Текст книги "Страстотерпицы"
Автор книги: Валентина Сидоренко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Мать, гладко причесанная, в сером платье, стояла у печки, печально смотрела на Марьку.
– Вот, – сказала она, – в школу скоро пойдешь…
Блеснул металлический замок портфеля. Запахло кожей.
Марька сунула под подушку и портфель, и книгу. Уже засыпая, сквозь сладкую тяжелую дрему она все еще думала, что больше не будет одна, что завтра она хорошо рассмотрит книгу, что все будут любить ее. А она любит всех…
Последнее, что она услышала в этот день, – ватные бабушкины шаги и всегдашнее горестное бормотание: «Э-э-эх, жизнь моя никудышная. Ой, никудышная…»
1975
Проводницы
Последние, на редкость свежие и ясные дни сентября. В воздухе сладковато и дымно, и в то же время есть что-то в нем сквозное, легкое, отчего дышать радостно.
На маленьком вокзальчике, ровно озаренном закатным северным светом, пустынно. Электрички, которая ходит сюда два раза в день, уже нет, а поезда местного назначения ждать больше нечего. Еще молодой желтизны листья сухо перекатываются через серый асфальт перрона; с тихих розовых гольцов терпеливо плывет ясное зарево, предвещающее заморозки.
Тугой гудок цыкнул резко и неожиданно. Локомотив с лязгом отцепил от товарного состава пассажирский вагон и медленно покатил по черным путям к тупику.
– Эй, красный зажги! – закричал кондуктор, махая фонарем.
Вагон покачнулся и встал, и в открытые двери тамбура показалась белесая девушка в синей болоньевой куртке, надетой на пестрое короткое платье. Девушка выжидающе оглядела вокзальчик. Через пути к вагону шла женщина; вот она остановилась у колонки, набрала воды.
– Тепло у вас, – сказала ей девушка.
– Тепло, у нас осень всегда хорошая. – Наполнив ведро, женщина неторопливо поправила ситцевый в горошек платок, морщинисто прищурив глаза и вздохнула. – А лето вот непутевое было. Дожди через день да каждый день. Картошка вся помокла. У вас-то как с картошкой? Дорогая?
– Не знаю я, – улыбнулась девушка.
– За матерью, значит, живешь, – догадалась женщина и ухватила за дужку ведро. – Ну, в добрый путь.
Девушка грустно посмотрела ей вслед. Сорвавшийся с тополя лист ударил ей в лицо, отлетел и затих, вздрагивая у рельса.
В глубине тамбура, у котлового отделения, проводница сердито уложила в топку дрова, потом быстро подожгла бумагу и задумчиво посмотрела на огонь.
– Чего там? Нету? – спросила она.
Ее скуластое тугое лицо высвечивается огнем, пламя тускло отражается в глазах. Она большая, крепкая в кости, всегда выглядит сурово, потому что на ее лице как бы застыло выражение ровной и притерпевшейся печали.
– Нету, – грустно подтвердила девушка.
Проводница закрыла топку и ушла в вагон. Девушка вздохнула, поправила волосы и медленно, выжидающе закрыла дверь.
В вагоне полутемно. Проводница зажгла свет в служебном и в маленьком коридорчике, глубина вагона потемнела еще больше.
– Углем будем топить или не замерзнем?
Девушка пожала плечами и, вздохнув, села на лавку.
– Умылась бы хоть, невеста.
– Я не невеста, тетя Маша.
– И не будешь. Нашла с кем связаться – с солдатом. Он сегодня есть – завтра нету. А ты грызи локти.
Девушка совсем молода. Она некрасива, тиха, лицо ее немного обветрено, ходит несмело, словно прислушиваясь к чему-то. Имя у нее простое и ласковое – Наташа.
– Вот натопится – голову помою.
Вплотную подступила темнота. В высоком небе уже промыто заблестели крупные сентябрьские звезды. Ветер усилился. Он гудит через трубу котла в отоплении. На перроне зажгли фонари, и за ними плотно встала темень, границы вокзала четко определились, отчего он стал еще ниже и меньше. В поселке залаяли собаки, потом стало тихо, будто все утонуло. Вагон скрипит, словно переваливаясь, усиливается с теплом тот особенный, спертый вагонный дух, настоянный на запахе туалета, крепкого табачного дыма, едкой и постоянной пыли.
Наташа налила воду из котла в глубокий таз, занавесила окно одеялом, разделась по пояс. Ее худая угловатая тень переломилась на полу. Девушка, не смущаясь Марии, поднимает руки, оглядывает острую грудь с бледными крупинками сосков, вытягивается и, разводя ладонями теплую воду, с наслаждением шумно плещется. Грязные разводы от головы текут по плечам.
– Никак не научусь топить, – отфыркиваясь, оправдывается Наташа. – Как в котел полезу, так в саже до ушей.
– Угля меньше бросать надо. От него дым один. И колосники выбей, чтоб легче топку чистить. Мужика-то твоего как звать?
– Он не мужик, он парень.
– Все они на один манер. Ты никому не верь, а то замуж не выйдешь.
– Нет, этот не такой. Он ласковый. – Наташа, вытирая голову полотенцем, остановилась и радостно улыбнулась. – Такой ласковый, как ребенок. Знаете, какие он мне слова говорил! Я и не думала, что такие бывают. Он придет еще. Вот посмотрите.
Она вымылась, обтерлась, стала еще моложе, светлее. Лицо по-детски округлилось, ресницы и брови совсем белые, а в глазах появилась та застенчивая открытая доверчивость, какая бывает у совсем молодых, еще не знавших горечи девушек.
Мария тоже разделась до рубашки, неторопливо прошла вдоль вагона, словно чего-то искала. Шея у нее плавная, без морщин, тело крепкое, подобранное, еще налитое полной уверенной силой.
– Осень, – сказала она, – бабья пора. Самая что ни на есть моя.
– А давно вы ездите?
– Да лет двадцать.
– Вот повидали-то…
– Насмотрелась, – соглашается Мария. – Сейчас уже ничто не интересно. – Она погладила свое плечо. – Места разные, а везде одинаково.
– Он придет еще, – задумчиво говорит о своем Наталья. – Может, его начальство не пускает. Он ведь сам себе не хозяин.
– Много ты его видела-то?
– Три раза, – счастливо засияла девушка.
– Ну и дура, – добродушно покачала головой Мария. – Че ты там разглядела за три раза? Ой, девки, девки, пороть вас некому!
Наташа поджала губы и унесла таз. С улицы в окно ворвался яркий шар света от фонаря. Кто-то грубо заколотил в дверь. Наташа вздрогнула, стала спешно расчесывать волосы. Мария насмешливо оглядела ее маленькую фигурку, вышла в тамбур.
– Чего? – спросила она.
– Красный зажги, правил не знаешь.
– Орешь много.
– Делай, что тебе говорят.
Обходчик сердито выругался, но, разглядев лицо женщины, игриво заулыбался.
– Скучно там у вас небось. Пусти-ка погреться.
– Обойдешься, – спокойно ответила Мария и, проверив огонь в топке, ушла в вагон.
– Как тоскливо, – сказала она, укладываясь на нижней полке. – Душу бы вынуть к чертям, чтобы не тянула. Покрути-ка там, в приемнике. Может, споют что.
Наталья взяла транзистор, покрутила черные блестящие переключатели. Раздался треск, потом голос диктора, потом по вагону неспешно и негромко поплыла мелодия.
– Музыка одна, – грустно определила Наташа.
– Хорошая музыка, – подтвердила Мария. – Я люблю, когда тихо так, медленно играют. За душу трогает.
Она помолчала, не то слушая музыку, не то думая о своем, потом вдруг печально, с хрипотцой сказала:
– Эх, сейчас в лесу благодать. Чисто, просторно. А свету сколько – ходила бы и ходила. Так вот и думаешь – жить бы и жить. Просто бы жить, грибы собирать, костры жечь, в небо глядеть. Нет, накрутили себе люди, напридумали, какой только войны ни сочинили. А так-то сколько земли, воды сколько. Всем всего хватит, если бы по-доброму-то…
Наташа, соглашаясь, вздохнула наверху. Ей так тяжело, что хочется плакать. Она все еще ждет и смотрит в окно на улицу, где качается фонарь на столбе и катится по земле серый скомканный лист бумаги.
– Это все от любви, – убежденно говорит она. – Ведь у людей только мужчина и женщина. Вот.
– Ох и сопливая ты еще, – покачала головой Мария и повернулась на бок. – Спи, завтра выезжаем рано.
– Нет, правда, а зачем тогда жить? – с запальчивой быстротой заговорила Наташа. – Зачем? Тогда бы и жизни не было, и люди бы не рождались.
– Они вон и без любви плодятся, – гулко обрывает в подушку Мария. – Не от любви это, девушка, от греха.
– Ну какой грех-то, когда любишь? Мне кажется, когда любишь, все можно, – подумав, серьезно сказала Наташа.
Мария молчала, закрыв глаза. Тогда Наташа, свесив голову, спросила ее:
– Теть Маша, а вы любили когда-нибудь?
– Любила, наверно, – не открывая глаз, ответила Мария. – А может, и не любила. С годами все забывается. И ты все забудешь. Вот жить начнешь, и куда что денется…
Теплый голубой свет с вокзала мягко высвечивает простыни и лунно серебрит пол. Изредка захрустят по гравию шаги обходчиков да простучат тяжелые колеса проходящих мимо товарняков.
– Я, когда молодая жила, – усмехнувшись, начала Мария, – такая же дурочка была, как ты. Каждый день только про любовь и думала. Принца ждала все. За мной один милиционер ухаживал. Я, говорит, тебя, Мария, всю жизнь уважать буду. Нет, вишь ли, мне уважения не надо было. Это просто слишком, казалось. Мне любовь подавай, как в кино…
Наташа отвернулась к стенке и молчит. Потом вздыхает:
– Скучно здесь жить.
– Ты ремень сняла? – вдруг спрашивает Мария.
– Забыла. Да кому он нужен. Здесь поездов-то нет.
– Это ты сразу брось так думать. Раз положено – сними. Его, во-первых, просушить надо, а потом – проходимцев везде много. Залезут под вагон, срежут ради удовольствия, а ты плати. Как поездка, так десятка.
– Теть Маш, а говорят, в дороге серьезной любви не бывает. У тебя же серьезно было?
– Я тебе говорю? Ты поняла?
– Ну, поняла, поняла… – отмахивается Наташа.
– Это от тебя зависит – серьезно или нет, – подумав, отвечает Мария. – Как на это посмотришь. – Она улыбается. – Счастье… Оно, девка, когда серьезное, – тяжелее, чем беда еще. Беду все ждешь, как бы пережить. А с этим – нет, все больше и больше хочешь. Беда – она еще не спросит: прийти – нет. Пришла, и вся тута. Можешь не можешь, а тяни лямку. А к любви-то твоей не всяк подступится. Который поглядит-поглядит, да назад, чтоб не надорваться. Сейчас мужик не любит беспокоиться. Дохлый какой-то пошел. А она, если уж настоящая любовь, то, как смерть, страшна.
– И у вас страшно было?
– Может, если со стороны поглядеть, то как у всех. А мне страшно было. Я через это и замуж не пошла. Так всю жизнь и выла одна. Как волчица худая… Век бы ее не знать, любви этой… – Мария села, поджав колени. Углы ее крупного рта вяло опустились. – Не жди ты себе никакой любви. Выходи замуж за первого встречного да детишек рожай. Ребятишки пойдут, так баба садится на место. Редко какая на сторону глядит. Это уж те, кто живет хорошо, которых мужья обеспечивают.
– Теть Маш, расскажи про себя, а! Я же вам все рассказала.
– А чего рассказывать-то? Я же тебе говорю: дура была. Без памяти влюбилась. Домой, бывало, едешь – сердце рвется. Так и выглядываю из тамбура: стоит, нет он. Кудри, бывало, накручу. Одеться не во что было, а кудри крутила.
– Я тоже люблю, когда меня встречают, – жалобно подтвердила Наташа. – Я вот подъезжаю и думаю: хоть бы кто-нибудь встретил. Хоть бы сестренка. Так приятно… Правда.
– Хорошо. Я вот тоже думала, что моя любовь, может, на сто лет одна и случилась. – Она тихонько засмеялась, потом легла и неожиданно резко сказала: – Чертова пора! Маюсь, словно ошалелая.
– А почему вы не поженились?
– Вот не поженились. Это только в книжках люди счастливые. В жизни-то я только молодых видала счастливых, и то редко-редко… Жить я с ним рано начала. А раз до свадьбы открылась баба – пиши пропало. Он и глядит не так, и любит по-другому. – Мария сощурилась. – В армию он ушел, а мне рожать. Родила. Промаялась год. С дороги ушла вагоны мыть…
На перроне тихо, пустынно, только ветер свищет. Потом по перрону прошел солдат. Наташа с надеждой припала к окну, но грустно отвернулась.
– У меня тоже дети будут, – тихо сказала она. – Мальчик и девочка.
– Дай бог. Если муж хороший попадается, чего их не рожать.
– А сколько сейчас вашему?
– Тринадцатый год пошел. С бабкой вот остается. Такой проныра растет. Ни одной дыры не обойдет. В папу пошел. Ой, намоталась я с ним. – Мария вытянулась на лавке и, подняв полную сильную руку, стала разглядывать ее на свету.
– Отец-то к нему ходит?
– Да ходит он, – спокойно ответила Мария. – Сейчас ему что не ходить. Один, как палец. Я его и не выгоняю. Сама все сделала.
– Ой, а что вы сделали? – оживленно спросила Наташа.
– Хорошо-то не сделала. Ну да как сумела. Он в армии-то год всего служил. Списали его – грыжу нажил. Пришел – я к нему: «Миша, родимый». Миша от меня, как от холеры какой, шарахается. Ох и пометалась я тогда, повыла по ночам. Он ко мне пьянущий завалится с танцев, едва живой придет. Разую его, обмою, опохмелю еще утром. Господи, в глаза заглядывала, ходила. Думаю: останусь одна, как жить, кому нужна? Все старалась угодить, поперек – ни слова. Он меня и так и этак, терплю да молчу. Думаю, раз захотела – терпи. Отец ведь сыночку. Тогда ведь знаешь, как на одиноких косились. Это не то что сейчас. Какая уж тут гордость, думала, только бы не бросил. А то еще чище умудрялась: вечером сына усыплю – и в клуб, спрячусь в толпе, гляжу, с кем он танцует. Беда, как вспомню. Ведь не любила уже тогда. А ревновала. Работала на стройке, тяжело было, ребенок еще. И сходить куда-то хотелось. Бывало, попрошусь с ним в кино ли, в парк. Что ты, и не слушает, деньги у меня возьмет, и все. Поплачу, опять жду.
– Все они одинаковые, – вдруг обиженно сказала Наташа. – А дальше-то что, а?
– Да ниче, пропал совсем. Три месяца не было его. Потом пришел трезвый. В костюме, в галстуке. Вина принес. Обрадовалась я, надеялась ведь. Сели, выпили, ласковый такой… Весь вечер ни слова плохого мне. Я так сижу рядом. Вот дура была… Смотреть бы на себя век со стороны, как сейчас, сколько бы пользы было…
– Ну и что он? – нетерпеливо спросила Наташа.
– Ничего. «Я, – говорит, – Мария, женюсь. Девчонка она молодая, ей не надо знать, что я с тобой путался». Растерялась я. Так растерялась, прям оцепенела вся. Молчала сначала, потом заплакала, дура. «Миша, – говорю, – сын же у нас, ребенок – как же…» А он так это мне в лицо: «Да плевал я на тебя и на него. Я, может, не только с тобой, у меня их, может, десяток по свету. Что ж, на всех жениться теперь? Думать надо головой было…»
– Вот сволочь! – ахнула Наталья.
– Сволочь, – равнодушно согласилась Мария.
– Ну а вы что?..
– Да ниче. Слабая я была тогда душою. Я его даже выгнать не смогла. Лежу с ним ночью. Он спит, а я все думаю, девчонку его представила, молодую, ту, чистую, как их свадьба пойдет. Как она рожать будет от него. Как с дитем он нянькаться будет. И все вертится в голове: плевал он на моего сына, плевал, и все… Он ведь ко мне ходил, а на ребенка не заглядывал, я-то по-бабьи думала: привыкнет – привяжется… А он вот как. Не скажи он тогда так – ничего бы и не было, а тут не стерпела я. Горше-то обиды нет для матери. Как нечистый меня поднял с постели, встала, хотела чаю попить да заплакала. Потом подогрела чайник, и вдруг подошла к нему, посмотрела ему в лицо, а потом вылила… весь кипяток… сама не помню как…
– Ой, – испуганно простонала Наташа, – правда?!
– Правда, – спокойно кивнула головой Мария. – Его в больницу, меня – в милицию. Судили потом. Отсидела, вышла. И ничего мне больше не надо. Все как рукой сняло. Вот тебе и любовь… Ну, хватит об этом. Прицепилась тоже. – Мария повернулась на бок и, словно забыв про Наташу, тонко и тихо пропела: «У меня другого нет, я тебя ждала…»
Наташа молчала, широко открыв глаза.
– Ой, как жестоко вы, – потом сказала она. – А сейчас-то он где?
– В общежитии живет. Ко мне вот ходит, встречает часто из поездки. Страшный, как смерть. Как я ему еще глаза не выжгла… Тихий стал, не пьет. Сыну велосипед купил недавно. Деваться-то ему теперь некуда.
Вагон вздрогнул, резко покачнулся и покатил. Замелькал красный фонарь сцепщика. С улицы кричал обходчик.
– Эй, еще давай… Вперед, говорю… У, тетеря, наработаешь с тобой.
– Обкатывают уже, – вздохнула Наташа. – А вот если бы все вернуть, если бы знали; вы бы, наверно, милиционера любили. Да?
Мария долго молчала, сощурив глаза в окно.
– Вот «если бы» не бывает. Учись, пока молодая. – Помолчав, она грустно, словно для себя, добавила: – Никуда бы я от него не делась. С ним бы все равно сошлась. Видать, он судьба моя.
Утром Наталья стоит у вагона. Синяя проводницкая форма неуклюже висит на ней. Закончив посадку, девушка зашла в вагон, где три-четыре сонных пассажира вяло смотрели в окна. Мария кивнула ей из служебки и, сворачивая красный с желтым флажки, попросила:
– Затопи-ка титан. Хоть согреемся.
Машинист дал гудок отправления. Поезд покачнулся и тронулся. Медленно поплыл вокзальчик. Хмурый дежурный по станции, провожая, махнул рукой – все, мол, отправил.
Сразу за станцией поезд ворвался в леса. День поднимался медленно и спокойно. Все туман, туман сквозил в поредевших молочных березняках, да на миг открывавшиеся луга пятились отсыревшими снопами сена. Потом вдруг все ожило, растаяло, солнечно заиграла листва, и такая чистая синь установилась в воде и воздухе, что и горизонта не различишь, таким он кажется далеким в этом просторе. На разъезде, недалеко от путей, где поезд стоял несколько минут, Мария заметила свежую, второго цвета, курчавую траву – мокрец. А это верный признак, что осень еще будет глубокая и ясная…
1976
Повести
Сок подорожника
Приснилась трава, мокрая и невысокая. И много ягоды в траве…
«Ягоды – к худу, плакать», – подумалось сквозь сон… Потом деревья, березы… и туман, туман… и мать выходит. Лица не видно, только волосы серым калачом вокруг затылка. И это забытое чувство радости и успокоения, когда она видела мать…
– Ноги болят, – обыденно сказала мать, проходя мимо Анны. – Все болят и болят. Совсем нет мочи никакой…
Она нагнулась неподалеку от Анны: искала что-то в траве. Анна ей в пригоршне ягоды – не то брусники, не то черники… вроде черное с красным огнем внутри.
– Нет. Не то, не то, – равнодушно скользнув взглядом, пробормотала мать и прошла мимо. Потом она сорвала лист с куста, помяла его пальцами, попробовала на язык. – Нет, не то! Не то!.. – и пошла…
А туман, туман наплывает… и Анна чувствует, что теряет мать. Силится крикнуть, но не может – сдавило все внутри и сил нет. А когда автобус тряхнуло, видимо, на повороте, Анна в дреме открыла веки. Солнечный луч от окна вонзился в зрачок, но Анна размяла яркое пятно, закрывая глаза…
Мать сидит на пеньке, бинтует ногу длинным и узким листом. Наклонилась, принюхалась к колену, ожесточенно сорвала повязку, зеленый сок тягуче подплывает на багрово-плотной коже. Мать ткнула в сок палец, попробовала на вкус.
– Не то, опять не то, – хрипло сказала она, вставая.
– Мама, у меня есть таблетки. Очень сильные…
– Зачем мне твои таблетки, – с досадой ответила мать и пошла, словно прорезая лес, сухая, узкая. – Мне сок нужен… сок подорожника. Вот всегда там много, много росло, а нету… Не могу сыскать…
– А точно сегодня дождь будет. Зря едем, товарищи… – Каркающий жесткий голос прервал сон, Анна вздрогнула. Проняло до испарины – и сон и голос, и не сразу поняла, где она.
– Мать, нельзя же так. Взбеситься можно, – заворчала сидевшая неподалеку Антонина, встряхиваясь тоже после сна. – Хрипишь, как старый алкоголик.
– Ну если у меня голос такой, – пробубнила Егорова.
– Помнить надо об этом.
Егорова повернула к стеклу обиженное неяркое лицо, хотела еще что-то сказать, открыла рот, но промолчала.
Антонина подкрашивала губы, солнечный луч, стрельнув от ее зеркальца, прошел сзади по глазам Валерки Зуева. Тот тревожно дрогнул, захлопал ресницами. Антонина, заметив это, в упор навела на него зеркальце и, остро поднимая подбородок красивого моложавого лица, улыбалась.
Валерка усмехнулся и хмуро отвернулся к окну.
Автобус вдруг так тряхнуло, что Олег, дремавший рядом с Анной, резко передернулся, ткнулся носом в ручку переднего сиденья и застонал.
– Видали, а? – остановив автобус, возбужденно крикнул в салон шофер Толя. – Нет, вы видали? Как он его!..
– Ну что еще? – растирая лицо руками, недовольно спросил Олег.
– Ястреб голубя – слушай, как он его! Кружит, кружит, как голубь его не видел, а? Ох, таранул! И облетел… Слушай, выжидает.
– А голубь? – проснулась Тюлькина.
– Что голубь, лежит кверху лапами.
– Как это? Раненый?
– Может, убитый…
– Слушай, я пойду, я подберу его… Так нельзя.
– О господи, – простонала Антонина, ероша перед зеркальцем густые, черные волосы, – не мешайте природе жить. Все это розовые слюни, милая.
– Знаешь, мне всегда жалко…
– Тюлькина, – перебил ее Олег, – в твоем подъезде кошки живут.
– Ну и что…
– Дохнут зимой в подвалах. Что-то я у тебя ни одной кошки не видал в квартире. А ведь тоже природа…
– Я думаю, природа уже тем хороша, что я есть и сижу с вами в автобусе. – Антонина щелкнула сумочкой и повернулась ко всем нежно подсвеченным от окна быстроглазым, изящным личиком. Земляничный аромат – основная ценность губной помады, которую она за бешеные деньги доставала где-то в Прибалтике. Антонина засмеялась и, подняв с затылка сыпучие волосы, лукаво подмигнула: – А? Цените!
– Пижма! Толя, пижма, – подала вдруг голос Заслуженная. – Подожди, я быстро наломаю.
– Что вы, что вы, Софья Андреевна, – испуганно встрял Венька. – Товарищи, мы опаздываем…
Шофер вздохнул и взялся за руль. Старенький автобус затарахтел, зачихал, тронулся. Оленька вынула из сумочки вязание, растянула его на коленях. Анна с нескрываемой уже неприязнью выглядела светлую прядь над розовым Оленькиным ухом и в который раз подумала, что ей самой тоже пора научиться вязать.
– А мне жалко, мне всегда всех жалко, – грустно продолжала Тюлькина.
– У нас ты одна добрая, – хрипло сказала Егорова, – остальные так, пеньки…
– Прекратите базар, – лениво остановил ее Олег. – Пора подумать о спектакле.
– Я не машина. Хватит того, что я три раза в день кручусь в ширме. Если об этом еще думать с утра, я сама скоро куклой стану. Молотим с утра до вечера, – негромко вздохнула Антонина, – и никаких тебе переработок.
– Искусство должно быть подвижническим, – задумчивым басом вставил старый артист Гомолко, ковыряя спичкой в зубах.
– Ну вот, все проснулись, – откликнулся на его голос Олег, – читайте газеты.
Анна нашарила пальцами под рукавом у Олега часы, муж понял ее по-своему, обнял под кофточкой, шершаво провел ладонью по голой коже. Анна быстро отшатнулась от него, оглянулась – не видит ли кто.
– Глупенькая, – грустно шепнул ей в ухо Олег и, отвалившись на спинку сиденья, воззвал: – Споем, граждане республиканцы!
– Проснись и пой, – ответила ему Тюлькина, заерзала на сиденье. – Толя, ты полегче там, я навожу лицо.
– Дома наводи, – весело ответил шофер и прибавил газу.
Показались деревянные домики за длинным забором. – Приехали! – рявкнул шофер и остановил автобус. – Похоже, что не ждали, – встревоженно забормотал Венька, оглядывая через стекло закрытые ворота пионерского лагеря.
– А мы приперлися…
– Пых-пых, приехали…
– Сон, – задумчиво сказала Заслуженная и пожевала травинку. – Такие сны зря не снятся. – Жесткое, коричневое, часто отекавшее лицо актрисы как бы окаменело.
Они сидели на траве у цветной изгороди пионерского лагеря. Заслуженная с трудом сдерживала дыхание, отфыркивалась, всей спиною привалившись к заборчику, поглаживая темные, полные ноги с выпершими сосудами.
– Я умру от ожирения, – следя, прищурившись, за стремительно-юркой Антониной, сказала она. – У меня не выдержат ноги.
Она вздохнула, обвела полусонным взглядом подсыхающую невдалеке траву.
– Опять дождя не будет. Посохнет все к чертям. Куда дело годится, палит и палит. Земля, вон, как стриженая. Косить-то что тут? А?
– Между прочим, я косить умею, – встряв в разговор сообщила Тюлькина. Она стояла чуть поодаль в красном трикотажном костюме, яркая, картинная, с высоким колоколом начесанных темных волос. – Первый мой муж обожал размяться по утряночке. Выйдешь с ним в поле, роса как жемчуг, как перламутр… Нет, я обожаю природу…
– Сколь ценное открытие, – с ядовитой вкрадчивостью, остановившись напротив Тюлькиной, промурлыкала Антонина. – И что же вы косили?
– Траву, Антонина Андреевна!
– Интересно, а я по своему неразумению думала, что траву на лугах косят.
– Ах, не все ли равно?
– Тюлькина, – весело окликнул Валерка, – анекдот про тебя. Бежит обезьяна по лесу, кричит: наценка, наценка…
Тюлькина оскорбленно подобрала пухловатые накрашенные губы, повернулась и молча пошла к воротам.
– Валера, – резко остановила его Заслуженная, – ты чего ее травишь? Чего ты бабу травишь-то? Послабей кого ищешь? Сбегай вон о забор почеши язык, коль неймется.
– Да я анекдот, Софья Андреевна, анекдот…
– Э-х! Мужик!
Заслуженная отвернулась от него. Утро вызревало, наливалось густой жаркой синевой, запекалась трава у забора, клубился парок под нежной заводью чистого неба, четко выщелкивая, пела птица в кустах. Вдруг замолчала, вспорхнула, тряхнув ветками, мельтеша рябью крыльев. Заслуженная смяла розово круглившийся блин сыроежки.
– Сон, как звонок, иной раз, – сказала она Анне. – Так вот идет-идет жизнь. Тужишься-маешься, думаешь, не хуже других живешь. Как люди, так и ты. А как зазвонит, приснится оттуда – эко, мол, тебя занесло. Раззудит, оглянешься, и вся твоя суета гроша ломаного не стоит. Перед смертью Максима мне тоже мать приснилась: пришла, лица не вижу, чувствую, что мать. Смотри, говорит, горит ведь. Почему ты не видишь… Эко, жизнь бестолковая!.. Я вот теперь все прошлым живу. Ворошишь все в памяти, ворошишь – война, детдом, Максим все снится. Правду бают: откуда пришел, туда и вернешься. Из праха ты вышел, прахом и станешь… – Она помолчала и, принюхиваясь к грибной размятой каше в руке, спросила: – А у тебя когда мать померла?
– Да у меня живая мать, – вздрогнув, чуть не крикнула Анна и осеклась под недобро высветившимся взглядом Заслуженной.
– Жи-ва-я! А чего же ты молчала?
– Да не было разговора…
– Не было! Ох, Анна, Анна… – Заслуженная поднялась, придерживаясь одной рукой о заборчик, расправила вниз туго сидевшее на ее большом рыхловатом теле скользкое, приглушенного цвета платье, пошла, переваливаясь. Потом оглянулась, задумчиво бросила Анне: – Нехороший сон. Побереглась бы ты…
Ворота лагеря оставались запертыми. В прохладной глубине аллейки показался стриженый мальчик. Он подошел ближе и недоверчиво спросил:
– Это что, кукольный театр приехал?
– Кукольный, – авторитетным басом подтвердил Гомолко.
– А нам не говорили…
– А мы при… ехали, – вздохнул Валерка и покосился на Заслуженную.
– Ура-а! – завопил стриженый мальчик и тут же скрылся в кустах.
Антонина, разноцветным веером разметав юбку вокруг колен, сидела на траве, подтачивала пилкой пунцовые стрельчатые ногти. Она красиво повернула вслед мальчику аккуратную свою головку и с ворчливой хрипотцой выговорила:
– Обратите внимание. Дети о нас в светлых снах не ведают. А мы уже руки к ним протягиваем. Посмотрите нас, пожалуйста… Я сегодня едва поднялась. – Она заметила несчастное, растерянное лицо Веньки, рысцой бегущего по аллее лагеря, и заговорила громче, четко выговаривая слова: – Это свинство, так рано назначать выезд. Вчера приехали в девять вечера, а сегодня выехали в семь утра. Право, я начинаю уважать себя. Знать бы только, кому это нужно.
– Детям, – коротко ответил Гомолко, вынул из кармана колоду карт, подмигнул Валерке: – Перекинемся?
– Я понимаю, – ядовито кивнула Антонина, – детям. Одно только не могу уразуметь, – сказала она открывавшему ворота Веньке, – чем думает наша администрация, когда назначает выезд?
– Не стоит волноваться, Антонина Андреевна. – Олег улыбнулся актрисе. – Выезды назначаются согласно инструкции. После длительного переезда вам положен час отдыха. Прошу вас, отдыхайте. Вот трава, вот солнышко, вот речка. Посвежеете, похорошеете…
– Ого! – Антонина бросила пилку в сумочку, звонко прищелкнув замочком, медленно поднялась. – Благодарю вас, – любезно улыбнулась она. – Я и без того свежа, Олег Иванович. Кушайте эту травку сами, а то наша труп-па, – с ударением произнесла она, – давно подозревает, что у вас в голове вместо извилин заложена инструкция.
Олег побагровел. Антонина, ласково улыбнувшись, легко покрутилась перед ним на каблучке и неторопливо пошла, чуть покачиваясь.
– Да-с, – глядя ей вслед, задумчиво сказал Валерка. – Не трожь голодную бабу. С утра…
Заслуженная, стоя у кустов молодого низкорослого осинника, долго и печально смотрела ей вслед.
Антонине было под сорок. Легкая, стремительная, изящная, она напоминала Анне статуэтку из японского фарфора. Казалось иногда, что вот раздайся мелодичная шкатулочная музыка – и Антонина в такт ей замысловато и медленно затанцует. Жила Антонина счастливо, безмятежно, скрашивая свою судьбу нечастыми любовными переживаниями. Розовую ее благоухающую квартирку, руководствуясь прихотливым вкусом хозяйки, обставляли многочисленные ее воздыхатели. Антонине ничего не стоило слетать на выходные в Прибалтику за помадой или в Ленинград за модной пластинкой и тут же подарить ее кому-нибудь. В театре ее побаивались за острый язык и неистребимую страсть к мелким интригам. Сама Антонина не боялась ничего. Никто не мог лишить ее места в театре, как и места в жизни. Однажды она принародно обозвала директора театра старым ослом, и когда эта бурная склока закончилась тем, что его неожиданно сняли с поста, она бровью не повела. Мол, ничего другого нельзя было ожидать. С Заслуженной Антонина не то чтобы враждовала, но относились они друг к другу с ревностным и пристрастным отчуждением. Хотя избегали ссориться и едва здоровались, следили за работой друг друга с враждебным, уважительным вниманием.
Анна вздохнула и перевела взгляд на Оленьку. Оленька, присев в сторонке на пенек, вязала. Анна не могла понять, отчего она так не любит Оленьку. Оленька пришла в театр сразу после окончания училища. Она училась именно на кукольном отделении, диплом получила с отличием. И какой ступила два года назад на порог театра: аккуратненькой, свеженькой скромницей, опрятной, старательной девочкой, – такой и осталась. Оленька не совала нос ни в дела администрации, ни в семейные дрязги актеров, в работе делала ровно столько, сколько указывали, не срывалась, не взлетала высоко, ни с кем не склочничала, с женщинами говорила только о тряпках, с мужчинами скромничала. Ее имя не замешано ни в одной из мелких и частых скандальных историй в театре. У Анны было ощущение, что Оленька проработает в нем всю жизнь, может, даже звание заработает за добросовестность и постоянство. Кроткий и прилежный вид Оленьки всегда вызывал у нее раздражение.
Заслуженная тяжело посмотрела на Анну.
Подошел Олег, оглядел жену быстрыми беспокойными глазами.
Резко спросил:
– Что с тобой?
Пожала плечами:
– Пойду на речку схожу. Погуляю.
– Я с тобой.
– Нет, не надо.
– Анна!
Она обернулась, уже отходя от него. Он в упор смотрел на нее. Лицо его ожесточенно натянулось, и сейчас, в который раз, она подумала, сколько в муже дикого. Особенно в минуты напряжения, в жесткие минуты ссор.