355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Пикуль » Нечистая сила » Текст книги (страница 15)
Нечистая сила
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:32

Текст книги "Нечистая сила"


Автор книги: Валентин Пикуль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

13. ДРУЗЬЯ-ПРИЯТЕЛИ

Трех пальцев вполне хватит, чтобы пересчитать привязанности Распутина; с людьми он был крайне небрежен, кидался и швырялся ими, как хотел, никогда не ценя дружбы. К женщинам относился так же – эта ушла, другая пришла, без задержки подавай третью.

Но людское общество, особенно незнакомое, пылко любил и новых знакомств всегда настойчиво домогался. Обожал Распутин и застолье, чтобы галдели кругом, чтобы пели и плясали пьяные, чтобы на столе всего навалом – торты и селедка, марципаны и бублики, фрикассе и черные сухари, а под столом чтобы непременно стояли бутылки (сказывалась юность, проведенная по трактирам). Что ему теперь Феофан да Восторгов? Пока в Царском Селе его принимают как родного, конечно, он и сам будет для всех желанен. А тут еще этот Восторгов крутится под ногами… гнида!

* * *

Восторгов пришел к выводу, что его Гришуня уже достиг положения, какое теперь ему, Восторгову, пора использовать в своих корыстных целях. Первым делом протоиерей выразил желание преподнести иконку наследнику престола, цесаревичу Алексею.

– Нужна им твоя иконка, – отвечал Распутин. – У них тамотко ровно музея какая – пальцем в стенку ткнуть негде.

Но все же буквами, которые качало вразброд, словно забор гнилой, Распутин сочинил послание: «Дарагой послуш ево об иконке грегорий». Велел идти на Фонтанку, в дом ј 20:

– Там чины дворцовы сидят. Им пратецу мою и всучи.

– А к кому пишешь-то? – недоумевал отец Иоанн. – Кому сунешь, тому и ладно. Скажи – от меня. А там меня уже знают. Возжигатель царских лампад – как не знать?..

Явясь с «пратецей» в министерство двора, Восторгов был заприходован как взыскующий царской аудиенции и вскоре имел счастие поднести иконку мальчику Алексею… Вернулся пьяный!

– От восторга и напился, – рассказывал Восторгов. – Знаешь, а они там дураки… Я образок на барахолке за рупь купил, над свечкой его держал, чтобы копоти побольше, а выдал за старинный. Взяли! Теперь бы мне еще самого государя повидать. Я бы ему свои сочинения поднес… Устрой мне, Гриша, а?

На что Распутин отвечал – веско:

– Ишь ты, хвост-то как высоконько задираешь… Восторгов сразу хвост поджал:

– Ах, Гриша, Гришуня… знал бы ты, сколько я на тебя денег своих извел, так ты не обижал бы меня словами этими. Распутин шмякнул перед ним раздутый бумажник:

– А задавись! – сказал. – Отсчитай скока хошь и больше не липни…

Обойдутся тамотко и без твоих сочинениев!

Чтобы Распутин на него не сердился. Восторгов ему через мокрую тряпку отпарил брюки. Но струна уже натянулась. И лопнула в том самом доме, с которого все и начиналось. На приеме у графини Игнатьевой протоиерей согласно своему сану протянул ей надушенную руку для поцелуя. Старуха не успела еще коснуться ароматной длани священника, как возле ее губ очутилась корявая пятерня Распутина с траурной окантовкой под ногтями. Восторгова заело, почему графиня сначала лобызала Гришкину лапу, а уж потом его…

Когда вернулись на Караванную, поп завелся:

– Ты зачем ей руку-то свою подсовывал?

– А ты зачем? – дельно вопросил Распутин.

– Я по чину духовному.

– А я рази же недуховен?

– Не смеши людей, – отвечал Восторгов. – Уж кто-кто, а я-то тебя, жулика, изучил. Таких, как ты, еще поискать надо…

– Вот ты меня и нашел! Не я же тебя искал.

– Доиграешься. Худо будет, – пригрозил поп.

– Не вводи во грех, – помрачнел Распутин.

– А что ты мне сделаешь? В наших руках – газеты, пресса. Я тебя так пропечатаю… осрамлю на всю великую читающую Русь. Сейчас нас, союзников, даже премьеры боятся.

– А я тебе не пример, – заявил Гришка. – Видит бог, так в глаз врежу, что ты у меня в колбаску скрутишься.

– Это ты кому угрожаешь? Ведь я с крестом… Только он это сказал, как Распутин в мах произвел страшное сокрушение, отчего Восторгов закатился в дальний угол.

– Во сатана! – сказал Гришка, поворачиваясь к иконам и крестясь. – Довел-таки до греха, прости меня, хосподи… Поп с трудом встал (его не били с семинарии).

– За оскорбление сана духовного… Да знаешь ли, что за это бывает?

Засужу! Я тебя на чистую воду выведу…

Он выскочил на улицу, истошно завопил:

– Извооозчик! Скорее гони меня в Лавру…

Восторгов при этом не сумел оценить достижений науки XX века, и Гришка по телефону опередил быстрый бег лучшего столичного рысака. А потому Гермоген, уже предупрежденный Распутиным, встретил своего партийного собрата весьма кисло:

– Да знаю я все! Григорий уже поведал, как вы сцепились… Нехорошо ведешь себя, отец Иоанн. Ты мне друг, но Григорий тоже. Коли придется меж вами выбирать, так я тебя первого под лавку закину, и валяйся там, пока не поумнеешь!

Восторгов даже за голову схватился:

– Что ты говоришь, Гермоген? Или забыл? Ведь «Нана» – то у самого пупочка не от крестного знамения Гришки, а от моего ножика треснула. Сам же я и ножичек покупал… тратился.

Гермоген отнесся к этому равнодушно:

– Да цена ему копейка. Нашел чем хвастать.

– Это же… обман! – взъярился Восторгов.

К этому Гермоген отнесся уже сурово:

– Был обман, – заявил он. – А коли сошел за святое дело значит, уже не обман… А кто резал-то?

– Ну я!

– А зачем ты «Нанашку» – то ножиком пырнул?

– ?!

– Вот видишь. И ответить не знаешь что.

– Да ведь не для себя же я старался.

– А для кого ты с ножиком в руках старался?

– Для Гришки, чтоб он сдох, окаянный.

– А я думал, для бога, – логично рассудил епископ.

– Гришка с того же часа, как я резанул картину, и пошел, и поехал, и поперло его… сволочь такая!

Гермоген залился дробным смехом, и тряслась на его груди, поверх муарового шелка, панагия с бриллиантами.

– Выходит, зависть мучает. Ты старался резал, а вся слава Гришке досталась. Ой, нехорошо… соблазн это!

Восторгов ожесточился в бесплодной борьбе за правду.

– Не святой же он! Это мы сами придумали. Ведь он, ты знаешь, просто бабник… козел какой-то! Бабник и пьяница.

– Это ты брось, – сразу осерчал Гермоген. – Ефимыч мужик крепкой веры и церкви божией завсегда угоден. Если не желаешь без башки остаться, так ты сейчас вернись в номера и Григорию в ножки поклонись. Проси, чтобы он простил тебя!

Восторгов от такого унижения даже расплакался:

– Да побойтесь вы бога! Или за ненормального меня принимаете?

Гришка-то ведь за добро мое еще и сокрушил меня.

– Так тебе, дураку, и надо, – утешил его Гермоген. – В другой раз умнее будешь: не станешь подрывать веру в чудеса.

– Да где вы эти чудеса видели? Готов сам себя разоблачить. Пусть пропаду, но и Гришке хорошую баню устрою…

Сунулся он было к графине Игнатьевой, чтобы рассказать ей правду-матку, как было с картиной «Нана», но дворецкий задержал протоиерея словами:

«Велено не принимать». Восторгов понял, что перед ним стенка. Как ни бесись, а надо ехать и кланяться Гришке, чтобы зла не попомнил. Но и тут опоздал – Распутина на Караванной уже не было. А в разлуку, соответственно своим наклонностям, Гришка наворотил для Восторгова громадную кучу добра.

Так и лежало все посреди комнаты. А сверху Гришка кучу прикрыл записочкой:

«МИЛАЙ КАЖДА ТВАР ХОТИТ ЖИТИЯ ТОЛАНТЫ ПОД ГОРУШКОЙ НЕ ВАЛЯЮТСЯ УБЕРИ ГРЕГОРИЙ». Проветривая комнату, Восторгов озлобленно рыдал – в полном отчаянии:

– О господи, где я возьму лопату? Не я ль тебя в люди вывел, из Сибири вытащил? Денег-то сколько перекидал… А за все мои труды – возись тут теперь!

Гришка перебрался к генеральше Ольге Лохтиной; их видели вместе – они гуляли по улицам; Распутин заимел черный цилиндр, а светская дура щеголяла в цилиндре из белого шелка. Потом они поцапались, и Гришка куда-то пропал.

Восторгов мотал ноги по городу и не сразу установил, что Распутин перебрался на Кирочную улицу, прочно сел на квартире Егора Сазонова – экономиста, издателя, литератора, жулика, семьянина…

* * *

Распутин сразу и плотно вошел в семью Сазонова, на Кирочной ему нравилось. С утра до ночи разный народец крутится: одни приходят, вторых выносят, третьих приглашают. Кого тут не повидаешь – от маститого профессора до рассыльного из редакции. В квартире неустанно трещал телефон, ведерный самоварище клекотал от ярости, посуда колотилась нещадно, прислуга падала с ног, пекли пироги с рыбой и яблоками, гоняли мальчика за вином на угол Литейного, через раскрытые окна квартиры гремело на улицу пьяным и дымным содомом:

Эх, пить будем, Эх, гулять будем, А смерть придет

– помирать будем…

Но хозяин против такого ералаша не возражал.

– Хороший ты мужик, Егор, – говорил ему Гришка. – Я тебя вижу. Ищешь ты в жизни куска большого. Мелкие-то уже попадались, да между зубов проскакивали. Мечешься ты и не знаешь, у кого бы кожаные стельки от лаптей лыковых отдраконить.

Распутин умел прозревать людей. Сазонов был мещанин с повадками хищника. Сейчас он свою квартиру сознательно обратил в нечто вроде кунсткамеры, где и содержал редкого зверя – Распутина; хочешь повидать зверя, не миновать тебе и дрессировщика. Гришка это понимал, но охотно прощал хозяина, ибо в писательском доме было ему занятно жить. Собиралась профессура, журналисты, актеры, трепались туг, как хотели, когда пьяные, а когда трезвые – на этих сборищах Распутин полной ложкой снимал с поверхности людского шума нужные для себя слова и знания. Именно тут, за самоваром чужой для него семьи, он начал на свой лад постигать политику. В силу каких-то неясных причин у него вызревала ненависть к буржуазной Франции, подозрительность к респектабельной Англии и большое доверие к немцам, даже любовь к их кайзеру. Здесь, на Кирочной, он впитал в себя ненависть к полякам и южным славянам, ведущим борьбу за самостоятельность; здесь же он впервые узнал, что в России давно существует гиблый «еврейский вопрос» (как коренной сибиряк, Распутин до этого никогда не соприкасался с евреями). Хитрый и расчетливый мужик, Григорий Ефимович умел показать себя и с хорошей стороны. Коли чего не знал, то в разговор не лез, а помалкивал.

Если же дело касалось деревни, то он рассуждал свободно, красочно, интересно, и ему охотно внимали. Многие, наслышавшись о Распутине немало гадостей, даже терялись, когда перед ними выступал покладистый и смекалистый крестьянин, только что вернувшийся из бани, смотревший на гостей лучисто и ясно. «Это и есть тот самый?» – спрашивали тишком. «Да, тот самый», – отвечал Сазонов, посмеиваясь… Распутин сметал со скатерти хлебные крошки в ладонь и скромнейше отправлял их в рот. Ждавшие от него чудес и пророчеств бывали удивлены, что за весь вечер он ни разу не помянул бога. Но здесь, в разброде многоречивых мыслей, бог ему был не нужен – Гришка знал, где и когда замешивать густую квашню на религии…

Профессор Петражицкий однажды шепнул Распутину:

– Вам бы, милейший, гипнотизером быть. Большие деньги б заколачивали!

Есть у вас в глазу какой-то бесенок… Простите, а вы сами никогда не задумывались над этим обстоятельством?

– Не! На што? Смотрят – и пущай…

Но в памяти отложилось и это: авось пригодится.

Вскоре на квартиру Сазонова кто-то загадочный стал поставлять для Распутина его любимую мадеру… ящиками! Тот самый сорт, где на этикетках изображен кораблик под парусами. Пришло и письмо, из коего стало ясно, что доброжелатель, давно наблюдающий издали за Распутиным, не может больше мириться с тем, чтобы такой замечательный человек испытывал недостаток в своем любимом напитке. С почтением к вашим несомненным достоинствам и прочее… Подписано – И.П.Манус!

– Это кто ж такой будет? – спросил Гришка. Сазонов развел руки как можно шире:

– Ну, Ефимыч, не знать Мануса… это, брат, стыдно!

И рассказал, что Игнатий Порфирьевич Манус, хотя у него русские имя и отчество, на самом деле германский еврей, натурализовавшийся в России, да столь крепко, что от русских акций его теперь не оторвать. В правлении Путиловского завода это персона важная, он же директор товарищества Вагоностроительных заводов, член совета Сибирского банка, Манус имеет очень большие деньги от общества Юго-Восточных железных дорог…

– Миллионщик, што ли?

– Примерно так, – согласился Сазонов. – Но связи Мануса – вплоть до берлинских банков, до швейцарских. А я ведь помню, каким он прибыл в Петербург: почти без штанов, был мелким «биржевым зайцем», каждый рубелек на ладони разглаживал…

Скоро встретились на деловой почве в присутствии Ипполита Гофштеттера, который, влюбленно глядя на Распутина, и устроил это свидание. Манус – грузный мужчина ярко выраженного семитского типа, в пенсне с дужкой, зубы в золотых коронках, голос ласковый. Манус куда-то торопился и потому пить не стал.

– Я человек деловой, и у меня нет времени… Говорите прямо: сколько вам надо? Согласен сразу выдать аккордно сумму в десять-пятнадцать тысяч, а затем буду ежемесячно субсидировать вам еще по тысяче рублей… Человек я честный, верьте мне!

Распутин понял, что такие коврижки даром не сыплются.

– Даешь – беру! А что мне делать за это? Манус заторопился еще больше:

– У меня нет времени, чтобы объясняться. Сейчас вам ничего и делать не надо. Просто живите, как жили и раньше. Только не забывайте, что в этом печальном и скверном мире существует ваш искренний почитатель – бедный еврей Манус, к которому вы всегда можете обратиться в трудную для вас минуту… Надеюсь, что в трудную для себя минуту и я обращусь к вам!

Поможете?

– А как же.

– Дела, дела… Всего доброго, господа.

Скоро нечто подобное проделал и банкир Дмитрий Львович Рубинштейн, которого в петербургском обществе называли Митькой. Он поднес в презент Распутину несколько акций Русско-Французского банка, но подарком не угодил:

– На што мне акцы твои? – сказал старец Митьке. – Я вить на биржу не ходок… не моего ума дело. Это вы, образованные там всякие, на биржу треплетесь.

Митька Рубинштейн не стал спорить и стоимость акций тут же перевел в наличный чистоган, от которого Распутин не отказался.

Международный сионизм уже заметил в Распутине будущего диктатора, и потому биржевые тузы щедро авансировали его – в чаянии будущих для себя выгод в финансах и политике. По проторенной этими маклерами дорожке к Распутину позже придут и шпионы германского генштаба… «Отбросов нет – есть кадры!»

ФИНАЛ ВТОРОЙ ЧАСТИ

Притихла под снегом тайга, сторожа свои дремучие сны, застыли и болота. Тихо… А в селе Покровском все по-старому: день за днем – ближе к смерти. По вечерам, когда приходила тюменская почта, несли газеты к священнику Николаю Ильину. Читал он мужикам, осиянный керосиновой лампой, что в мире творится, кого убили, кого искалечили, кто своей смертью преставился, а кто орден получил в усладу себе.

– Слава богу, – крестились старики, – а у нас благодать зимой, и комарье не кусается. Никаких орденов не захочешь!

Подзабыли уже Распутина, вспоминался редкостно:

– Небось повесили… не вернется!

Только удивлялись иной раз – с чего живет Парашка Распутина? Как и прежде, шуршит обновами, щелкает орешками.

– С чего шелкуешь? – спрашивали.

– Живу! А вам хотелось б, чтобы я подохла?

– Да несвычно так-то. Без трудов, без забот.

– С мужа и живу! С кого же мне жить-то ишо?

– Да вить нет мужа-то. И жив ли он?

– Где-то шляется. Не ведаю. Деньга шлет, и ладно…

Опять непонятно: у этих Распутиных, чтоб они горели, всегда не как у добрых людей. Было тихо… За околицами села, в замети сыпучих снегов безнадежно погибали гумна и бани. Но вот однажды показался на тракте обоз в четыре телега. Ждать никого покровские не ждали и теперь приглядывались с большим сомнением – не надо ли беды ждать? Обоз втянулся в улицу села, впереди на заиндевелой кобыле восседал сам исправник Казимиров. Издали, гомоня, неслись мальчишки, оповещая:

– Распутин едет! Пьяный уже… вовсю шатается.

Насторожились мужики. Пригорюнились бабы, завидущими глазами встречая первую телегу добра, возле которой в богатой шубе нараспашку шагал Распутин с початой бутылью вина в руке. А рубашка на нем розовая, штаны на нем из бархата лилового, а поясок-то с кистями, а сапоги-то из хрома чистого…

– Ох и награбился! – рассуждали старики. – На большие деньги одел себя человек. Как бы и нас не загребли за него!

Но видимость исправника, состоящего при Распутине, малость утешала.

Гришка всем махал картузом.

– Землякам мое уваженыще! Уж вы помогайте мне барахло-то в избу занесть. Все ли дома в порядке? Давно не писал…

Выбежала на крыльцо Парашка с детьми – и в ноги мужу (под круглыми коленками бабы горячо и влажно растопился снег).

– Гришенька! Кормилец наш… возвернулся.

– Чего радуешься? – отвечал Распутин. – Вот я тебя вздую для порядка, чтобы себя не забывала…

Покровские густо облепили плетень. Чего только не навез Распутан! Три самовара, машинка швейная, которую ногою надо крутить, сундуки с тряпками.

Завернутую в войлок, протащили в избу гигантскую пальму в деревянной кадушке, какие стоят в богатых трактирах. А поверх последней телеги лежало нечто невообразимое, большое и черное, торчали вразброд три толстые ноги с колесиками вместо копыт… Дедушка Силантий спросил:

– Это што ж за хреновина? И на што она тебе?

– Рояля такая… Боюсь, не поймете. Одним словом, машина. Как-нибудь я вам на ней музыку сыграю.

Дюжие парни-добровольцы, предчуя даровую выпивку, осатанев от усилий, пихали рояль в избу – то передом, то боком.

– Не идет, зараза, тудыт ее в гвоздь! Что делать-то?

– Клади! – сказал Распутин, и рояль опустили на снег, парни вытирали пот.

– Покеда новый дом не отгрохал, – заявил Гришка, – пущай рояля в хлеву побережется. Тока бы корова не пужалась.

Сбросив шубу на снег, он повернулся к Парашке:

– Ну, пойдем, сука тобольская… потолкуем.

Завел супругу в комнаты и поучил вожжами. Но лупцевал на этот раз без охоты, без остервенения, как раньше бывало. Баба и сама чуяла, что бьют ее лишь «для прилику», ради домашнего порядка, а подлинного гнева нет…

Распутин напоследки протащил Парашку за волосы вдоль половицы и сказал миролюбиво:

– Накрывай на стол. Я тебе гостинцев разных привез… Селедочки-то не найдется ль в дому? Хорошо бы с молокой… Парашка упрятала волосы под платок, радостно суетясь.

– Ой, Гришенька, родненький. Чичас. Все будет.

– То-то, стерва! – сказал Распутин.

Дедушка Силантий с бельмом на глазу вперся в горницы.

– Уж ты скажи мне, Гриша, откель богатство тако? Распутин отбросил вожжи, отряхнул штаны.

– Что нам деньги! – отвечал, приосанясь. – Мы сами чистое золото…

Теперь заживу. Заходи, дед, кады хошь. Будем кофий по утрам хлобыстать.

Вышел он на крыльцо, красуясь. Между прочим, чтобы похвастаться, развернул перед толпой свой тугой бумажник.

– Чтой-то, – сказал, – уже позабыл я, сколько деньжат в дорогу брал.

Надо пересчитать.

Толпа затаила дыхание, тихо постанывая от зависти, пока в пальцах Гришки шелестели радужные пачки «катеринок».

– Ну, мужики, подходи по одному. Угощать стану!

Баб награждал конфетами полной горстью, а мужикам наливал по стакану чего-то коричневого, они выпивали и отходили прочь, делясь сомнениями:

– Не то! Не шибает… да и сладко, как патока.

– Вы еще недовольны, сиволапые! – грохотал с крыльца Распутин. – Я вас царской мадерой потчую, а вы кривитесь… Смотри!

Показывая пример, как надо пить мадеру, он запрокинул голову, разинул пасть пошире и между гнилых черенков зубов воткнул в себя горлышко бутылки.

Вся деревня замерла, наблюдая, как двигается под бородищей Распутина острый кадык, как медленно, но верно иссякает содержимое посудины. Допил все вино до конца, а пустую бутылку далеко зашвырнул в сугроб.

– Во как надо! Чай, мадера-то царская.

Ему не верили:

– Кака там царская! Небось на станции купил… Исправник Казимиров вынес на крыльцо граммофон.

– Григорья Ефимыч, куда прикажете ставить?

– Да хоша в снег… Заводи погромче!

Расписанная лазоревыми цветочками широченная труба граммофона издала шипение, а потом на все село грянул Шаляпин и оглушил покровских баб и мужиков:

Люди гибнут за металл, заа метаалл!

Сатана там правит бал, Там праавит бааааа…л!

Распутин показывал мужикам рубахи свои:

– Сама царицка и вышивала. Вот и метка ее на подоле. Все поверили, что рубахи на Распутине истинно царские. Но поняли так, что Распутин царей обворовал.

– Ой, Гриша, а не страшно ли тебе? – спрашивали.

– Да кто меня тронет-то?

Дедушка Силантий дал ему практический совет:

– Я тебе, Гришок, такое скажу. Коли наворовался от царей, так теперь скройся и затихни. Как бы не проведали, что ты тута гуляешь… Тадысь погубят. Ей-ей, во сне кишкою удавят!

– А што мне цари! – кочевряжился Распутин, хмелея пуще прежнего. – Я с ними запросто… Бывалоча, еще сплю. А ко мне уже телефоны наяривают.

Опять зовут чай пить. Без меня и не сядут. Царь мне в ноги кланялся, а царицу эту самую я на себе таскал. Хватал ее всяко. Она ничего! Не кусачая.

Исправнику Казимирову он вдруг заявил:

– А попа Ильина на селе живым не оставлю. Он, вражья сила, на меня донос накатал. Будто я жития не праведного… Ну, так я ему сейчас устрою житие! Пошли все со мной…

Распутин переколотил стекла в окнах отца Николая; несчастный священник, выставясь наружу, возмущался с плачем:

– В экий морозище, анафема, ты меня без стекол оставил. Господин исправник, почто стоите? Почто не прикажете? Да кто он таков, чтобы служителю церкви стекла выбивать?

– Ах ты, мать твою… – отвечал «старец». – Ты ишо узнаешь, кто я такой. Нонеча я стал возжигателем царских лампад, и таким гугнявцам, как ты, я не чета…

…Через годы, когда имя Распутина уже гремело по России, дотошные корреспонденты петербургских газет доискались и до бедного священника Николая Ильина, которого нашли в задвенном таежном улусе, среди якутов и политических ссыльных.

– Небось на Москве-то сейчас солнышко тепленькое, – сказал он и заплакал.

– Это Гришка сюда запек. Теперь, видать, и до смерти не выберусь на родину…

* * *

Вскоре поставил Распутин в селе Покровском новый дом для себя и своего семейства – двухэтажный, нарядный, крышу покрыл железом. Изнутри убрал комнаты коврами и зеркалами, по углам расставил пальмы и фикусы, завел множество кошек (он их любил). Стали навещать его здесь петербургские дамы в шляпах, убранных цветами, в пышнейших юбках колоколом, в белых блузочках, с зонтиками-тросточками… Спрашивали у покровских сельчан:

– Простите, а где здесь старец живет?

– А эвон… его дом завсегда отличишь от мужицкого.

Металась по улицам сумасшедшая генеральша Лохтина, Мунька Головина, на всех презрительно щурясь, записывала в книжечку афоризмы от старца Придворные дамы переодевались в крестьянские сарафаны и широкие поневы, повязывали прически платками, ходили босиком по траве. А по вечерам Гришка забирал их всех и гуртом отводил в баню, где долго и усердно все парились.

Парашка ни во что не вмешивалась, но не выносила, если дамы целовали Распутина в лицо. Покровские жители видели, как она, схватив большущий дрын, гоняла по улице генеральшу Лохтину, крича при этом:

– Не дам целовать Гришку в голову! В баню ходишь – и ходи, но в голову, мерзавка, не смей…

Почему она так высоко ценила именно голову Распутина – этого мы, читатель, никогда не узнаем!

Наезжали в Покровское и корреспонденты столичных газет. Однажды на улице села появился городской шпингалет в желтых ботинках, он тащил на своем горбу от пристани ящик фотоаппарата с треногой.

Бежали следом за ним мальчишки, прося:

– Дяденька, сыми… сыми меня, дяденька!

– Брысь, мелюзга, тут дело серьезное. Буду вашего старца снимать.

Распутин дома. Распутин на телеге. Распутин входит в хлев. Распутин выходит из хлева… Где тут баня его?

От тюменского вокзала летели теперь в таежную нежиль, в буреломный треск, летели, взметывая гривы и звеня бубенцами, летели в село Покровское – тройки, тройки, тройки…

Ехали в них – бабы, бабы, бабы!

Одни были умные. А другие были дуры.

Старые ехали. И совсем юные гимназистки.

А назывались все они одинаково.

Кратко и выразительно.

Как на заборе!

Ежели кто под меня попал, тот на меня уже не вскочит! Клопов не бойся. Ежели кусают – чешись!

Из афоризмов Распутина


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю