось, что меня тянет на дно, в осклизлую воронку канализационной трубы… хотя всё было не так трагично: я плавал, как соринка, на поверхности и медленно опускался вместе с уровнем воды, так что у меня еще была уйма времени.
Но я не выдержал – и возвратился так поспешно, что до полусмерти напугал свою бедную матушку.
Помните фильм о десяти негритятах? Из воды вдруг выскакивает здоровенный чернокожий, и в зале кое-кого хватает кондрашка.
У мамы чуть не случился разрыв сердца, и после она долго на меня сердилась: мне ведь пришлось говорить, что я просто хотел над ней подшутить и специально спрятался за занавеской.
Тогда-то я и сделал окончательный вывод, что у нее никакого дара нет и что делиться с нею этим опытом опасно: вообразит, чего доброго, что это у меня такая болезнь.
А про паука я не выдумал. Как-то раз во время купания, качаясь с закрытыми глазами на горячих волнах, я почувствовал, что сверху на меня кто-то пристально смотрит. Я открыл глаза и увидел, что с потолка на длинной скрипучей сверкающей проволоке спускается нечто широкое, разлапистое, черное размером с боевой вертолет.
Зверь целился прямехонько на меня. Мохнатые его лапы не шевелились, они были агрессивно напряжены для последнего броска.
Видимо, он долго наблюдал за мною исподтишка – и наконец решил, что такая добыча ему по зубам.
Я так понимаю, что он бы со мною справился – если бы я прозевал критический момент возвращения в себя.
Трудно даже вообразить, что подумала бы моя бедная мама, не найдя меня в запертой ванной.
4
Мысль о каком-то применении моего дара тогда просто не приходила мне в голову.
Играть в прятки? Грабить ларьки? Выступать в цирке? Все эти возможности я решительно отвергал по одной простой и деликатной причине: я долго считал, что не могу дисминуизироваться одетым.
Меня постоянно мучил кошмар непроизвольной дисминуизации: вот я сижу за партой в классе, нечаянно напрягаюсь – и на моем месте оказывается пустая школьная форма, а сам я голый и ничтожный барахтаюсь где-то внутри.
То-то будет потеха для всего класса.
А если такое случится на улице, среди сотен огромных мерно шагающих болванов?
И что характерно: чем больше я об этом думал, тем вероятнее становилась эта возможность. Часто мы инстинктивно желаем сделать именно то, чего панически боимся.
И, спеша поутру в школу, я боролся с этим гибельным инстинктом, в ритм шагов упрашивая себя вполголоса: "Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста, не надо этого делать..“.
Постоянная тревога и сознание своей исключительности превратили меня в нелюдимого и стеснительного человека.
И даже когда я научился делать то, что умею сейчас, понимание того, что я не такой, как все, очень мешало мне жить.
5
Помню, сколь неожиданным было для меня открытие феномена контактной дисминуизации.
К окончанию восьмого класса мама подарила мне часы – настоящие взрослые часы на металлическом браслете. Я очень гордился этой обновкой, берег ее – и огорчился, когда во время океанского купания обнаружил, что часы остались у меня на руке.
Огорчился – а затем, естественно, крепко задумался.
Это маленькое происшествие ознаменовало начало целой серии экспериментов с предметами одежды и с разнообразными мелкими вещами.
Разумеется, тот факт, что я могу дисминуизироваться хоть во фраке и в цилиндре, несколько меня раскрепостил. По крайней мере, теперь я мог без краски стыда размышлять о цирковой карьере.
Выступают же, в конце концов, лилипуты. Может быть, они тоже непроизвольно дисминуизировались еще в утробе матери – и застряли на всю жизнь в таком состоянии, не имея понятия, как вернуться в нормальные размеры.
Осмелев, я перенес эксперименты за пределы ванной комнаты – на свой ученический стол.
Устанавливал карманное зеркальце, уменьшался перед ним – и отрабатывал походку, жестикуляцию фокусника. Танцевал, выделывал пируэты.
Между делом наколдовал себе кучу мелких тетрадок, карандашиков, вообще разных фитюлек.
Фантазировал о собственном цирке, где будут выступать карликовые тигры, карманные зебры и слоны.
6
По моей настоятельной просьбе мама принесла с работы прелестного котеночка по имени Тишка: хозяйке было жалко его топить.
Тишка хорошо прижился в нашей квартире, мама его очень полюбила. Особенно она ценила Тишку за то, что свои кошачьи надобности он, потомственный городской кот, справлял, сидя на унитазе, только что воду за собой не сливал.
Мама всё умилялась и звала меня полюбоваться, как черный Тишка сидит, тряся хвостом, на краю белого стульчака.
С этого беззлобного веселого существа я и задумал начать создание своего собственного мини-зверинца.
Но меня ожидала полная неудача.
Как только я первый раз дисминуизировался в присутствии Тишки (просто для пробы, чтоб психологически подготовить его к дальнейшему), ласковый котенок словно осатанел: шерсть его вздыбилась, он зашипел, потом завыл неожиданно толстым дурным голосом, боком-боком отскочил к закрытой двери, стал прыгать на нее – и, озираясь на меня, подвывать. Уши его прижались, как у рыси, на них даже как будто выросли кисточки, глазищи стали косые и совершенно бешеные.
Честно говоря, я испугался и прекратил эксперимент.
После этого Тишка совершенно переменился: стал диким, царапучим, гадил где попало, при моем появлении начинал шипеть и прятался в дальние углы, где я не мог его достать.
А я и не пытался. Мне стало ясно, что моим грандиозным планам не суждено осуществиться: видимо, животные болезненно переживают нарушения масштабной иерархии.
Можно себе вообразить, как реагировал бы на мою дисминуизацию бенгальский тигр.
Так что о цирковой карьере пришлось позабыть: что это за цирк без своего зверинца?
В конце концов мама решила, что Тишка взбесился, надела рукавицы, отловила его и куда-то унесла.
На память о цирковых моих фокусах остался только крохотный, наперсткового размера будильник: мама обнаружила его и долго удивлялась. Я соврал ей, что нашел эту штучку на улице.
Вообще меня мучило то, что я ни с кем, решительно ни с кем не могу поделиться своим опытом.
Сверстники – народ безжалостный: доверься я им – они живо превратили бы меня в объект настольных игр.
Страшный сон преследовал меня до самого окончания школы: будто одноклассники гоняют меня остро отточенными карандашами по парте и в жутком смехе разевают красногубые рты.
Это был, как оказалось впоследствии, пророческий сон.
7
Я не хочу сказать, что у меня вовсе не было ни приятелей, ни подружек. Однако приятели смутно улавливали, что я от них что-то скрываю, что я не вполне такой, как они: одних это злило ("Много о себе понимает, а, спрашивается, на каком основании?"), другие сторонились меня, как больного ("Да ну его, мутный какой-то"), третьи старались допытаться, нащупать слабинку, подловить – и уж потом вдоволь поиздеваться.
Помню, один записной наш остряк язвительно сказал:
– Огибахин? Да у него всегда такой вид, как будто он портянки украл.
К этой теме он вернулся еще раз, и, чтобы отвадить его от подобных шалостей, я был вынужден прибегнуть к физическому воздействию: разбил ему нос, а он мне очки. Да, тогда я уже носил очки: зрение от дисминуизации портится.
Что же касается подружек, то я не без оснований предполагал, что они отнесутся к моему дару пренебрежительно.
Совсем другое дело, если б я мог увеличиваться в размерах, это по-мужски, по-суперменски, таким кавалером можно даже гордиться… но увеличиваться мне, увы, не дано.
Первая же одноклассница, которой я в минуту телесной близости всё из благодарности рассказал, отреагировала, мягко говоря, неадекватно. Почти как Тишка.
Это было в кино, мы с ней сидели на последнем ряду и ласкали друг друга в темноте, становясь всё смелее и смелее.
О соседстве других зрителей мы как-то не думали, я и сейчас не могу припомнить, был там кто-нибудь по соседству или нет.
Может, и были, но занимались тем же самым.
Вот тогда я и сказал ей шепотом:
– Хочешь, я уменьшусь и заберусь к тебе вот сюда?
Стефа слушала вполуха, поглощенная своими ощущениями, и я, осмелев, продолжал рассказывать ей о своем даре.
– Дурак! Пусти, дурак! – прошипела вдруг Стефа, вскочила и стала пробираться к выходу. Я не поспешил за нею только потому, что мне нужно было еще привести в порядок свой костюм.
Хорошо еще, что головкой Стефа была слабовата, не вполне поняла мои откровения и уж тем более не могла их связно пересказать.
У товарок от ее лепета создалось впечатление, что в сексуальных делах я какой-то особо изощренный садист, и многие девочки стали поглядывать на меня вопросительно-туманными взорами.
Мне оставалось лишь закрепить за собой эту даром доставшуюся репутацию, что я и сделал, напустив на себя сардонический вид и научившись сквозь зубы отпускать скабрезные реплики.
– Ну, Огибахин – он циник, – такая пошла про меня молва, благополучно перекочевавшая за мною из школы в вуз, из вуза в трудовой коллектив. – Холодный и безнравственный тип.
Я всеми силами поддерживал эту худую, но спасительную славу, что было нелегко хотя бы потому, что на самом-то деле я был не циником и не сардоником, а очень робким человеком.
8
Прошу простить за откровенность, но ужас непроизвольной дисминуизации подстерегал меня именно в минуты интимной близости, а это, согласитесь, смелости не прибавляет.
Напряжение, которое я испытывал в момент ухода в малый мир, имело глубинную биологическую природу того же уровня, что и инстинкт продолжения рода.
Вот почему, когда я видел женщину, которая мне нравилась, меня охватывало мучительное желание дисминуизироваться, спрятаться в складках ее одежд, и это привносило в мои отношения с прекрасным полом сковывающую сложность.
Мой детский кошмарный сон о тараканьих играх на парте постепенно был вытеснен другим, взрослым и оттого еще более жутким.
Если верить Максиму Горькому, нечто подобное мучило Льва Толстого.
Будто бы я, дисминуизированный почти до предела, спускаюсь от колена вниз по обнаженному бедру лежащей молодой женщины, а она, приподняв голову, с ласковой улыбкой следит за моим продвижением.
Я знаю, чего она ждет, я сам спешу туда же, но, увы, дорога для меня слишком длинна. И вдруг прекрасное лицо женщины по-кошачьи искажается, глаза бешено скашиваются к вискам, и, обнажив острые зубы, она начинает злобно шипеть…
9
По зрелом размышлении я пришел к выводу, что мой дар не просто бесполезен, но смертельно опасен: подобно эпилепсии с ее внезапными приступами, он угрожает моей жизни и моему социальному положению.
В самом деле: что я от него имею, кроме страха перед животными, стыда перед женщинами и неспособности дружить?
Ничего.
Следовательно, первейшая задача моя – по возможности забыть о нем, как о детской болезни, как о невидимой ветрянке, которая была и бесследно прошла.
Увы, многократные опыты над собою сыграли пагубную роль: проклятый дар врос в меня, стал частью моего естества, и забыть о нем я имел меньше шансов, чем шестипалый – о лишнем пальце на ноге.
Значит, надо научиться управлять своим состоянием, установить над собою жесткий, абсолютный контроль.
Запретить себе делать это. Внушить себе, что это глупо и стыдно. Думать – можно, пожалуйста, размышляй сколько угодно, но ставить над собою опыты – не смей.
Это было, поверьте, непросто: создалась уже навязчивая привычка, стоило только остаться одному.
На реализацию этого запрета я бросил все свои силы, все свои душевные ресурсы. Округленно говоря, растоптал в себе то, что меня от других отличало.
Жить стало легче, хотя и скучнее.
Впрочем, я не давал себе тосковать: с беспощадной методичностью предписывал всё новые и новые мышечные и умственные нагрузки.
Раз уж я такой, как все, и ничем особенным теперь не выделяюсь, – значит, надо выделиться, надо отличиться, надо обыграть сверстников на их собственных полях.
Если школу кончать – так с медалью, физмат – так уж с красным дипломом, работу найти не просто в Москве, но в своем университете. И если уж быть вузовским преподавателем, то непременно остепененным.
10
Физику я выбрал тоже из стремления превозмочь свой проклятый дар. Если понять означает преодолеть, то я должен разобраться в физической природе того, что со мной происходит.
Понять не "как это делается", а "почему это в принципе возможно".
В старших классах и на студенческой скамье я много об этом размышлял.
Вот примерный ход моих тогдашних размышлений (излагаю грубо, вкратце и вчерне).
Если всё, на что я способен, только кажется мне, то тогда я психически болен.
Но в таком случае и котенок Тишка, единственный в мире живой свидетель дисминуизации, – тоже душевнобольной, что, простите, навряд.
И моя мама, державшая в руках мини-будильник, – совершенно здравомыслящий человек.
Кстати, будильничек до сих пор исправно ходит и очень мелодично звонит.
Значит, что?
Значит, материальные, в том числе и живые объекты при определенных условиях (не будем уточнять, при каких) могут менять свою массу, полностью сохраняя структуру и все остальные свойства.
Допускают ли это физические законы?
Допускают: любому ребенку известно, что масса зависит от скорости ее движения и что при достижении скорости света, к примеру, масса космонавта должна стать бесконечно большой.
Что при этом случится с разумом космонавта – релятивисты понятия не имеют. Так и отвечают: "А хрен его знает".
Мировая общественность как-то свыклась с этим наглым ответом, а по сути махнула рукой.
И напрасно.
Взять бы их за грудки, встряхнуть хорошенько и спросить: "Так во что превратится космонавт, достигнув скорости света? Может быть, в световую вспышку? Так и скажите".
Не скажут, потому что не знают.
А не знают потому, что всё это чушь.
Скорость тут ни при чем.
Все мы вроде бы летим сквозь пространство с гиперсветовыми скоростями, складывающимися из скоростей Земли, Солнечной системы, нашей Галактики, метагалактики, да и всей тряхомундии в целом. Но никто не размазывает свою массу по пространству. Потому что никто не летит никуда. Даже космонавты-астронавты, никуда они не летали и не полетят, лучше б не морочили людям голову.
Неподвижных тел в природе нет. Как и подвижных.
Придорожный валун, который лежит на своем месте испокон веков, на самом деле тоже летит вместе с нами.
Да и не валун это вовсе, а всего лишь комбинация волн.
Как и я, как и вы, господа: все мы – прихотливые сочетания волн.
Вообще вся материя – это волновое движение. Рябь, летящая по бесконечной зеркально ровной глади.
По глади вакуума.
И на самом-то деле не летящая никуда.
Никаких заданных размеров материя не имеет.
То, что мы называем ее размерами, – всего лишь частота и амплитуда волновых колебаний, которая поддается воздействию любых импульсов, в том числе и сверхслабых.
Впрочем, об этом я могу рассуждать часами.
И не только рассуждать: две моих статьи на эту тему напечатаны были в университетских ученых записках.
– Что это вы, Анатолий Борисович, накропали такое заумное? – с досадой сказала мадам завкафедрой. – Прочитала – и ничего не поняла.
– Кому надо – те поняли, – ответил я.
И это была чистая правда: видные физики-теоретики откликались на мои публикации очень благосклонно.
Передо мной открывался путь в целевую аспирантуру, в докторантуру, да что там – просто в большую науку.
Но о научной работе пришлось позабыть, поскольку в скором времени вся жизнь моя пошла кувырком.
Да, пошла кувырком. По вине проклятого дара.
Глава третья. Падение
11
У нас на кафедре появилась новая лаборантка, девушка необычайной, неземной красоты – по крайней мере, я так думаю до сих пор, хотя повидать и пережить успел многое.
Женская красота, знаете ли, не есть понятие объективное, это чье-то (иногда массовое) представление о красоте.
Так вот, внешность Ниночки в точности соответствовала моему личному представлению о том, что такое неземная женская красота.
До малейших деталей, включая даже такие тонкости, как соотношение разреза глаз и изгиба рта.
Через месяц коллеги стали делать ехидные намеки, что вот, мол, Анатолий Борисович, циник наш записной, имеет на лаборантку какие-то присущие ему черные скабрезные виды.
Шпильки отпускали не только дамы (хотя они, естественно, в первую очередь): всем известно, что в преподавательских коллективах, по преимуществу дамских, идет непрерывное обабливание мужчин.
Намеки были злые и очень обидные, поскольку я не делал ничего предосудительного.
Я не флиртовал с Ниночкой, не ухаживал за нею, не дарил ей пошлых цветов и подарков, не провожал ее до дома, не ходил с нею в преподавательскую столовку.
Да что там столовка: я вообще кроме "здрасте – до свидания" не говорил Ниночке ничего.
Ну, разве что служебные необходимости:
– Нина Георгиевна, выведите, пожалуйста, на принтер лабораторную работу номер три.
И все разговоры в кафедральной комнате замирали, десятки остреньких глазок начинали буравить мне спину:
"Как он к ней подкатился, фат бессовестный, как глядит на нее сверху вниз, а ведь у нее декольте! Как он руку положил на спинку ее стула! Посмотрите, бедная девочка напряглась, словно струнка“.
И неверно: не заглядывал я Ниночке в декольте, мне это было не нужно.
А вот настораживалась она действительно, это факт, каждый раз настораживалась, когда я приближался к ней, заговаривал с нею или просто смотрел.
Я готов был часами глядеть на Ниночку, что бы она ни делала, и это ее тяготило.
Девушка она была строгая, недоступная, не то что преподаватели – даже студенты, забегавшие к нам на кафедру, называли Ниночку только по имени-отчеству и на "вы".
Всем известно было, что Ниночка из хорошей, как говорится, семьи и попала к нам по высокому блату: отец ее работал в Генштабе. Сама она готовилась к поступлению в какую-то военную школу, а может быть, (язвили) даже в академию.
Часто, сидя за компьютером, Ниночка оборачивалась и смотрела на меня укоризненно и строго.
"Анатолий Борисович, – говорил ее взгляд, – или вы прекратите таращиться, или скажите что-нибудь внятное".
Но я не прекращал. И не говорил ничего вразумительного – оттого что робел перед ее красотою. А точнее, перед опасностью непроизвольной дисминуизации.
Знаете, когда она входила в преподавательскую, я готов был провалиться сквозь землю – в данном случае это расхожее выражение имело очень даже конкретный смысл.
Для меня было самоочевидным, по чьему это бедру – узкому, атласно-белому, с дивной горбинкой поверху и с прямою линией внизу – спускаюсь я в своих кошмарных снах.
12
Долго ли, коротко ли – потребность постоянно видеть Ниночку стала для меня просто болезнью.
Телефон ее был написан на желтом листочке, прикнопленном к кафедральной доске объявлений. Уж не помню, сколько раз я срывал с доски этот листок и выбрасывал: меня мучила мысль, что любой, кому не лень, может взять и позвонить Ниночке домой. Осквернить святыню, мне недоступную.
Эту комбинацию цифр я не просто выучил наизусть: она выжжена на внутренней поверхности моей черепной крышки.
Но набрать этот номер я не мог и даже не пытался.
Может быть, древний царь Навуходоносор терзался таким же мучительным и неосуществимым желанием потрогать пальцем огненную надпись на стене своего дворца.
Я уходил с работы позже всех, в унылом предчувствии беспросветного вечера вдали от Ниночки, а утром бежал на работу в предвкушении счастья: вот сейчас я увижу, как она идет к факультетским дверям в своем легоньком пальто нараспашку.
– Господи, – проворчала одна кафедральная дама, – как он ей улыбается, этой свинушке! Мне бы кто-нибудь так улыбался.
13
Очень скоро я нашел простой способ продления счастья видения: уйти с работы раньше Ниночки, притаиться где-нибудь между киосками возле автобусной остановки – и затем, держась на некотором отдалении, следовать за нею через весь город.
Тут тебе и шпионский трепет ревнивца (с кем это у нее назначена встреча?), и возможность наблюдать обожаемое существо свободно движущимся в природной среде.
Мы с нею входили в один автобус, только через разные двери, и ехали до метро. Там, в густой толчее, опасность потерять Ниночку возрастала (поскольку я, пропуская дам и пожилых людей, выходил из автобуса последним), но, как правило, она останавливалась у книжных прилавков и всё что-то высматривала, хотя ничего и не покупала. Это давало мне возможность ее нагнать.
Я ходил по Москве, пробираясь сквозь толпы за мерцанием ее темных волос: так в холодный ветреный день блеет листва осины. Ветер налетит, вздрогнет темное деревце – и словно молния окатит его с головы до ног, сделав на секунду светлым, почти серебряным.
Это был мой блуждающий огонек, я не терял его из виду даже за сотню шагов.
Первое время я тешил себя наивной уверенностью, что удачно маскируюсь и что Ниночка меня не видит.
В таком случае надо было признать, что жизнь она ведет совершенно безгрешную и что все мои ревнивые предположения лишены каких бы то ни было оснований.
На транспортные знакомства Ниночка не шла, по чужим квартирам не шастала, места молодежных увеселений не посещала, на улице общалась лишь с существами своего пола.
Постепенно, однако же, мне стало казаться, что это не я ее пасу, а она меня ведет: в вагон метро входит только убедившись, что я тоже успеваю, а выходит не внезапно, но как бы подавая мне знак, что пора выходить: демонстративно смотрит на часы, застегивает сумку, захлопывает книжку – и всё это с отчужденным видом, не глядя на меня, притаившегося за широкими спинами пассажиров. Выйдя из вагона, медлит, разглядывает висящие под потолком таблички – словом, делает всё, чтобы я от нее не отстал.
Но я гнал от себя эту мысль как самонадеянную и порочную (хотя она очень меня завлекала).
Это была наша первая с Ниночкой совместная игра: она делала вид, что не замечает меня, а я делал вид, что этому верю.
Так, играючи, Ниночка довела меня до самого подъезда своего дома, а чтобы я не сомневался насчет квартиры, выглянула в окно своей комнаты.
Оставалось только помахать мне рукой – но такой грубой ошибки Ниночка допустить не могла: уж ей-то было известно, какой тяжелой формой застенчивости я страдаю.
Я бы расценил это как жестокую насмешку.
Всякий раз по приходе домой она выглядывала в окно – и, убедившись, что Огибахин на месте, задергивала штору.
Но сквозь эту тяжелую штору Ниночка продолжала тянуть меня к себе, как магнит: я не мог уйти, никак не мог. Тот, кто хоть раз любил, хорошо меня понимает.
И я торчал под окном своей любимой, прячась в тени тополей, пока она не гасила свет. А потом ехал домой готовиться к завтрашним занятиям и отсыпаться.
14
И вот наступил тот злосчастный вечер, когда всё в моей жизни провалилось в тартарары.
Шел холодный осенний дождь. Весь промокший до нитки я стоял под окном Ниночки в ожидании, когда погаснет свет.
Внезапно я ощутил всю бессмысленность того, что со мною, Огибахиным Анатолием Борисовичем, происходит. Одичалый преподаватель физики, продрогший, как бродячая собака, дежурит под окнами лаборантки… и разумного конца этой глупости не видно.
"Надо что-то делать, надо что-то делать", – сказал я себе, сунув мокрые руки в карманы мокрых брюк.
И вдруг всё вокруг стало сухим и серым.
Темный каменный гул окружил меня, под ногами пронзительно заскрипело.
Я понял, что стою на четвертом этаже возле лифта и, прислонившись спиной к металлической сетке, пытаюсь бесшумно закрыть железную дверь.
Хотя – какой смысл теперь скрываться?
Весь подъезд наверняка слышал, как грохочет, подъезжая, кабина. Я один этого не слышал – и очнулся только от скрипа под ногами бетонной плиты.
Дверь клацнула громко, словно волчий капкан.
Если бы не этот щелчок, я вообще не был бы уверен, что поднимался на лифте: сердце колотилось так сильно, как будто я бежал по лестнице бегом.
"И что теперь?" – спросил я себя.
Голова моя горела, как обложенная сухим льдом, глаза обведены были огненными кольцами. Костюм тяжелый, словно брезентовый. Карманы полны воды.
Зачем я здесь? Что скажут люди? Стою у лифта, как утопленник… "И в распухнувшее тело раки черные впились..“.
"Надо что-то делать", – сказал я себе вновь, неотвязно думая о своем проклятом даре.
Черт возьми, а почему бы нет? Почему бы нет?
Мне холодно, мне одиноко.
Разве я такой, как все, чтобы поступать так, как все?
Разумеется, я понимал, что с точки зрения морали мои дальнейшие действия будут выглядеть по меньшей мере сомнительно.
Не говоря уже о смертельном риске, с которым это было сопряжено. Чужой дом, чужая квартира – это ведь не собственная теплая ванная. Могут затоптать, могут вымести поганой метлой – и будут, черт меня побери, правы.
Но я не смог устоять, и я это сделал.
Я это сделал.
15
Я позвонил в дверь Ниночкиной квартиры – и сразу же, чтобы меня не успели увидеть в глазок, дисминуизировался до мыслимого предела.
Кстати, мыслимый предел существует, я это опытным порядком давно уже установил. При уменьшении в 273 раза по причинам волнового характера происходит резкое ухудшение зрения и слуха, совершенно несовместимое с ориентацией во внешней среде.
Итак, я дисминуизировался до допустимого предела и застыл, как комочек грязи, как окурок, прилипший к косяку могучих, словно Триумфальная арка, дверей.
Лестничный ветер дико выл и гудел, нашпигованный белым булыжником пол подо мной сотрясался.
Вы не представляете себе, насколько первозданны в малом мире все кажущиеся нам ровными поверхности. Сверкающие кварцевые холмы и бугристая с вулканическими наплывами бетонная масса.
Я долго ждал. Потом внутри квартиры тяжко зашаркало (так волочат свои хвосты по тростникам динозавры), оглушительно лязгнул металлургический брус, чудовищно толстая дверь отползла, и плотный сквозняк втянул меня в сытную духоту прихожей прямо под ноги обутого в вонючие шлепанцы великана.
Не шлепанцы – мадагаскары.
По их кустистым кручам скакали глазастые мохнатые обезьянки – а может быть, мне это просто казалось.
Я переполз через сучкастую баррикаду, попал на какую-то бамбуковую решетку, провалился в ее глубину – и затих.
Дверь с рычанием открыл отец Ниночки, ослепительно-лысый усатый толстяк, полковник Генштаба, я его давно уже вычислил, наблюдая за домом.
– Сволочи, проклятые сволочи, – голосом Гудзиллы заревел он, кинувшись к перилам, – всех поубиваю, мать вашу так!