355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Аграновский » Вторая древнейшая. Беседы о журналистике » Текст книги (страница 9)
Вторая древнейшая. Беседы о журналистике
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:10

Текст книги "Вторая древнейшая. Беседы о журналистике"


Автор книги: Валерий Аграновский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)

Я далеко ушел от Бориса и скоро вернусь к нему, хотя возвращение будет безрадостным, так что уж лучше оттянуть этот момент.

На Даниловском валу меня ждали примерно так, как в продовольственном магазине – контрольную закупку: со страхом и неприязнью. Однажды вся комиссия попала на праздник песни, который проходил в подвале-клубе. Хор строем вывели на сцену, их было человек пятьдесят, стриженных, как один, под «нулевку», Серов шепнул мне хвастливо, что ни в одной школе я не найду такой массовости. Они запели «Бухенвальдский набат»: «Люди мира, на минуту встаньте…» – это было совершенно невыносимое зрелище. Я вновь дописал статью. А потом, через два года, снова пришел в детприемник, уже по поручению журнала «Юность». И еще через полтора года. В конце концов статью напечатали. Через десять лет. Она прошла в «Комсомольской правде» 16 февраля 1966 года уже под названием «Конец холодного дома» и вполне могла бы начинаться словами: «Шесть раз судьба сводила меня с этим домом…»

Я все-таки их дожал.

Годом раньше мы с Анатолием похоронили маму. На ее имя шли от Бориса письма, в том числе пришло и последнее, у меня сохранившееся. Он давно вырос из детдомовского возраста, получил профессию фотографа и работал по оформлению витрин и залов калининградского универмага «Маяк». Борис писал моей маме, что дела его складываются прилично, вот только иногда побаливают почки, приходится полеживать в больнице, о детприемнике он и думать забыл, – это, вероятно, в ответ на мамин вопрос в одном из ее писем. Все время, писал Борис, уходит на работу и еще на славную девушку по имени Галя, ее выдвигают на заведование секцией, а фамилию ее писать нет смысла, тем более что продавщицы универмага зовут друг друга не по фамилиям, а по именам и отделам, в которых они работают, и звучит это забавно, почти как у Фенимора Купера: Джон Ястребиный Коготь, Таня Мужская Одежда, Вера Головные Уборы, а вот его Галя Хозяйственные Товары, и мне приписка: «Приезжайте, дядя Валера, для вас тут найдется о чем писать».

Штат надзирателей к моменту публикации статьи уже был распущен и заменен «воспитателями». Майора Серова наконец сняли. Приемник был отдан в ведение Министерства просвещения, хотя работники МВД с него тоже глаз не спускали. Студенты педагогических вузов проходили теперь там практику. Карцеры позакрывали. Ввели нормальную систему обучения по школьной программе. Организовали труд: девочки шили на машинках, мальчишки делали ящики, малыши клеили конверты. Немного улучшилось питание детей, но не потому, что прибавили денег, а потому, что стали следить, чтобы меньше воровали. «Отделения» переименовали в «отряды». Не скажу, чтобы картина стала идеальной, что детприемник в результате этого косметического ремонта превратился в санаторий, но дело явно сдвинулось с места, сдвинулось к лучшему, да и я еще не поднял руки вверх.

В ноябре 1968 года в Свердловске, куда я был командирован «Комсомольской правдой», меня вдруг догнал первый инфаркт и на месяц уложил в местную больницу. Потом, в сопровождении медбрата, я отправился в Москву на долечивание. В купе поезда нам достался сосед, о котором Юрий Карлович Олеша, казалось, и написал в «Зависти», что по утрам он «пел в клозете»: примерно одного со мной возраста, физически очень сильный, высокий, с жестким бобриком на круглой как шар голове и кого-то чем-то напоминающий, то ли члена правительства времен первых пятилеток, то ли известного полярного летчика, фотографии которого печатались до войны в газетах. Он был невероятно деятельным, выбегал из вагона на каждой станции, шумно распаковывал и вновь упаковывал кому-то или от кого-то подарки, напевал при этом и заразительно посмеивался. Он был директором то ли треста, то ли объединения в Свердловске, ехал в Москву выбивать какие-то лимиты, был абсолютно уверен, что выбьет, можно было завидовать его неиссякаемому оптимизму. Говорил он без умолку и однажды спросил, кто я по специальности. Лежа, почти не двигаясь на нижней полке, я сказал, что – журналист. Тогда сосед не без гордости заметил, что был лично знаком с одним крупным журналистом. Я спросил, с кем именно, и он ответил: «С „самим“ Аграновским!» Когда в моем присутствии хорошо говорят об Аграновском, во мне мгновенно срабатывает комплекс младшего в семье, и потому я всегда, и теперь и прежде, отношу похвалу на счет отца или брата. Короче, я уточнил: «С Анатолием?» Сосед ответил: «Зачем? С Валерой!» Я смутился и пробормотал, что впервые вижу собеседника, но «Валера» – это я. Он страшно возбудился, схватил меня в могучие объятия, стал тискать и попытался зачем-то поднять с полки, медбрат с трудом меня отстоял. Сосед требовал, чтобы я внимательней в него вгляделся, ведь мы вместе спали с ним, как он выразился, «на одних нарах», и только тогда, действительно вглядевшись, я сообразил: господи, да это же Вася Блюхер, сын легендарного командарма, и мы в самом деле подружились в том проклятом приемнике тридцать с лишним лет назад.

Едва выписавшись из больницы, я, конечно, тут же отправился на Даниловский вал, 22, предварительно созвонившись с новой начальницей, которая называлась теперь директором. Меня встретила немолодая женщина с университетским ромбом на лацкане по-мужски скроенного пиджака. Ее, как я понял с первых же слов нашей беседы, более всего волновали причины, по которым дети оказывались безнадзорными. К концу разговора она вдруг спросила, может ли задать мне «личный» вопрос. «Разумеется», – сказал я. «Простите меня, пожалуйста, начала она, – Фаня Аграновская имеет к вам какое-нибудь отношение?» – «Это моя покойная мама», – ответил я удивленно, ничего еще не понимая. Тогда она молча вынула из старого своего ридикюля блеклую фотографию, на которой неведомый мне любитель запечатлел двух молодых и красивых женщин. На фоне серой стены, вероятно, прогулочного дворика. В одинаковых полосатых одеждах. Одна была моей мамой, другая – собеседницей.

Круг замкнулся.

Еще несколько слов о печальной судьбе Бориса. Когда он перестал писать, я подождал немного и сделал официальный запрос в дирекцию универмага «Маяк». Но прежде чем мне ответили, пришло письмо от Галины. Девушка сообщала каким-то совершенно отстраненным текстом, лишенным эмоций, что Борис, оказавшись на операционном столе, прожил после резекции левой почки около недели. Его похоронили в Калининграде.

Сделаю паузу, мне тоже не просто дались эти строки.

В приемнике я больше не был. Душа не велит. Знаю только, что год или два назад его перевели куда-то в Подмосковье, а на месте «холодного дома» полным ходом идут реставрационные работы: началось восстановление Даниловского монастыря.

Может, оно к лучшему… Вот, собственно, и вся история; наверное, я рассказал ее не столь академично, как того требовали обстоятельства, но что поделаешь – рассказчик тоже человек.

Последний долг. М.: Академия, 1995

От издателя. Обычно природа отдыхает на сыновьях (точнее сказать – на детях): это общеизвестно. Но у каждой династии, будь то Ойстрахи, Дыховичные, Бальзаки, Дунаевские, Пьехи, Штраусы (еще неизвестно, на ком природа решила отдохнуть) – нет конца перечислению примеров, опровергающих этот тезис, причем не только в искусстве и литературе. Оставим распри и перейдем к реалиям.

Перед вами, читатель, династия Аграновских. Представляем вам редкий случай полнейшего родственного согласия и доброжелательства. Природа на сей раз предпочла сделать новый и благородный «ход» фигурами на шахматном поле. Насколько удачно, судите сами.

Слово Абраму Аграновскому. Этот фельетон был написан в 1927 году и тогда же опубликован в «Известиях». Перестроечный «Огонек» вспомнил в 1988 году эту работу и предложил написать к ней послесловие Н. П. Шмелеву.

Филозофия Шаи Дынькмна

Шая Дынькин признал меня искренним другом. Шая Дынькин занимается рыбой, я – литературой. Он уже совсем старый еврей, я еще молодой человек. Вся его жизнь в прошлом, моя – в будущем. Он – философ, я – реалист. Он «внепартийный аполитик», я – коммунист. Он грамоту едва знает и имеет «швистящее произношение», а я воспитался на классиках. Одним словом, сплошные контрасты. Но если бы вы знали, какие мы с ним друзья!

– Искренний друг познается в беде, – говорит Дынькин, – и я вижу, что вы мне друг.

– Хотя убеждения наши расходятся, – отвечаю я, – тем не менее…

– Что вы говорите, убеждения? Убеждения – ветер. Сегодня дует в лицо, завтра в макушку. Я тоже имел убеждение: хотел в Палестину. Сорок лет хотел только в Палестину, но пришла революция, по всей стране подул ветер, и я не попал в Палестину. Вот вам ваши убеждения. Вы еще совсем молодой человек, чтобы так говорить…

Пять часов вечера. Дынькин свободен. Мне тоже спешить некуда. Сидим и беседуем. Как хорошо с другом, даже в Бобровицах! Дынькин излагает свой взгляд на нэп. Он давно уже обещал поговорить со мной на эту тему.

– Царь Давид сказал, – начинает Дынькин, – «я от всех учусь и от дурака тоже, ибо и дурак может высказать разумное слово». Так слушайте головой и, выбравши интересующих слов моей мысли, передайте гласности.

Раньше чем приступить к передаче «интересующих слов дынькинских мыслей», считаю нелишним объяснить историю нашего знакомства. Шая Дынькин попал как-то на собрание торговцев при товарной бирже уездного городка. По простоте душевной он смешал собрание с синагогой и выступил с чересчур резкой по тому времени и по обычаям того города критикой налогового аппарата. Дынькин сказал:

– Граждане и товарищи! В данное время повторяется как бы прежняя история. Наблюдается упадок в торговле. Я над этим раздумываюсь и думаю, что следует над этим подзадуматься всем, не засорен ли в этом аппарате какой-либо гвинт, что ввиду того торгово-промышленный аппарат начал плохо работать. И я говорю: этот гвинт надо прочистить, поправить, а потом помазать, и будет все хорошо. Какой же этот гвинт? Наверное, налоговый, на который упирается весь упомянутый аппарат, если я не ошибаюсь, а если ошибаюсь, то извиняюсь.

Извинение не помогло, ибо на собрании сидел фининспектор Еремин, и Дынькин попал под суд. Тут-то я и познакомился с Шаей Дынькиным. Он обратился ко мне с письмом, я еще кое-куда – и Дынькина оставили в покое. С тех пор я стал искренним другом Дынькина.

«Есть легенда, – писал мне Дынькин в благодарственном письме: – Ехал Билан на своем осле и выехал на пустопорожнее место. Стоит осел и не знает, куда завернуть. А Билан взял палку и бьет осла. „За что ты меня бьешь? – заплакал осел. – Я тебе верно служил“. „Если бы у меня була сашка, – ответил Билан, – я б тебе зарубал“. Фининспектор Еремин – что тот Билан, а я – что тот осел. Я хотел помочь хозяину и найти верную дорогу, а Еремин, если бы у него была „сашка“, он бы „мине зарубал“.

Но вас я понял искренним человеком, и вы поняли меня, мою мысль. Я верю, что скоро все поймут, и тогда некультурный народ Советской Рассеи выпередит и протерет дорогу всему надземному миру, и мы достигнем задуманную цель дальновидного нашего великого вождя покойного Владимира Ильича. С совершенным почтением уважающий вас Шая Дынькин. Бобровицы. Рыбный базар».

А в следующем письме Дынькин ставил вопрос еще яснее, он вызывал меня в гости, чтобы совместно обсудить «интересующих слов его мысли».

«Приглядаясь и соображаясь с политикой внутренней и внешней, – писал Дынькин, – и будучи совсем не враг нашей стране и руководящим… ибо что можно ожидать лучшего в смысле… я был бы очень признателен вам, если бы вы разрешили мне отнести расходы по вашей поездке в Бобровицы за мой счет.

Как старый общественник и торгово-промышленник, я не сожалею средств для выяснения истины.

А пока желаю всего хорошего всем руководящим, и вам в том числе, проводить работу плодотворно в пользу нашей страны и всего мира, и в том числе и нам, частным и честным гражданам. Ваш Дынькин».

Вскоре по получении этого письма я попал в Бобровицы.

– Вы холостой будете? – И не ожидая ответа: – Так вам таки хорошо. А мне что делать? Полна хата дочек. Сколько надо сидеть на папашиной шее? – вздохнул, задумался. По лицу пробежала тень.

– Старшую видели? Красавица. Интеллигентная, нежная дите. Тоже ученая.

Быстро встал, приоткрыл двери.

– Двосечка, дочка мая! Поставь самовар. И что ты там все пораешься? Заходи, посидим, может, и тебе будет польза.

За дверью смятенье и шум.

– З варением?

– А почему бы нет? Всем можно, а нам нельзя?

И, обернувшись ко мне, – лукаво:

– Сейчас увидите. Полная красавица!

Пауза. Дынькин несколько раз встает, садится, пройдет по комнате, остановится. Речь будет, видно, ответственная.

– В гимназии я не учился, – продолжает он, – поэтому выбросите грубые глупые слова и грамматические ошибки. Выговор мой тоже не литературный, но я думаю, что продать полтора фунта леща или щуки на субботу можно без литературы, лишь бы она свежая була. Главное то, что слова мои жизненные, и если вы, как поэт и спец, их оформите, то будет большой ефект. И так, слушайте мой взгляд на нэп и только не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают.

Дынькин становится в середине комнаты и приступает к изложению своей точки зрения на нэп:

– Частные торгово-промышленники знают себе цену, и их ценит весь надземный мир, и советское государство тоже ценит и не называет уже «ньепами» или «спекулянт», а «частные хозяйственники». Частные – это те пчелы, которые летают по полям, лугам и лесам, собирают мэд, несут в свое уля для себя и своих детей. Пчеловод, зная натуру пчел, забирает излишек, оставляя для питания и дальнейшего существования сколько надо. Если же пчеловод не знает натуры пчел и забирает весь мэд, пчелы разлетаются, и нет ни пчел, и нет ни мэду.

Вот самое важное, и это я прошу записать.

Теперь нам говорят, даем второй нэп. Частные знают это слово. В 1922 году тоже было сказано: даем нэп всурьез и надолго. И я помню слова Наркомторга, что отбирать частный капитал нельзя и не будем. Ничего себе слова! Дай вам Бог здоровья… А наконец что было? Отобрали! Не метем, то качаньем. Не военно-коммунизем, то налогами разными. Но ведь это одной и то же: капитал забрали. Вы, может, слыхали или учились, моя Двосечка учила: есть зверек маленький, но кошка не ём хорошая, блюстящая. Хитрий, неуловим. Поймать его трудно, и название ему: бобер. Вот узнали его натуру: он идет постоянно по одному следу, то ись по тому же самому следу, который он пройшел раз. Вот ему ставят клетку на его стежке, и он, придя до клетки, не обойдет кругом: боится извернут с этой своей стежки. Останавливается коло этой клетки, зная, что это для него поставлена, начинает плакать и идет вклетку с такой думкой: если его задушат, то все равно пропадет, ибо он извернуть боится, но если ему удастся пробить эту клетку… Вы понимаете, что я говорю? Вы только меня не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают. Частные знают, что второй нэп – это ставят клетку. Кошка хорошая, блюстящая. Вам нужен частный капитал, и не так капитал, как частную гибкость, и вы ставите клетку. Вы думаете, что научитесь, а потом нас задушите в этой клетке!

Глубокий вздох, пауза.

– И вот мы, частные, заплачем и пойдем в эту клетку. Обойти кругом нам нельзя и некуда. Хотя нам дают землю, но мы привыкли итти по нашей стежке. Мы пойдем в эту клетку с такой думкой: если нас задушат, тогда – черти бери! все равно пропадать. Но если нам удастся пробить эту клетку и мы попадем на свою стежку, тогда мы, частные и честные граждане Советской Рассеи, поднимем страну и будем работать, как одна семья. Не будет дети и пасенки!

Запишите, пожалуйства. Это самая главная мысль.

И вообще я скажу: наша страна, я нахожу, новорожденный ребенок. Иль сказать, долгожданная дите, которая нуждается в воспитании и развитии. Дайте нам иенецеятиву, дайте нам заинтересоваться…

– А вот и я!

На пороге Двося с самоваром. За ней в дверях не менее дюжины курчавых головок. Все расплываются от улыбки, а какой-то экземпляр даже пищит от радости.

– Чай кипит, – докладывает Двося.

Мы движемся целой процессией.

Впереди – Шая Дынькин. Он расправил широко руки, как бы очищая дорогу. За ним я с Двосей. Как это произошло, не знаю, но мы с ней – парой. За нами вереница дочерей, мал мала меньше. А сзади, пыхтя и отдуваясь, подпрыгивая и пошатываясь, движется с помощью хозяйки Соры сам виновник торжества – «кипящий гай».

– Вот и моя семья, – знакомит Дынькин, – чем богат, тем и рад. Двосечка, птичка моя, сыграй что-либо на гитаре.

– Вы уважаете веселое или заунывное? – это Двося спрашивает.

– Как сказать…

– Когда я одна, я играю заунывное, а так я всегда веселая.

– Это прямо замечательно…

Мы в центре внимания. Две дюжины глаз пронизывают нас насквозь.

– Ой, Боже мой! Ой, горе мне, – восклицает вдруг Сора, – я не выдержу от них!

Оказывается, открутился кран, и весь стол облило кипятком.

Минута смятения, мокрая скатерть закрывается полотенцем, и как будто ничего не было. Пьем чай «з вареньем».

Двося достала гитару. Инцидент с краном испортил настроение, и она забыла, что должна быть «всегда» веселой. Несколько предварительных аккордов…

 
– Оставь его, его дхугая любит
У ней пхава пхед Богом и людьми…
Тебе себя отдать, ее он счастье сгубит,
Ты ж не найдешь забвения – пойми!
 

– Когда она играет, я люблю мечтать, – шепчет на ухо Дынькин. – Я ей не перебиваю, и она мне не перебивает. Она свое дело знает, я свое. А ну-ка, Двося, что-либо веселое!

 
Две гитахи за стеной
Жалобно заныли…
Этот памятный мотив…
Милый, это ты ли?
Эх, хаз! Еще хаз!
Еще много, много хаз!
 

– Эх, лаз, есцо лаз, – не вытерпел какой-то карапуз.

– Если бы моя Сора знала музыку, то я заставил бы ее даже в лавке играть, – шепчет Дынькин. – Я вам тоже советую взять жену с гитарой. Сожалеть не будете…

Беседа продолжается.

– Итак, мы кончили на интересе. Какой нам может быть интерес и какая енецеятива? Возьму пример. Если играют в карты в безденежные игры, то нет заинтересованности, бросают играть своевременно и легают спать. Если же играют в денежные игры, то ись заинтересованность как одной стороне, так и другой. Одному выиграть, другому отыграться, и играют до утра, то ись если будем работать без интереса для себя, то какая может быть работа? Заработать кусок хлеба на день – и кончено? Хлеб и у старца есть! Мы хотим булку с маслом, и сало со шкварками… При царизме наша страна тоже не развивалась. Но тогда это была политика германского Вилегелема. А теперь, когда нет царя и нет Вилегелема, а руководящая партия, то какая должна быть, по-вашему, программа политики?.. Сора, ты же видишь, что человек хочет чай. Налей еще! И я говорю, что только так, а не иначе. Дайте нам, частным и честным гражданам, все гражданские права, заинтересовайте нас, и я вас уверяю, что заплутанный клубок расплутается. Дальновидный покойный Владимир Ильич сказал: всерьез и надолго. Успомните слова великого вождя!

Прощались мы очень горячо!

– До свиданья! Прощайте!

– Будьте мне здоровеньки…

– Адье! – замахала ручками Двося.

Шая Дынькин пророчил верно: он попал в клетку. Слева от его лавки выросла кооперация с «рукопожатием», справа – госторговля со звездой. И Дынькину стало не по себе.

Но «друзья познаваются в беде», и, выбравши «интересующих слов» из его последнего письма, я лечу в Бобровицы.

– Здравствуйте, здравствуйте! Очень рады!

– А Двося где?

– О-о-о… Она уже мама Двося.

– Замужем?

– Еще как!

– А вы боялись, гражданин Дынькин?

– Конечно, боялись, – оправдывается он. – У меня целый зверинец. Хая, ставь самовар!

– З варьем?

– А как же без?

– Она тоже играет на гитаре, – шепчет Шая Дынькин на ухо. – Вы видели, какая красавица?

– Итак, я должен вам сказать, что мне стало очень плохо. Но не перебивайте меня и слушайте с головой. Частные торгово-промышленники, как овцы, полезны в хорошем хозяйстве. Овцы удобная, выгодная и полезная скотина, которым корму мало требовается, уход коло их не затруднительный, а польза от их хорошая: шерсть и овчина, мясо и жир. Овец следует пускать вольно пастись по полю, не швистать длинными цугами, не пугать собаками, не скупти из их шерсти и не стригти часто. Если же пастухи швистят около овец своими длинными цугами, пугают собаками и забивают в одну кучу, они всегда пугаются, волнуются и не могут пастись. К чему это я веду? Вы можете это понять. Частные – те же овцы, удобная и полезная скотина. Но когда? Когда бы пастухи не пугали и не стригли каждого попавшего. А что мы видим сейчас? Еще пример скажу. Призывает до себя генерал Вандерфлит Ивана и говорит: «На тебе, Иван, овечку. У ней десять фунтов. Корми и пои ее, чтобы через два года она имела десять фунтов». Сидит Иван и плачет: что делать? Не кормить – сдохнет. Кормить хоть водой – прибавит вес… Приходит цыган и спрашивает: что, Иван, плачешь? Однем словом, тут целый разговор идет. Но я скажу конец: цыган достал волка, привязал его к сараю, где овца живет, и овца на сколько покушает за день, на столько худеет от страха за волка, и через два года Иван отдал Вандерфлиту обратно овечку в десять фунтов. А смысл этой сказки вот какой. Это самое сделали с нами. Дали свободную торговлю всерьез и надолго, дали овце корму довольно, но поставили с одной стороны волка, а с другой – льва. С одной стороны – кооперация с госторговлей, а с другой – финагент. Но овца не может иметь пользы от этого корма, ибо она кушает и оглядывается, авось изорвут ее. Скажите же, какая может быть польза, какой жир, какая, спрашивается, мясо и какой вообще аппетит?

– А вот и я!

На пороге Хая с самоваром. Она мило улыбается и стреляет мне прямо в сердце.

Мы движемся процессией в столовую. Хая рядом со мной…

– Вы уважаете музыку?

– Очень.

– «Баядерку» знаете?

Шая Дынькин говорил в последнем слове так:

– Здесь на позорной скамейке подсудимых, вместе с нами, частными и честными гражданами, сидит вся авторитетная верхушка финотдела и торготдела, и нашему обществу грозит или пять, или даже все десять лет Соловков, ибо прокурор говорит: «Выщипите сорную траву всурьез и надолго». Значит, Шая Дынькин больше не частный капитал, а Еремин больше не фининспектор. Хорошо. С этим туда-сюда еще можно согласиться: одни давали, другие брали. Но когда гражданин прокурор говорит: оппортунизем, скатывание, сращивание, правый уклон, тут я спрашиваю: какой у Еремина или Дынькина может быть уклон? У рыбного торговца возможно одно из двух: или прибыль, или, не дай Бог, убыток.

– Царь Давид сказал…

ПОСЛЕСЛОВИЕ Н. ШМЕЛЕВА

Признаюсь: прочитал я эту маленькую повесть о великом мудреце из Бобровиц, и опять накатила на меня тоска. Господи, вроде бы и повидал немало в жизни, и шкура задубела, и сердце уже не так дрожит, как дрожало прежде, а справиться с собой все равно не могу. Так пронзительно очевидна простота этого мира, так мало надо, чтобы общество, и люди были бы в ладу друг с другом, чтобы жизнь развивалась не сквозь мучения и страдания, а по-человечески… А вот поди ты, это-то и оказывается всегда труднее всего!

Почему простые истины, понятные и самоочевидные для Шаи Дынькина или для моего деда-мельника, были напрочь отброшены еще тогда, шестьдесят лет назад, и не найдены нами вновь, вплоть до сегодняшнего дня? Не знаю, почему. Знаю только, что многодумные кабинетные головы у нас всегда готовы пойти на любую сверхсложную и сверхмучительную операцию, на любую искусственную конструкцию, только чтобы не позволить жизни идти так, как ей от века и надлежало идти.

Ведь это должно быть ясно и малому ребенку: не отбирай у пчелы весь мед, иначе пчелы разлетятся, не режь овцу, чтобы настричь с нее шерсти, завтра останешься и без шерсти, и без овцы. В этом смысл и жизни, и любого приемлемого для людей государственного устройства. И в этом залог успеха любой жизнеспособной экономической системы. Так нет же: коллективизация, лагеря, чудовищная бюрократическая машина, равенство всех в нищете. И, к сожалению, от всего этого мы не избавились и по сей день. Я бы, например, в приказном порядке обязал весь Минфин и весь Госкомцен прочесть эту горестную повесть о Шае Дынькине. А впрочем… А впрочем, боюсь, все равно не поймут. Так и будут душить тех же кооператоров запретительными налогами либо принудительными ценами, пока кто-нибудь с самого верха не стукнет, наконец, кулаком по столу.

Вывихнули мы людям мозги набекрень! Да ни много, ни мало – трем поколениям. Вправим ли назад? Не знаю. Не уверен даже в том, что Шаю Дынькина мы не вытравили из жизни до конца, под корень, так что и наследников его простой житейской мудрости уже не осталось. Или сталось? И не все потеряно еще? Ах, как хочется думать, что это так.

Абрам Аграновский


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю