Текст книги "Нечистая сила"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
«Когда дом горит, тогда стекол не жалеют». Этот афоризм принадлежит Дурново, который сидел на посту министра внутренних дел до конца апреля. А за день до открытия Думы его сместили, и в хорошо прогретое кресло уселся черноусый жилистый человек с хищным цыганским взором – Петр Аркадьевич Столыпин, еще вчера губернатор в Саратове, он и сам, кажется, был отчасти удивлен, что за окнами его кабинета течет узкая Фонтанка, а не широкая Волга… Секретарю он сказал – с иронией:
– Любой министр как бульварная газетенка: если два года выдержал, то издание уже прочное и начинает давать дивиденд…
Настало 27 апреля. Еще никогда Зимний дворец не видел столько крестьянских свиток, восточных халатов, малороссийских жупанов и польских кунтушей. Для апреля день был на диво жаркий, почти удушливый. Разбежались пажи-скороходы. Взмахивая сверкающими жезлами, тронулись церемониймейстеры.
В сонме ключников-камергеров величественно выступал гофмаршал. Громко хрустели платья придворных дам, осыпанные драгоценностями. Вот пронесли корону с рубином в 400 полных каратов…
– Амнистии! – долетало с улиц. – Отворите тюрьмы!
Придворный и сановный мир был представлен мундирами разных окрасок, включая и «цвет бедра испуганной нимфы». Государственный совет позлащенной плотиной стоял напротив серо-будничной толпы думцев. Величавую картину «единения» дорисовывала публика на хорах. Там разместилась наемная клака, получавшая от Фредерикса по 20 копеек с возгласа «Слава государю!» и по целому рублю на рыло за «стихийный экстаз» в исполнении гимна… Когда молебен, которым на Руси осенялось любое начинание в государстве (даже самое поганое), закончился и духовные отцы отволокли аналой в сторонку, царь по ступеням взошел на трон и лишь на секунду присел на самый краешек престола, стараясь не коснуться складок горностаевой мантии. Фредерике открыто, никого не таясь, протянул шпаргалку, и Николай II (без помощи шапки) зачитал обращение к депутатам:
– Всевышним промыслом врученное мне попечение о благе отечества побудило меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа…
Это первая, а вот последняя фраза речи царя:
– Приступите с благоговением к работе, на которую я вас призвал, и оправдайте достойно доверие царя и народа!
Между началом и концовкой лежала гнетущая пустота. Правда была злостно игнорирована. Выражения казенны и беспомощны. Обычное вялое празднословие – ни уму, ни сердцу. Далее по плану должно бы грянуть молодецкое «ура», но случилось непоправимое: Дума молчала. Только на хорах, добывая себе на хлеб и детишкам на молочишко, бесновалась вульгарная клака.
– Империя… больна! – произнес кто-то.
Лишь одна Мария Федоровна, приехавшая из Дании ради открытия Думы, сумела сохранить на своих губах очаровательную улыбку, которой и одаривала всех – левых и правых. Николай II попросту растерялся. От губ его жены, бестактно залитой бриллиантами, осталась лишь тонкая ниточка. С нею случилось то, что уже было однажды в Ливадии, – Алису обрызгало яркими пунцовыми пятнами, побагровели грудь и шея, и уже никакие алмазы не могли скрыть этой краски ярого, животного гнева. Акт церемонии закончился.
Настроение царской семьи и свиты было подавленным. Эта злоба комком застряла в горле царя, и два часа подряд Николай, несмотря на все старания лейб-медиков, не мог произнести ни слою – у него образовалась спазма глотки (globus histericus).
Положение не исправил и санктпетербургский градоначальник, любимец царя, его генерал-адъютант фон дер Лауниц.
– Ваше величество, – сказал он, испытывая желание припасть на колено, – верьте, что на Руси остались честные люди, которые сумеют умереть при атаке на… Таврический дворец!
Все дальнейшее можно обрисовать одним лишь словом – хаос. После ремонта Таврического дворца в коридорах еще валялись стружки, из углов еще не скоро выметут все опилки. Каждые пять минут, не выдерживая пулеметной скорости речей, за пультами менялись стенографисты. Профессор Муромцев, председатель Думы, с трибуны назвал Николая II (впервые за всю историю России) «конституционным монархом».
В кулуарах Думы бродили сановники, возмущаясь:
– Вы слышали, что там болтают? Почти как в Англии…
Витте перед отъездом за границу имел прощальную аудиенцию у императора. Министр финансов Коковцев навестил экс-премьера империи, дабы попрощаться с ним.
– Ну, что там этот брандмайор, который спешит на любой пожар и все время закручивает свои немыслимые усищи? Коковцев понял, что Витте спрашивает о Столыпине.
– Петр Аркадьевич еще не освоился. После саратовского затишья нелегко оказаться в сонме кадетских депутатов. Но одна лишь фраза Столыпина многое в его характере объяснила…
– Какая? – спросил Витте (вежливо-внимательный).
– Когда Дума разбушевалась, стали кричать, что он сатрап, Столыпин поднял над собой кулак и произнес с удивительным спокойствием: «Да ведь не запугаете…» И депутаты сразу притихли: они почувствовали присутствие сильной личности!
Витте долго молчал, голенасто вышагивая между треножниками, на которых были укреплены не поместившиеся на стенах холсты с портретами былых монархов и настоящих. Вдруг он замер возле овального портрета Николая II, писанного придворным живописцем Галкиным, и долго вглядывался в «глаза газели»
(глаза царя).
– Это очень плохо кончится… для Столыпина! От таких слов Коковцев даже дернулся в кресле:
– Почему вы так решили, Сергей Юльевич?
– Ах, милейший коллега, – со вздохом отвечал Витте (и подозвал фокстерьера, чтобы погладить его по мягкой шерстке). – Неужели вы еще не добрались до главной начинки нашего государя? Николай Александрыч не терпит никого, кроме тех, коих считает ниже себя. Стоит кому-либо проклюнуться на вершок выше императорского стандарта, как его величество берет ножницы и… подстригает дерзкого! Потому и думаю, что со временем будет острижена и голова Столыпина с его лихо закрученными усами!
– Ну уж… – неловко рассмеялся Коковцев.
Разговор был достаточно честен. Высокие сановники империи умственно стояли выше императора, и оба они, Витте и Коковцев, уже не раз испытывали холодное прикосновение царских ножниц к своим холеным барским шеям. Это неприятное ощущение.
– Император еще не сделал выбора, – сказал на прощание Витте. – Он колеблется и примеривается. Ясно, что большие надежды сопряжены со ставкою на реакцию. Грубую и ничем не зафлерированную. Не исключено, что выбор царя падет когда-либо и на вас, Владимир Николаич! Но я не желаю вам быть в роли президента этого великого и могучего бардака, называемого Русской империей.
Шуму-то много, а шерсти мало.
– Кто это так сказал про нас?
– Так сказал черт, остригая кошку…
Коковцев поехал домой, а Витте приехал в Биаррицу.
По столице блуждали слухи, что за рейдом Кронштадта болтаются два миноносца неизвестной национальности. Горемыкин отлично понимал, ради чего он назначен премьером и чего именно ожидает от него царь… Из рассветной мглы к двум загадочным миноносцам подскочили еще два – они бросили якоря рядом, тихо шевеля орудиями и дальномерами. В обществе говорили, что это кайзер Вильгельм II, памятуя о страхе кузена перед революцией, прислал ему свои корабли – на случай бегства Романовых из России! Назревал разгон первого парламента, и царь опасался, как бы народ не ответил на это новым взрывом восстания…
Зато у старого селадона Горемыкина оказались удивительно крепкие нервы.
И чем больше бесновались кадеты, желавшие заполучить министерские портфели, тем отчетливее премьер демонстрировал перед ними свое «горемычное» спокойствие. Они дебатировали, они кричали, а Горемыкин лишь холодно издевался над ними: «Благодарю вас за высказанное мнение, но, пока на Руси существует великий монарх, ни я, ни мы решить ничего не можем». Утром 7 июля, еще не вставая с постели, Иван Логинович принял врача, и тот вонзил в него шприц с морфием. Премьер оживился. Натянул английские штаны в серую полоску, велел подать мягкие сапожки, чтобы не страдали мозоли. Освежив перед зеркалом свои роскошные усы вежеталем, он попросил жену сунуть в портфель ту икону, которую преподнес ему Побирушка-Андронников.
– Все равно, – сказал, – она ничего не стоит…
С этой иконой он отъехал в Петергоф; стояла страшная духотища; в тучах копились грозы. Николай II принял презуса после купания в Баболовской ванне, волосы царя были еще мокрыми. Красная рубашка стрелка делала его похожим на богатого сельского лавочника… Горемыкин, воздев над собой икону, плавно опустился на колени, а Николай II бросился его поднимать.
– Нет, не встану! – твердо заявил Горемыкин. – В моих руках самое дорогое, что имею. Это наша фамильная икона, и на ней я клянусь, что не встану с колен до тех пор, пока вы не решитесь ампутировать вредный член, мешающий в первую очередь вам… Государь, подпишите указ о разгоне Думы!
Четыре миноносца плоско лежали на поверхности моря, в душном мареве почти не различались их флаги. Николай II тихо заговорил. Он высказывал боязнь, что подобный акт насилия может снова оживить работу вулкана революции, который после недавнего извержения еще курился дымом, изредка выбрасывая кверху яркие вспышки огня и камни…
Горемыкин потрясал над собою иконою Побирушки.
– Ваши страхи напрасны! – взывал он. – Народ не поднимется, чтобы спасать Думу, это жалкое исчадье виттевского манифеста. Поверьте мне, старику: даже кошка не шевельнется…
– Встаньте с колен, милый Иван Логинович.
– Не встану, пока не подпишете.
– Мне неудобно перед вами. Прошу вас, встаньте.
– Подпишите указ – тогда поднимусь…
Горемыкин выхватил указ из-под пера государя и быстро убрался в Петербург, а дальше начались чудеса (почти как в Англии). Опасаясь, что царь по слабости характера может передумать и не разгонит Думу, премьер тут же, прямо с вокзала, отправил указ в Сенат – для распубликования его по стране, а сам покатил к себе на Моховую. Начальнику своей канцелярии Горемыкин посоветовал ехать к Кюба и напиться как следует:
– Чтобы ничего не помнить «для истории и мемуаров». А я, – закончил он, – сразу погружусь в объятия Нептуна.
– В объятия Морфея, – поправил его чиновник.
– Э, милый юноша, не все ли равно? – безнадежно отозвался Горемыкин.
– Что Морфей, что Нептун – все одна гадость…
Дома он первым делом взял ножницы и обрезал провода телефона, после чего созвал в спальню домочадцев и прислугу.
– Предупреждаю! – объявил твердо. – Телефон уже не брякнет. Но могут прибегать курьеры от императора. Я принимаю большую дозу опия. Горе тому из вас, кто нарушит мой сон… Двое суток я буду спать! Всего хорошего… до свиданья…
Горемыкин проснулся, когда Думы уже не существовало. И никто не строил на улицах баррикад. Было тихо-тихо.
– Я же был прав: даже кошка не шевельнулась… К нему вошла жена – вся в слезах:
– Ты все проспал и ничего не знаешь. Отблагодарили, называется! Так старался, все для царя сделал, а он тебя, благо ты дрыхнешь, уже выгнал…
Радуйся: ты больше не премьер.
– Пардон, а кто ж теперь, если не я?
– Столыпин! Кому же еще?
Вот это, я понимаю, чистая работа…
Новый премьер сидел в своем кабинете, еще не осознав бурного взлета своей головокружительной карьеры, когда дверь распахнулась и на пороге выросла фигура человека с восточными чертами лица. Этот некто, весь трясясь от восторга, держал над собою плохонькую иконку, выкрикивая исступленно:
– Самое дорогое, что имею… фамильная драгоценность рода князей Андронниковых! Приношу к вашим стопам… верю, что измученная Русь воскреснет под вашим мудрым правлением…
Столыпин позвонил. Секретарь явился.
Кто это? – спросил премьер, не указывая пальцем.
– Точно не знаю, но, кажется, зовут Побирушкой. Колокольчик опустился на стол возле чернильницы.
– Сударь, что вам от меня угодно?
– Ничего уже не желаю, ибо счастлив вполне, видя вас на посту премьера… Я всегда и всем говорил, что есть в Саратове замечательный губернатор Столыпин, и он… только он!..
– Простите, где вы служите? Нигде (он «адъютант господа бога»).
– Лишь честный гражданин, желающий принесть пользу отечеству. У меня нет иных забот, кроме блага Отчизны…
– Мне на это плевать! А в каком вы чине?
– Увы, я коллежский регистратор. Вы ведь и сами знаете, как в наше время трудно выбиться в люди порядочному человеку. Столыпин закрутил усы в бравурные кольца.
– Все знаю! – сказал, выскакивая из-за стола. – Знаю и сейчас этим займусь. Моментально выбью вас в люди…
Одной рукой Побирушка был схвачен за воротник. Другая рука премьера намертво вцепилась в княжеские штаны. Получился страшный капкан. Легко и без напряжения Столыпин оторвал регистратора от паркета. В небывалом процессе ускорения Побирушка лбом растворил перед собой двери. А за дверями была приемная, наполненная просителями, и все они видели, как Столыпин вышибал князя на площадку лестницы. Причем все это время Побирушка держал перед собой «фамильную» икону (самое дорогое, что он имел). Могучее дворянское колено таранило его в самые порочные места, и «адъютант господа бога» покатился вниз. А икона, намного опередив своего владельца, тарахтя, прыгала по ступенькам, посыпая их сусальною позолотой…
– Вот так и впредь! – заявил Столыпин, бодрой походкой государственного мужа возвращаясь в кабинет, дабы вершить дела великой империи, уже второй день живущей без Думы…
Депутаты первого русского парламента еще малость порыпались, после чего самым примитивным образом их рассадили по тюрьмам.
– Почти как в Англии! Ну, совсем как в России… Сердце радуется. Душа умиляется. Коленки трясутся… Уррряа!
9. ДУРАКАМ ВСЕ В РАДОСТЬГригорий Ефимович Распутин, крестьянин Тобольской губернии, после субботнего посещения баньки, чистый и опрятный, не сквернословя и не похабничая, скромнейше сидел у себя на Караванной и даже водки не пил, а хлебал с блюдца чаек с конфеткой, как вдруг, откуда ни возьмись, влетел незнакомый генералище с серебряными погонами – и сразу к нему:
– Это ты, в такую тебя мать, Распутиным будешь? Григорий Ефимович деликатно водрузил блюдце на стол, вежливо поднялся со стула и почтительно ответствовал:
– Ну, я… Дык што с того?
Генерал – хрясть его по зубам, так что нижние клыки за верхние зацепились, и, мелькнув в дверях красной подкладкой шинели, тут же удалился. Распутин был крайне удивлен:
– Эва! И чайку не дадут попить спокойно…
Выяснилось, что визит вежливости нанес генерал-профессор Военно-медицинской академии Вельяминов, автор научной монографии «О вылущении прямой кишки с предварительной колотомией». Кишка-то здесь и ни при чем, а все равно обидно… еще как обидно-то! Распутин долго переживал последствия этого визита:
– За што он звонаря-то мне сунул? Прямо чудеса на постном масле. Я ж его и знать не знаю. Ежели он дохтур какой, так я же не больной. Рази так можно? Прискакал. Спросил фамилие. И вдруг – бац! Мое почтеньице… уважил по всем статьям!
Ясность в этот вопрос внесла Мунька Головина:
– Господи, как ты не поймешь, Григорий? Вельяминов уже много лет в любовниках Милицы Николаевны, и, конечно, ему, генералу и дворянину, неприятно, что она с тобой христосуется…
Распутин заварил свежий чай – покрепче:
– Что у вас тут в Питере за дикий народ собрался! Добро бы я у Вельяминова жену отбил. Так нет же! Он сам законную жену от великого князя Петра отклеил… Выходит, генерал-то энтот на чужую мутовку раньше меня облизывался. Так чего наскакивать?
Восторгову он потом жаловался – даже с обидой:
– Ты вот меня попрекаешь, быдто я живу не праведно. А скажи по совести – рази я виноват? Я никого из растократов хужей, чем они были, не сделал.
Они ишо до меня порчены. Так почему, спрашивается, я должен Осипа Прекрасного из себя корчить? Хошь мою портянку нюхать – так нюхай! Коли дура какая желает меня в бане помыть – так мой себе на здоровье… Мне-то што?
Это было веско сказано, и Восторгов не нашелся что возразить. Гришка входил в славу – с его именем связывали свои честолюбивые планы не только Восторгов, но и сам Феофан, сам Гермоген. Распутин же шел своим путем и себя-то не хотел ни с кем связывать: Гришка уже осознал свою силу. Медленно и неотвратимо он приближался к престолу. Не было только зацепки, чтобы, раскачавшись, совершить последний прыжок… Ему вскоре помогло психическое состояние императрицы.
* * *
К этому времени Бехтерев, великий знаток глубин души человека, уже отступился от лечения Александры Федоровны, полагая, что дурная наследственность, помноженная на мистические психозы, делает ее неизлечимой.
Она еще не сумасшедшая, но и нормальной назвать ее трудно. Наряду с разрушенной психикой в ней бились и четкие импульсы твердой воли.
Императрица была целеустремленной психопаткой… Но были и такие периоды, когда Николай II даже изолировал детей от матери. Его положение как императора тоже было ненормальным: болезнь жены следовало скрывать от придворных, от министров… даже от лакеев! Очевидец пишет: «Было испробовано все, что могли дать богатство и власть. Держали в Вилла-Франке яхту для изоляции царицы на море, строили в Крыму дворец для изоляции ее на суше. Александру интернировали за решетками замка Фридберг близ Наугейма.
Осматривали больную светила мировой медицины, молились о ней архипастыри всех церквей, общее сочувствие родного ей немецкого народа могло быть полезно как успокаивающее средство. Но ничто не помогало!» Помимо страсти к обаятельному наркоману Орлову, императрица испытывала почти лесбиянскую привязанность к Анне Танеевой; иногда во время плавания на «Штандарте» она нервно требовала, чтобы подругу срочно доставили на корабль. Николай II посылал за фрейлиной миноносец, который на предельной скорости врывался в Неву, подхватывал с набережной Анютку и спешил обратно в финские шхеры.
Царица успокаивалась.
В сферу постоянно ранящей возбудимости скоро попал и сын.
Каждая мать любит свое дитя, и никто не осудит мать за эту любовь. Но даже в любви к сыну Алиса была предельно эгоистична.
Это было какое-то патологическое обожание, неизменно связанное с мистическим ужасом. Во время революции, схватив маленького Алексея, царица в панике металась по углам дворца. За ней следили, боясь, что она спрячет наследника где-нибудь в таком месте, где его никто не сможет найти… Потом она перестала раздеваться на ночь. Заядлая лежебока, теперь она сидела на постели.
Сидела не как-нибудь, а в дорожной ротонде и в шапке, держа возле себя саквояж с драгоценностями. «Аликс, что ты делаешь тут в потемках?» – «Разве ты не видишь, что я еду». – «Ты… едешь?
Куда же ты едешь?» – «Пора бы уж знать, Ники, – отвечала она мужу, – что у меня есть единственная дорога – до родного Фридрихсбурга…» Она то требовала от царя, чтобы он ради ее успокоения пролил моря народной крови, то вдруг отупело застывала с вытаращенными глазами, недвижимая, словно истукан. Под глубоким секретом из Москвы был вызван опытный невропатолог Григорий Иванович Россолимо – образованнейший человек, близкий друг Чехова, Станиславского и Левитана.
Он потом рассказывал, что там творилось:
– Я нашел императрицу в состоянии животного ужаса. Никогда до этого не видав меня, она вдруг кинулась целовать мне руки! Никого не узнавала, постоянно рыдая. Просила, чтобы я вернул ей сына… Чепуха какая-то! Ведь наследник находился в соседней «игральной» зале. Я потребовал удаления больной из привычной для нее обстановки. Настаивал на клиническом содержании. «Что это значит? – возмутился Николашка. – Уж не хотите ли вы, чтобы я посадил ее в бедлам?» Меня выгнали. Потом царицу тайно вывозили в Германию, которая действовала на ее психику благотворно. А вскоре появился и Гришка Распутин, после чего помощь медицины уже не понадобилась. Я врач-психиатр, все-таки, как-никак, профессор медицины… Я далек от мистики, но даже я вынужден признать, что этот темный мужик обладал немалой силой внушения. В нем была какая-то особенность, которая властно парализовала волю не только женщин, но иногда действовала даже на крепких мужчин. Я знаю, что Столыпин влиянию Гришки не поддался. Он стал врагом его и на этом сломал себе шею…
* * *
Средь великих князей и княгинь всегда блуждаешь словно в дремучем лесу: тетя Минни и дядя Алек, Даку и Сандро, Эрни и Элла, Влади и Николаша, Тинхен и Минхен, Мавра и Стана… Но каждая ветвь Романовых жила обособленно, словно рыцарский клан, со своими притязаниями, со своими традициями. Между ними не было тех простосердечных отношений, какие бывают средь дядей и племянниц, средь бабушек и свояков. Алиса вообще – раз и навсегда! – отвадила родственников шляться во дворец, а теперь сама жаловалась: «Вот уже десять лет я живу одна, как в тюрьме…» Дольше всех удержались при ней сестры-черногорки, но за явную склонность к сводничеству их тоже попросили быть от Александрии подальше. Поправить свое положение при «большом» дворе они могли только через Анютку Танееву, и Милица активно взялась за очередную интригу, играя таким крупным козырем, каким был в ее руках Гришка Распутин… В один из дней она пригласила Танееву в свой дворец на Английской набережной.
– Аня, – сказала Милица, – только прошу тебя ничему не удивляться.
Еще недавно я, глупая, целовалась с мужчинами. А теперь я лишь христосуюсь с ними, и, поверь, это ничуть не хуже!
В длинном белом хитоне античной весталки, перекинув через смуглое плечо черную шаль, Милица плавно подвела Анютку к книжному шкафу. Для возбуждения любопытства показала ей редкое собрание книг по мистике и оккультным наукам.
– Бывают люди (их очень мало на земле), которые одарены свыше. Вспомни Тихона Задонского, как и мы, ходил по земле, ел и спал, а по смерти освятился. Но есть личности, вроде Григория Распутина, святость которых раскрыта еще на земле. И все мы, грешные и жалкие, имеем радость видеть его среди нас. Можем христосовать свои уста с его устами. Лицо с такой магнетической силой, как Григорий, является на земле один раз в тысячу лет.
Мы не доживем до этого времени, Анечка, когда наши потомки будут славить Распутина, как сейчас мы славим Христа!
Милица распахнула дверь, ведущую в соседнюю залу. А за этой дверью, молитвенно сложив руки, давно стоял Распутин.
– Здравствуй, доченька, – сказал он весело. – Я тебя давно ждал и все спрашивал бога: когда ж ты явишь мне Анюточку?
Моментально он оглядел ее всю. Массивна, как тумба. Не красавица.
Очень бледная. Лицо как тарелка. Ярко-малиновый ротик собран в гузку. Глаза – два голубеньких бантика. Выражение лица часто менялось – ускользающее, обманное. То вдруг на нем отражалось ненасытное беспокойство и внимание к окружающему, то появлялась почти монашеская суровость… Сейчас от сознания, что она видит святого здесь, на земле, и может потрогать его и почувствовать, Анютка умилилась, а Милица спросила ее:
– Видишь, как все хорошо и все просто?..
Взявшись за руки, они втроем, будто дети, стали гулять взад и вперед по залу, и Анютке было даже стыдно, что она, дура толстая, не может попасть в ногу с Милицей и Григорием. Потом Распутин гладил ее по голове и спрашивал задушевно:
– Живешь-то как? Папа с мамой не забижают? Она заговорила о родителях, но он засмеялся:
– Я тебя ведь о царе и царицке спрашиваю.. Анютка призналась, что она уже невеста.
– А жених-то хорош ли? – серьезно спросил Гришка.
Жениха ей подобрала сама царица. Это был лейтенант флотского экипажа Александр Васильевич Вырубов, служивший в походной канцелярии самого императора. Но она плохо его знала.
– Скажи, отец, выходить ли мне за Вырубова?
– Ты божья, а не флотская… Не уживешься!
– Почему, отец, я не уживусь с мужем? Распутин сразу померк лицом, закрыл глаза.
– Я так вижу, – отвечал глухо и загробно…
Милица Николаевна уже созвала гостей, обещая «угостить» их Распутиным, и гости сбежались охотно, словно их позвали на жирного угря, привезенного из Пруссии, или на смотрины редкого заморского фокусника… Распутин подал Анютке руку.
– Пойдем к столу, – сказал. – Я мадерцы выпью. Уж больно полюбил я мадерцу. Говорить стану. Послушаешь меня…
Широко и свободно уселся он за великолепный стол. Держал себя вольготно и независимо. Заметив, что напротив него расположился чиновник особых поручений с университетским значком на лацкане фрака, Распутин поморщился – как от клюквы.
– Нехороший ты человек, – заметил он ему спокойно. – Суеты в тебе много. Ну да ладно… сиди уж, коли пришел!
Понимая, что за ласку да мадеру надо платить душеспасительными речами, Гришка сразу завелся в проповеди:
– Грешите, но покайтесь. Покайтесь и опять грешите. Господь для того и подпущает нам искушеньицев разных, чтобы мы от греха вкусили. Какое первое слово истины принес Христос людям? «Покайтесь!» – сказал он им. А пошто он так сказал? Да потому, что Христос знал, какой свинарник разведут люди. Но как же каяться, ежели я ишо не согрешил? Вот тута многие и спотыкаются…
Поняли?
– А чего тут не понять? – за всех ответил носитель университетского значка на фраке. – В конце концов, подобные софизмы далеко не новы в истории человеческого сознания. Еще в древней Лаодикии такую же галиматью проповедовала одна заурядная фригийская секта. Здесь уместно вспомнить и еретика Монтануса! На заре нашей философии этот вонючий козел Монтанус подобно вам, Григорий Ефимыч, излагал такие же догмы красивым патрицианкам и… Не знаю, как вы, Григорий Ефимыч, но Монтанус достигал от дам немало живых и практических результатов!
Распутина затрясло. С толком ответить оратору он ничего не мог, ибо ни черта не понял. Но в голове его прочно уместились только два слова «вонючий козел» (вполне доходчивые).
– Энтого гугнявца на што сюды позвали? – зарычал он. – Я слово божье несу, а он… Не буду есть! Не стану пить!
Вызвав ужас в лице Милицы Николаевны, он круто и четко печатал шаги к дверям, злобно выкрикивая проклятья:
– Мозгляк, щелкопер поганый! Думаешь, коли хвостатку надел, так ты мужика умнее? Врешь, собака! Анахтема… Не меня – ты Христа во мне оскорбил. Вот завтра под трамвай угодишь, тады умней станешь… Я твоих наук не ведаю – мне бы по-божески!
В дверях обернулся и цепким взглядом вызвал на себя лучистое сияние анютиных глазок «божьей невесты» Танеевой.
– Завтра, – сказал он и саданул дверью… Милица Николаевна разрыдалась.
– А все вы… вы! – кричала она на чиновника с образованием. – Зачем стремитесь ученость свою показывать, когда и без того уже все давно ясно… Это, наконец, невежливо!
На следующий день Анютка случайно встретилась с Распутиным в вагоне дачного поезда, едущего в Царское Село; он был с какой-то нарядной дамой, но тут же пересел к Танеевой.
– Я ж тебе сказал вчера, что сегодня повидаемся…
И тут последовало окончание черногорской интриги! Милица Николаевна проиграла свою самую крупную игру. Сводя царскую фаворитку с Распутиным, эта продувная бестия не учла того, что после знакомства с Анюткой она сама делается уже не нужной для Распутина, ибо путь к престолу через Анютку был для Гришки намного короче и надежней… Ударил гонг – Царское Село!
Предупреждаю, что при всей своей коровьей внешности Анютка не была слезливой дурочкой, в ее душе немало отбушевало Страстей, и порою она мастерски владела интригой. Про таких, как она, в народе говорят: себе на уме! Поздним вечером, когда царскосельский парк шелестел ветвями тоскливо и жутко, в Александрии императрица тосковала заодно с подругой. Между ними сложились уже такие отношения, что Анютка называла царицу Саной…
– Сана, мы давно с тобой не музицировали!
Алиса небрежно листанула на пюпитре нотные листы:
– Хочешь вот эту сонату? В четыре руки…
В старинных жирандолях, помнивших еще блестящий век Екатерины II, когда они освещали напудренные головы Дени Дидро и принца Жозефа де Линя, медленно оплывали ароматные свечи (электрический свет раздражал царицу).
Четыре женские руки скользили над матовыми клавишами. Музыка не рвалась ввысь, а сразу от струн расползалась по полу, словно боясь вспугнуть тишину этого тоскливого вечера, в котором уже чуялось нечто неизбежное и роковое…
Неожиданно Танеева сняла пальцы с клавиш.
– Сана, а ты еще ничего не почувствовала? Императрица зябко поежилась под шалью.
– Мне как-то не по себе, – призналась она. – Только не надо пугать меня напрасно, Анхен…
– Повернись, Сана, и ты все поймешь! Алиса обернулась и в ужасе отпрянула:
– Кто этот человек? Как он сюда попал?
Прямо на нее из мрака соседней комнаты неслышно двигался костистый мужик в бледно-голубой рубахе, в широких плисовых штанах, заправленных в лаковые сапоги. Лицо его по форме напоминало яйцо, перевернутое острием вниз, в обрамлении длинных волос, разделенных пробором и лоснившихся от лампадного масла. Узкая борода еще больше удлиняла это лицо, а из хаоса волос едва проступала узкая полоска губ, сжатых в страшном напряжении. Из полутьмы, притягательно и странно, чуть посверкивали его жидкие глаза, из которых, казалось, сочится что-то ужасное… Распутин подошел и встал рядом с императрицей, которую уже трясло в приступе нервного возбуждения. Анютка говорила ей:
– Сана, не бойся, это ведь Григорий… Он добрый и ничего худого не сделает. Доверься ему, как мне, Сана!
Распутин молчал. И вдруг легко, словно перышко, подхватил царицу на руки. Носил ее по комнате, гладил и шептал:
– Да успокойся, милая… Ишь, дрожишь-то как! О хосподи, пошто ты, мама моя, пугливая такая? Все люди родные…
Александра Федоровна бурно разрыдалась и обхватила его руками за шею.
Она плакала. Она плакала и просила:
– Еще, еще! Носи меня… Ах, как приятно…
Гришка на одно мгновение обернулся. Один глаз был прищурен, а другой опалил Анютку кровавым отсветом.
– Цыть! – сказал он ей. – Пошла вон отсюда…
А был ли Распутин в близких отношениях с императрицей?
Сразу после революции 1917 года в этом никто не сомневался, и лишь одни монархисты с пеной у рта стремились доказать обратное. Потом этот вопрос стали пересматривать. Поговаривали, что близких отношений не было. И не потому, мол, что этого, не хотела императрица, а как раз оттого, что сам Распутин не захотел их! «Он не злоупотреблял силой своего влияния в отношении царицы. Инстинкт, здравый смысл, проницательность подсказывали ему самоограничение…»
Как же было на самом деле? Я не скажу.
Но вот передо мною письмо императрицы к Распутину.
Пусть читатель сам сделает выводы:
«Возлюбленный мой… Как томительно мне без тебя. Я только тогда душой покойна, отдыхаю, когда ты, учитель, сидишь около меня, а я целую твои руки и голову свою склоняю на твои блаженные плечи. О, как легко мне тогда бывает! Тогда я желаю все одного: заснуть, заснуть навеки на твоих плечах, в твоих жарких объятиях. О, какое счастье даже чувствовать одно твое присутствие около меня…»