Текст книги "Страстотерпицы"
Автор книги: Валентина Сидоренко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
«Ну что я такого сделала? – с обидой думала она. – Чем я так виновата?»
Виктор, стоявший у своего газика, исподлобья глядел на всех и молчал. Иногда она ловила настойчивый его взгляд, но отворачивалась.
– Может, пойдем погуляем? – подойдя к ней, спросил он.
– Ну куда мы пойдем? – срываясь на грубость, сказала она. – Мне работать надо!
– О! Эта бодяга надолго. Два часа еще будут ключ искать. Пойдем, я тебе цветов нарву. – Он осторожно взял ее за руку.
– Витя, на нас смотрят…
– Пусть смотрят.
Анна вздохнула и услышала, как заругался в стороне Олег, нарочно выговаривая пионервожатой. Молодая, почти девочка, пионервожатая так испугалась, что, не отвечая ему, широко раскрыла среди желтых конопатинок лица круглые детские глаза и жестом руки как бы отодвигала детей, толпившихся вокруг.
Анна, посмотрев на лицо мужа, вспомнила, как она сама напугалась сегодня, что он ударит ее.
– Пойдем, – сказала она Виктору, – хоть цветов нарвем.
Она слышала, как присвистнул им в спину Гомолко, говоря что-то Егоровой, и ее озабоченный, каркающий ответ.
За лагерем начинался ромашковый луг, река огибала этот лагерь с другой стороны, и ветер иногда приносил сырую свежесть от воды.
– Я не пойду больше туда, – сказал Виктор, глядя поверх ее головы. – Не нравятся мне твои артисты, нервные все какие-то…
То ли от травы, то ли оттого, что рядом шумит, разгоняя воздух, осинник, ветер скользнет горячо по коже и катит дальше к лесу неуловимой травяной волной в пахучий, терпкий, живучий простор.
Как давно этого не было, будто жила под каким-то куполом, затхло и отгороженно, и чем занималась, зачем жила в таком заспанном, стылом состоянии…
Виктор сел на траву, уперся крепким подбородком в колени, задумавшись, смотрел на нее прозрачными, с рыжим крапом глазами.
«Молодой он, – подумала она. – Какой молодой…»
Сняла босоножки, обошла его вокруг, всей кожей слушая упругую траву, легко, со сладкой силой потянулась, подняла плечи, изгибая над головой руку, рожденным внове, счастливым и точным движением…
* * *
– …Движение, – бормотала Заслуженная, с досадой глядя в окно, – движение. – Обернувшись к Анне, словно грозила коричневым пальцем. – Душенька, ищите движение, ловите, ловите его. Помните! Они же не говорят, они движутся. У них свой язык. Богом каждому… каждому дан. Ежа работаешь, где у тебя еж? Вот смотри. Вот он. – Заслуженная опустила голову, выгнула горбиком шею, коротко и быстро заработала у лица руками. – Вот он. Ш-шу-шу, пошел. Нос-лапка, сзади, как у медведя… Во-во-во, шу-шу. Торопыга, дремучий, осторожный, хитренький. Шу-шу-шу. В лист, в лист мордашкой… Уф! Повтори. Возьми куклу.
Анна деревянными руками брала куклу…
– Срам, срам, – отдуваясь, говорила Заслуженная. – Какой день бьемся. Можно подумать, что ты, как у папы с мамой родилась в квартире с кафелем, так и прожила там жизнь. А живое ты только на картинках видала, а? Ты почему не смотришь кругом? Думаешь, в куклы играть просто?
Работали они уже вторую неделю, вдвоем, вечерами, в большой репетиционной комнате. На общих репетициях Анна терялась, слабела, повторяла неточно, словно деревенела вся. Режиссер молчал, иногда давал короткие советы. Успокаивал так: «Работай. Посмотрим».
Олег посидел несколько репетиций, поотирался вокруг актеров, послушал каждого. Постоял, подергал куклами у ширмы – в обед, в перерывах, и к сдаче спектакля уже работал, средненько, правда, корову в «Наследстве Бахрама». Анна не могла, она не чувствовала куклы. Ночью, боясь разбудить Олега, со слезами думала: что будет? Ведь ее выгонят. В этом она не сомневалась. Наконец Заслуженная, пристально и молча следившая за нею на репетициях, вздохнув, сказала:
– Останься-ка. Поглядим, может, что выйдет…
Заслуженная, обычно терпеливая на общих репетициях, с Анной была резка и запальчива.
– У тебя корова дома есть? Есть! Ага, слава богу, вспомнила. Мать ее выгоняет утром. Бери корову-то. Держи. Вот она стоит у калитки. Ну чего, она у тебя, как столб-то, стала! Пусть хоть забор обнюхает. Ну махни-махни хозяйке-то хвостом. По-ш-ла! Слабо! Слабо! Будто ты не помнишь! Быстро вы как все забываете. Да это в крови твоей, живое в живом…
Иногда оставалась с ними Антонина. Садилась в углу на стул, в тень, молчала, внимательно слушая. Тогда она была в самой своей удачной поре. Моложавая, с крепкой круглой головкой, хорошенькая, ходила в короткой легкой разлетайке, складчато бродившей над смуглыми крепкими ногами. В то лето она завела роман с местным писателем. Говорили, что это серьезно, говорили, что он бросает семью. Антонина на эти разговоры гордо встряхивала коротким, жестким чубчиком и светилась. Весной она сработала фрейлину в «Голом короле». Сделала ее счастливо, светло, талантливо, на одной вдохновенной ноте. Фрейлина, красавица, капризная, избалованная, умница, гибкая, очаровательная, по-кошачьи цепкая, жесткая, не ходила – ритмично плавала над ширмой. Антонина работала ее весь летний сезон честно, без обычного нытья и ворчания, и работала живо, без штампов, по два, а то и по три спектакля в день.
Но вечерами она приходила к ним, следила за Заслуженной, молчала и чутко слушала. Заслуженная как бы не видела ее. Затаенное было в их отношениях, без внешних признаков раздражения, словно и не касались они друг друга.
Наконец у Анны получился ежик. Пополз, цепко перебирая ножками, зашуршал листвою, сморщив подвижную юркую мордочку, заговорил скрипуче…
– Ну вот, – обрадованно вздохнула Заслуженная, – теперь я вижу, ты будешь работать. Поняла, да? Поняла, как это делается? – спрашивала она счастливую Анну, и той казалось, что она действительно поняла, как это сделала, это движение, и этим живет еще тело, но объяснить, что и как, толково, словами она не смогла бы…
В этот вечер Заслуженная повела ее к себе в гости. Пили чай с вишневым вареньем в просторной неухоженной квартире. Анна смотрела на стены, увешанные фотографиями, афишами, на молодую, удивленную, смеющуюся Заслуженную на портрете и думала, как все это странно и не похоже на нее.
– Бог напутал со мною, – сказала Заслуженная, прихлебывая чай, – всю свою жизнь я хотела одного – танцевать. Я в молодости здоровая была. Интересная. – Она подумала и досадливо закончила: – Да чем там – интересная. Телка была обыкновенная. Здоровая. Если бы попала в такие условия, чтоб как-то заниматься можно было. Тогда еще, может… А то кобыла – кровь с молоком, неловкая только. Уж потом стала разбираться-то, музыку слушать. А движение – я его везде носом чуяла, не только глазами. Помню, детдом наш за Байкал эвакуировали. Тогда это совсем глушь была. И повадилась рысь в село. Ну, мужики ее и выследили. Господи, я как увидела! Как она летела! Я обмерла… До сих пор помню… Присела, знаешь, спружинилась вся. Потом как выстрелила – и полет. Лапы могучие! Дикая! Прекрасная такая хищница! Как она летела! И так мяконько лапами на землю. И опять пружинит. И опять полет… Так когда мужики ее грохнули, я так плакала, так ревела. Думаю, господи, такую красоту изничтожить. А вот не дал Бог самой-то. Из детдома вышла – война – мне пятнадцать лет. Как-то вот подвернулся мне кукольный. Пошла уборщицей, временно. В войну работать некому было. Знаешь, как ездили-то! Помаленьку… то одного подменишь, то другую. Втянулась. Поняла, полюбила. Учиться-то негде было. Когда кукольное отделение открыли, так мне уже за сорок хлопнуло. Меня уже и Заслуженной кликали. От старого директора пошло прозвище. А потом и звание дали. Первое и пока единственное в этом театре…
После чая Заслуженная отдыхала, отдуваясь, на диване, следила за Анной печальными глазами.
– Это мой муж, – говорила она, указывая пальцем на фотографии. – Петр Васильевич.
– Он…
– Жив, жив! Где-то в Средней Азии греется… Тоже кукольник. И неплохой, знаешь, был кукловод…
– А сейчас…
– Сейчас не знаю. Это дочь Саша. Замужем в Норильске. Это внучата от нее. Это сынок мой Павел. Дорогу строит за Читой. Инженер военный… А это Максим… Максим Иннокентьевич… Убили его в сорок пятом. В апреле…
Анна смотрела на увеличенный портрет, на молодого веселого парня в солдатском. Казалось, она где-то видела его живого, – таким близким, русским, открытым было круглое, чуть с веснушками лицо.
– Кукловод он был замечательный, – задумчиво сказала Заслуженная и без перехода добавила: – А уж любила-то я его! Всей душою. Ему девятнадцать, а мне семнадцать. Это он мой первый учитель был. Вот так же вечером и натаскивал меня – в куклы играть. – Она улыбнулась…
Анна четко и свежо представила себе весь их роман, словно это была не Заслуженной, а ее первая влюбленность. Репетиции в холодных комнатах. Его любовь и запальчивость, свидания на лавочках у церкви в синих сибирских сумерках. Цепкие руки его и ее, одинаково худые. Запах сырого дерева и морозца, и мазута. Тот же тихий, полный молодого значения разговор. И пока Заслуженная рассказывала, Анна все это видела и думала, что все в жизни одинаково и все повторяется. Поэтому все так знакомо.
– Ну вот, осенью его забрали. Смеялся, говорил, войну закончу пойду. Без меня она не кончится. А в апреле убили. Семнадцатого апреля… А я не верила. Все ждала. И замуж вышла, и детей нарожала. А все ждала. Как-нибудь одна прилягу, глаза закрою и думаю. Вот бы явился – бросила бы все или нет? И такой червь сосет – бросила бы…
Об Антонине отозвалась сухо и сдержанно:
– Талантливая девка. Чего там. Умница. Бес в ней. Это от природы дается. – Замолчала печально, потом, видимо, перебарывая себя, добавила: – Сейчас молодняк пошел сытый, грамотный. Они уже теперь не слушают. Я вот Егоровой хотела подсказать с ежом. Так она мне в ухо при всех: «Спасибо, Софья Андреевна, но меня четыре года государство учило работать».
Ну учило, так учило, что я ей еще скажу. Отошла, побитая. Думаю, так тебе и надо, старая дура. Не лезь, чтоб тебя по мордам не били. Или вот муж твой Олег. Гладко чешет. А ведь не присмотрится – как, что. Деланно все это, деланно! Антонина, думаешь, зря она за нами смотрит. А? Все на ус мотает. Молодец! Я так думаю, по ремеслу-то она мне одна и родственная в театре. Хоть мы и враждуем… Кто его знает, как оно нас избирает, каким путем… Ремесло-то…
Уходила Анна поздно ночью. Прошел летний, весенний, незлобивый дождь, и омыто блестел асфальт на дороге, усилились запахи крапивы в палисадниках, и особенно, едким и сладким, пахла акация. Анна шла, прислушиваясь к гулким в тишине своим шагам, и с затаенным робким и радостным чувством думала, что вот поняла она, открыла для себя маленький секрет этого ремесла. Она мысленно повторяла движения ежика и думала, что сколько еще сможет, сколько еще сделает! И какое диво этот театр, и жизнь в нем, и Заслуженная. И какое все это счастье… И лишь бы не было войны, болезни, чьей-либо смерти, чтобы ничто не помешало ей работать, познать хотя бы долю того, что носит в себе Заслуженная…
* * *
Виктор неотрывно глядел на небо. Лицо его, и без того некрутое, нежесткое, совсем обмякло; по-мальчишески, светло зацвели у носа мелкие конопатинки, ветер пушил его волосы. Анна села рядом, и смешно ей было, и сердилась, и нехорошее думалось об Олеге, и как-то отступало все, отодвигалось рядом с этим мальчиком, становилось простым, понятным. Лежит человек на траве, смотрит в небо. Утром купались вместе. Ну а почему нет?! Почему обязательно знать друг друга? И пока она так оправдывала себя перед Олегом и другими, ей казалось, что она права и незаслуженно обижена. И все-таки было не по себе, зря она пошла с ним сейчас…
– Сегодня свечку поставлю, – не открывая глаз от неба, сказал он. – У нас церквушка действующая, между прочим. Туристы ездят смотреть. Говорят, декабристы строили. Вот приеду – поставлю. Там поп, знаешь, молодой. Чахоточный такой. Думаешь, вот счас на ходу помрет, а пятеро детей уже…
– А тебе завидно?
– С чего это. У меня самого с десяток будет.
– Трепач ты, Витька.
– Ни капельки. Я детей люблю. Я в отца пошел. У меня батя был что надо. Наклепал нас – восемь штук только выжило. Умер только рано… Вот как подумаешь – да?! Жизнь. Вот знал бы я вчера, что сегодня так повернется. Что буду лежать, и ты рядом. Я тебя как будто сто лет знаю. Вот точно что-то есть.
Анна засмеялась, ей был приятен этот легкий, вроде бы без смысла разговор, и она подумала, что с Олегом у них не было такого.
– Времечко… горит, – вздохнул он, посмотрел на часы. – Мать мне посчитает волосенки.
– Ты почему, правда, не на работе?
Он усмехнулся, сел, вдохнул и выдохнул воздух.
– Потому что с тобой сижу. Рядом… заводишко тут строят. Песок возят. А я начальство вожу. Поскольку, сама понимаешь, с утра меня не было, я с тобой знакомился, мой начальничек на грузовой подался. Но к обеду надо объявиться. – Он вскочил, легко подпрыгнул, потом, легко нагибаясь за каждой, сорвал несколько ромашек, протянул ей: – На…
– Спасибо. – Она улыбнулась и взяла цветы.
– У вас третий спектакль в «Восходе»?
– Да.
– Я приеду туда.
Анна промолчала, а он, смутившись чего-то, неожиданно и ревниво погрозил ей пальцем:
– Только ты смотри мне, смотри…
Она рассмеялась и спросила, как спрашивают у детей:
– Чего смотри-то?
– Ну, пойдем, – не ответив, смутился он.
Анна представила себе ясно, как они вдвоем войдут в лагерь, и решительно отказалась.
– Нет, ты беги, а я сейчас…
Он быстро согласился, истолковав ее решение по-своему, и пока шел по тропе к осиннику, все оглядывался, у леска постоял немного, поглядел на нее, потом прощально поднял руку и скрылся. А она смотрела, как он уходит, упруго, напряженно, потому что чувствует ее взгляд в спину, и благодарно подумала о нем.
Она вздрогнула, увидев резко идущего с другой стороны из леска Олега. И пока он шел к ней, она, не отрываясь, испуганно глядела в белое, вытянувшееся его лицо, но все же успела зацепиться за мысль, что выжидал неподалеку, пока Виктор скроется, а потом сразу вышел.
– Ну что, девонька, хорошо тебе?
Анна не ответила, опустив глаза, заметила, как напряженно бугрится карман его джинсовой курточки со сжатым кулаком, и тогда она спокойно, с ровным отчуждением посмотрела ему в лицо.
Олег ударил ее размашисто и верно, так что, искрясь, вызвездило в глазах.
Она прикрылась от него рукой и с жалкой досадой попросила:
– Не надо… Не бей больше…
Олег мрачно сплюнул и быстро пошел по тропинке к осиннику.
– Схлопотала, – равнодушно глядя ему вслед, усмехнулась о себе Анна и села в траву…
Свистнул недалеко коростель, ветер качнул где-то подле леса воздух, и он покатился слабой, мерной волной. Чуть качнулись и выпрямились ромашки… Анна сорвала плоский, подсыхающий лист подорожника, положила на зуб, разжевала, высасывая из растения пресноватую терпкую влагу.
«Если бы мы и целовались с Витькой, ты бы все равно выжидал в кустах, – подумала она о муже… – Все равно бы не вышел…»
В воротах лагеря на нее ошалело налетел Венька.
– Где твой муж? – выдохнул он ей в лицо.
– Объелся груш, – равнодушно ответила Анна, проходя мимо.
– Я вас, Анна Викторовна, серьезно спрашиваю. – Венька зажал портфель ногами и протирал дрожащими пальцами очки…
Клуб лагеря был уже полон. Старшая пионервожатая бегала из дверей в двери. Ребятишки взбудораженно и шумно галдели. Пунцовый Венька, успевший еще раз обежать вокруг лагеря, нервно винтился вокруг актеров.
– Я так и знал, – шипел он. – В середине сезона. Такое напряженное время!
– Может, без него выкрутимся? – осторожно спросил Валерка.
– Я халтуру гнать не буду! Все, – отрубила Заслуженная. – Скоро уже нас в лагеря пускать не будут. Деньги– то дерем с них, слава богу… – Она поморщилась и отошла в угол.
– Ну, давайте что-нибудь решать…
– Она-то тут при чем? – заступилась Тюлькина. – Она же на месте…
– В конце концов, он помреж…
– Анна, – грохнула из угла Заслуженная, – вот объясни мне, как это можно… Как вы так умеете. – Она подошла близко к ней, и Анна увидела искаженное, искренне недоумевающее, темное ее лицо.
– Бабы, – бросил свой камень Гомолко, – хвостом воду замутят – и в кусты. Мы, мол, тут ни при чем… Отдувайтесь, мужички, нервничайте, топитесь.
– Ну, если наш помреж утопится, – сказала Антонина, разглядывая темно-коричневые ногти на растопыренных тонких руках, – театр много не потеряет…
Венька плакал в углу ширмы, он стоял спиной ко всем, съежившись, как серый, весенний воробушек…
Антонина посмотрела ему в спину, потом вынула зеркальце и, мелкими щипками укладывая челку на лбу, громко сказала:
– А я ее понимаю. Я всегда приветствовала в женщинах порыв. Когда на все наплевать. Все к чертям летит. Ах, как мало женщин на это способно. – Она вздохнула и, все еще глядя на Венькины подростковые лопатки, словно ему выговаривая, добавила: – И если еще учесть, что такой муж, как наш Олег Иванович… Вы, конечно, меня простите, но я бы со столбом схлестнулась. Удивляюсь многотерпению русских женщин…
Заслуженная, напряженно выслушавшая ее, как-то вдруг сразу опустилась, остыла и оскорбленно отошла укладывать в тряпицу свою куклу.
В полном молчании собрали декорацию. Приходила начальница, полная, решительная, возмущалась и грозилась жаловаться. Гомолко ей отвечал, что непременно отыграют. В ближайшие дни. Может, завтра. Может, сегодня вечером. Просто в город не поедут, заночуют в каком-либо лагере, но отыграют…
Венька, потерявший присутствие духа, молчал, прижавшись носом к портфелю, сидел на ящике и хлопал детскими обиженными глазами. Обедать, конечно, не пригласили. Быстро-быстро погрузились и выехали из лагеря. Ребятишки, столпившись у ворот, разочарованно галдели и долго смотрели им вслед.
– Фу, какой кошмар, – выдохнула Заслуженная, как только въехали по дороге в лес, – ой, стыдище.
– Ну, куда? – крикнул шофер, приостанавливая автобус.
– В деревне он, водку пьет, – мрачно подсказал Валерка.
– У меня нет желания гоняться за всеми алкоголиками, – решила за всех Антонина. – Едем в деревню обедать. А там что Бог пошлет. На сытый желудок голова яснее…
Автобус долго тарахтел, потом наконец тронулся.
– Пошла лошадка, – ухнул Валерка.
– Жарища-а! – пожаловалась Тюлькина.
– Вот точно, как псы бродячие, – каркнула над ухом Егорова. – Еще театр называется… – и посмотрела на Валерку.
Такое знакомое, щемящее пронеслось в хриплом сквозняке ее голоса, давнее и больное. Анна обернулась на нее так быстро, что Егорова от неожиданности спросила:
– Что?
– Ничего, – пожала плечами Анна и, обернувшись еще раз, всмотрелась в узкие жесткие глаза соседки, она вспомнила… Фелумена! И голос, прокуренный и хриплый, без интонаций, и то же безразличие в лице, тот же небрежный жест, когда прикуривает сигарету, и густой клубами выдох из яркого накрашенного рта. Только Фелумена полнее и старше.
И из другого времени…
* * *
…Как странно, что тогда они встретились, так инородно врезалась Фелумена в ту кашу, в которой варился Олег. Она приходила ярко накрашенная, полная, в жарких от цвета, тугих трескучих платьях, курила, округляя рот, выдыхала дым, и когда говорила, приходилось оборачиваться на ее хриплый голос, он был так же резок и неожидан, как и смысл ею сказанного. Ее привел кто-то из приятелей Олега, завзятых театралов. Был один из тихих, печальных вечеров после того, как Анна сделала аборт. Этому предшествовали бурные объяснения, уговоры, заявления. Наконец он сказал: «Ты забываешь, что такие вещи одной душою не решаются. В конце концов, нас двое, и мы сошлись на всю жизнь. Почему же ты сейчас, когда я не готов, взваливаешь на меня такую ответственность? Ты просто не веришь в меня. Ты думаешь, я кончился, да? Ты думаешь, что этот балаган с кукольным, это на всю жизнь?!»
Гости пришли, когда Олег был особенно грустен, внимателен и предупредителен. Он не позволил Анне встать с дивана, сам сел на пол рядом, поставил у ног две высокие тонкие рюмки, молча слушал друга, иногда из-под прикрытых ресниц тяжело взглядывал на Фелумену, курившую посреди комнаты, так решительно нарушившую приглушенный сумрак их вечера. К концу вечера приятель Олега напился и, тыкая пальцем на Фелумену, хихикал:
– Видал? А? Ну как?..
– Ничего, ничего, – укладывая его в углу на матрас, деловито бормотал Олег. Он провожал Фелумену за двери, задержался на лестничной площадке. Вернулся задумчивый, замкнутый и долго смотрел в открытое окно на улицу. Потом грустно сказал: – Странно мы устроены. Я вот от природы, в общем-то, холодный. – Потом помолчал и признался до конца: – А вот меня всегда непреодолимо тянуло к таким бабам. – Он кивнул на окно и вздохнул.
Фелумена появилась в их комнате еще. По-хозяйски возникла, окруженная шумом своего голоса, запахом тела и платья. Села на стул посреди комнаты, углов она не признавала, оголив оплывающие жирком колени, курила, говорила громко, хрипло, и только Олегу. Анну она не замечала. Олег ходил вокруг нее, словно принюхиваясь, с изумлением оглядывая открытые, в мелких нависших складочках плечи.
– Ну до чего сволочная! – сказал он, возвратившись и на этот раз с лестничной площадки. – До восхищения сволочная! – Он походил немного по комнате, и когда Анна уже забыла про Фелумену, он вдруг, качая головой, напомнил: – Вульгарна до безобразия! Но что-то в ней есть, как в перезрелой груше. Ты знаешь, она напоминает мне Зойку.
И побледнел, отвернув тонкое мальчишеское лицо.
Анна молчала. Она ничего не находила в этой бабе, кроме нахрапистой наглости.
«Развратна, – думала она, – потому и тянет…»
После ухода Фелумены мыла полы, словно хотела уничтожить липкий, дразнящий, потливый запах этой женщины. Мыла еще и потому, что втайне верила деревенской примете замывать след. Фелумена исчезла на время. Но Анна однажды увидела их из автобуса. Они шли по центральной улице города. Олег обнимал Фелумену за плечи. Он казался мальчиком рядом с этой здоровой, ярко-белой и далеко немолоденькой женщиной…
Тогда она закрыла глаза и горько подумала: «Добрался… отвел душу».
Она делала вид, что ничего не замечает. Анна боялась объяснений, память о первой их размолвке преследовала ее.
«Наверное, все пройдет, – успокаивала она себя, поджидая Олега у окна, – не может быть иначе… Она ведь старая…»
Олег молчал тоже, жил в себе, замкнуто, обособленно, почти не разговаривал с нею, и она боялась начинать разговор сама…
Однажды он не ночевал дома, вернувшись утром, присел к ней на кровать, сказал, отводя от нее беспокойные быстрые глаза:
– Не спрашиваешь! Ну и правильно. Я сам не знаю, что со мной. Это какой-то ужас. Пропасть. Я, наверное, уйду к ней… А?!
Потом он написал ей письмо, в котором просил остаться жить в этой комнате, и прощения просил. Он писал, что не знает, что с ним. Но он должен, должен вернуться. Пусть только ждет его. Христа ради ждет… Анна собрала вещички, прибрала аккуратненько комнату, закрыла ее и отдала ключ соседям.
С первым же поездом она уехала к матери. На этот раз ей было не стыдно возвращаться домой. Напротив, в том темном состоянии души, нарывающем все более в одиночестве, ей нужно было знать, что есть на земле отчий дом, мама, братья, деревня…
Мать не удивилась ее приезду. Недавно она проводила последнего, пятого, сына в армию, и вместе с заботами вышел из нее, казалось, сам жизненный дух, который питал ее тело.
Мать встретила Анну в ограде, даже ведро не поставила наземь, прикрыла ладонью лоб, обыденно сказала:
– Приехала? Совсем? – и, кивнув на чемоданишко, вздохнула: – Не много нажила…
Высокая, бескровно обмякшая, мать поразила Анну, до того она обесплотилась. Тень тенью. Зато отец оставался таким же. Он постарел, кожа синюшно подсвечивала. Встретил он Анну сухим и скрипучим:
– Явилась. Нажила в городе-то. Считай, первая воротилась. Отца позорить…
Вечером Анна вынула из чемодана кофточку для матери и тихо попросила:
– Мам, померь…
Мать, увидев эту простую, голубоватую, широко пошитую кофточку, порозовела, по-молодому смутилась. Взяла кофточку, подняв еще красивые темные волосы, примерила ее. И такой глубокой, затаенной печалью вдруг зацвели ее глаза посреди темного, грубо выделанного лица, так нежно и стремительно ожили, что отец, сидевший на лавке в углу, вдруг, бросив недошитый валенок на пол, резко прикрикнул:
– Но, но… – выругался и вышел из комнаты.
Казалось, ничего не изменилось в доме, только все рушилось, все оказалось куда более ветхим и иссохшим, чем ей представлялось в воспоминаниях. Опустился потолок, неприютно оголились стены, гнили углы, просачиваясь в дождливые дни, словно ватные. Отец не подновлял дом, не покупал городской полированной мебели, как большинство в деревне, не влился в этот дом приток свежей, молодой жизни, не слышно было дыхания новых поколений, но это был ее дом, дом ее детства, и свет сквозь ситцевые шторки, сквозь герань на подоконнике сочился на желтый пол. Казалось, все те же банки-склянки из-под молока, кваса, настоев трав и прочих домашних снадобий тянулись вдоль лавки в сенцах, и та же черемуха в палисаднике на угол от окна с сырым, горьковатым запахом, – все осталось родным и дивным на этом маленьком, обветшалом без хозяйских рук клочке земли, таким простым, верным, принявшим ее всю, как есть, какой вернулась. И, казалось, ослабела, затихнув боль. С какой благодарностью думала она о матери в этот единственный приезд, думала о том, что должно быть у человека место, где его, пусть не всегда, поймут, но всегда примут…
После ужина Анна вышла на крыльцо, где сидела и смотрела в дрожащую огнями глубь деревни мать. В верховьях леса, на горе, куда они ходили когда-то, было темно, и только иногда блуждающе мерцали круглые, смутные огни. «Дорогу проложили», – догадалась Анна. Села на крыльцо, и захотелось рассказать все матери. Рассказать просто, как женщина женщине, как дочь взрослая – матери. Она набралась духу и напряженно, срываясь в голосе, стала говорить. Сначала было тяжело, потом легче, потом она услышала слабый свист, посмотрела на мать – та дремала, прислонясь к косяку, и голова ее мелко, как у старухи, дрожала.
Все. Изжилась мать, изработалась, измоталась, выдохлась. Она прожила всю себя, до кровиночки, волоча на своем горбу деревенское хозяйство, пятерых детей, мужа. От природы мать была очень скрытным человеком, жила только в себе, никогда не судачила с соседками, не хвалилась, не жаловалась, и это тоже подтачивало душу. Она вырастила, выходила, поставила на ноги всех своих пятерых, а на их жизнь, на их взрослые боли у нее уже не было сил. И тогда, глядя при слабых сумерках на посеревшее, остановившееся лицо матери, на тлеющие чем-то темным провалившиеся круги под глазами, первый раз в жизни услышала, как исходит от человека трезвящий мертвенный холодок…
Анна осторожно пригладила прядь волос к материнскому уху, подумала, что мать бы и не поняла ее. Может, эта вечерняя ее дрема нарочита, просто чтоб не слышать Анны.
Мать тоже сходилась с отцом для счастья, но раз и навсегда. Ее счастье и жизнь были в том, чтобы народить и вырастить их, пятерых, с одним мужиком, каким есть, судьбою данным. А другого счастья, других путей жизни она не знала и не искала.
Анна впряглась в хозяйство. Работы в деревне было всегда вдоволь, и за годы ее отсутствия не убавилось. Огород, картошка, корова. И было хорошо, что с рассвета поить, кормить, доить, копать, чистить, мыть. Одной картошки вдвоем с матерью накопали сорок мешков. Присев на ведро, пока мать уходила в стайку к корове, Анна глядела на душно преющее под сентябрьским солнцем поле за плетнем огорода, на желтый, чистый лесок вдали и думала, что проживет здесь жизнь. Мать прожила, и она проживет.
В эту осень часто ходили собирать бруснику. Брали по ведру, по два в день. Брусника уродилась крупная, рясная, зрелая до черноты. Анна возвращалась усталая, упоенная осенним лесом, бордовые от ягоды руки пахли мхом, сиропной сладостью преющей хвои. У неглубоких сквозных родников отдыхали. Анна, нагибаясь, смахивала легкий, с прозеленью в воде березовый лист и пригоршнями пила чистую воду.
И пока мать умывалась, отряхивалась, отдыхала, Анна все смотрела вокруг на желто-багровые, не редеющие сопки, на красный голубичник. И как жадно воспринимали, отмечали все глаза, как чутко улавливало ухо малейший треск ветки, крик кедровки, свист бурундука. И не наглядеться было, не наслушаться, как будто возвращалось забытое ощущение родины. В эту осень словно внове она обрела родимые места. Вечерами ходила гулять за околицу, глядела, как садится солнце за золотые верхушки сопок, как сквозит и льется зыбкий вечерний свет с сумеречного, еще незвездного неба. Каким легким мерцающим свечением дрожат осинки вдалеке. И живой, влажной, густеющей синевой спокойное лежит озеро.
Мать мучилась женскими болезнями. В начале сентября ходили в дальнюю падь на Старухину гору собирать боровую матку, кустистую траву с копеечно-мелкой, словно срезанной по краям листвой. Мать обходила чуть наискосок гору, спускалась в низину, а Анна забралась вверх: к высоким зарослям шиповника.
Спелые, багровые, как вишня, ягоды усыпали кусты, собирать их было легко, и Анна не заметила, как набрала ведро. Присела оглядеться и замерла. С высоты горы такой протяжной и прекрасной ложилась перед ней земля. Свежая желтизна листвы и солнца, ясная горячая голубизна неба. И широта и щедрость, пронзительная громада пространства. Сопки, сопки внизу, свет и сладость легчайшего прозрачного воздуха. И впервые за эти годы глубоким, блаженным и горестным ощущением счастья наполнилась душа. Родиться на этой земле, расти и видеть, каждый раз внове, весну ее, осень, лечиться ее травами и набираться ее духа… Можно ли было рваться отсюда и не любить ее? И не здесь ли ее высокая доля, которую она так бесплодно и мучительно искала в городе? Мать окликнула ее внизу, слабым, пропадающим эхом долетел звук. Анна набрала воздух и отозвалась:
– Я здесь, мама!
«Ма-ма-ама-ма…» – волной прокатилось вширь.
Анна часто заходила к Панке. Подружка все-таки прибрала к себе Юрку Тарасика. Они жили уже пятый год, и Панка ходила тяжелая третьим ребенком. Характером она осталась прежняя – смешливая, бойкая, языкастая толстушка. Беременность она переносила легко, будто и не чувствовала, упруго каталась по двору, управляясь с нешуточным деревенским хозяйством.
– Пришел он в мае, – рассказывала она. – Я ног не слышу от радости. Он в клуб, я в клуб, он на свадьбу, я на свадьбу. Он в тайгу, и я в тайгу. А он, что ты думаешь, выдумал. К Ленке Хитяевой. Ну помнишь, гулял-то с ней до армии. Выдумал тоже… Я чуть, ей-богу, не обиделась. А потом пораздумала-посидела. Думаю, всю жизнь ждала его, ни на кого не взглянула, меня ж двое сватали, а теперь обижаться одной. Кисни в девках. Нет, думаю, на сердитых воду возят. Отбила! Никуда не делся.