Текст книги "Сократ и Мы"
Автор книги: Валентин Толстых
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Действительно, Галилею "ничто человеческое не чуждо": приверженность к чувственным радостям свидетельствует лишь о полноте и многогранности натуры. И не здесь надо искать причину нравственного падения великого физика. Расхожий образ ученого-схимника, духовного затворника, равнодушного к житейским делам и волнениям, время от времени возрождаемый искусством, – не что иное, как художественный вымысел, иллюзия, результат поверхностного представления о труде и быте творцов науки. В брехтовском Галилее нет ничего от "чудака", рассеянного, попадающего то и дело впросак, неловкого и смешного в домашнем быту. Физически крепким, страстным в любых проявлениях своей натуры, любящим поозорничать, "поиграть" и "разыграть", – короче, необычайно жизнелюбивым человеком предстает Галилей в пьесе. При этом, однако, наибольшее наслаждение он получает все-таки не от вина и еды, а от работы, от занятий наукой, и чувственность его питается духовной пищей. Но его жизнелюбие страдает недостатком характера, воли, мужества, простительного, может быть, в делах житейских, по не там, где отстаиваются идейные принципы, убеждения.
Нет, не старость и не физическая слабость явились причиной того, что Галилей отрекся.
Падение его как ученого и личности трагично в самом широком общественном смысле. Данное обстоятельство всячески подчеркивалось драматургом. "Для пьесы имеет чрезвычайно важное значение, – писал Брехт, – зависимость труда на благо общества от того, насколько это общество обеспечивает каждому своему члену ощущение радости бытия. Если эту мысль не донести до зрителей, то падение Галилея потеряет реалистическое обоснование. Если общество лишает его радости бытия, почему бы Галилею не изменить такому обществу? Хотя и считается, что ему "не к лицу быть плохим человеком" [Брехт Б. Театр. В 5-ти т., т. 5/1, с. 377.].
Но отсюда вовсе не следует, что его падение (отречение) можно оправдать и простить. Заявляя, что несчастна не та страна, "у которой нет героев", а та, "которая нуждается в героях", Галилей не ставит под сомнение необходимость и потребность человечества в героях. Просто его раздражают люди повышенной (по его мнению, преувеличенной) требовательности в вопросах морали, однако на деле ничего или мало что делающие для того, чтобы обеспечить торжество этой морали в жизни.
Когда ученик Галилея, Андреа, узнав о работе учителя над рукописью книги "Беседы", пытается оправдать его отречение, Галилей по-сократовски непримиримо, язвительно и гневно с ним не соглашается. В финальном монологе Галилея в форме самоанализа поступка героя дано философское объяснение нравственных последствий отречения (и тем самым становится понятным, почему Брехт "замахнулся" на личность такого ранга и уровня, как великий Галилей).
"Если б я устоял, то ученые-естествоиспытатели могли бы выработать нечто вроде Гиппократовой присяги врачей – торжественную клятву применять свои знания только на благо человечества! А… теперь можно рассчитывать в наилучшем случае – на породу изобретательных карликов, которых будут нанимать, чтобы они служили любым целям… Я отдал свои знания власть имущим, чтобы те их употребили, или не употребили, или злоупотребили ими как им заблагорассудится – в их собственных интересах. Я предал свое призвание.
И человека, который совершает то, что совершил я, нельзя терпеть в рядах людей науки".
Позиция, надо признать, достойная самой высокой оценки. Рассуждая о различии между героями древнегреческого "века героев" и современного мира, Гегель заметил: "Если содержание обстоятельств носит иной характер и объективные обстоятельства содержат в себе другие определения, чем те, которые вошли в сознание действовавшего лица, то современный человек не берет на себя ответственности за весь объем содеянного им. Он снимает с себя ответственность за ту часть своего деяния, которая вследствие неведения или неправильного понимания самих обстоятельств вышла иной, чем он этого хотел, и вменяет себе лишь то, что он знал и в связи с этим знанием совершил умышленно и намеренно". Конечно, любая самооценка поступка ничего не изменяет в самом поступке, но взглянуть правде в лицо тоже мужество.
Галилей не смог поступить так же, как Сократ, и в этом смысле он не герой "века героев". Но, взяв на себя всю меру ответственности за им содеянное (отречение), ни на кого и ни на что не перекладывая свою вину, он поднялся над многими героями "современного мира". Своим осознанием всеобщего значения содеянного Галилей еще раз подтвердил, что трагические ситуации (вроде сократовской или его собственной) обязательно рождают положительный идеал, "пример для подражания", способ действия.
Самобичевание отнюдь не в натуре Галилея.
Его самокритика – плод глубокого раздумья над основным для человека науки нравственным вопросом: "Можем ли мы отступиться от большинства народа и все же остаться учеными?" Ответ Галилея известен: "Нет". Но судьба научного открытия зависит не только от стойкости и мужества ученого, она и в руках тех, кому наука служит. Через ответ Галилея Маленькому монаху Брехт выразит эту мысль с предельной остротой: "Кто станет предполагать, что сумма углов треугольника может противоречить потребностям… крестьян? Но если они не придут в движение и не научатся думать, то им не помогут и самые лучшие оросительные устройства. К чертям! Я насмотрелся на божественное терпение ваших родных, но где ж их божественный гнев?" Как видим, драматург далек от того, чтобы свести проблему науки и нравственности к личным качествам ее творцов.
Момент существенный. Вспомним, А. Эйнштейн, отдавая дань галилеевской страсти в отстаивании истины, в то же время не мог "поверить, что зрелый человек видит смысл в воссоединении найденной истины с мыслями поверхностной толпы, запутавшейся в мелочных интересах. Неужели такая задача, – спрашивал Эйнштейн автора романа "Галилей в плену"
Макса Брода, – была для него важной настолько, чтобы отдать ей последние годы жизни…" [Цит. по: Кузнецов Б. Г. Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие, с. 151 – 152.].
Безусловно, чувство внутренней независимости крупного ученого необходимо всячески оберегать от суеты, плена повседневности. Совсем не обязательно, например, каждому ученому популяризировать открытую им истину, тем более что всегда находятся талантливые популяризаторы науки, справляющиеся с этой задачей не хуже, а порой даже лучше, чем авторы открытий. Но нет ничего предосудительного или противоречащего интересам науки, когда организационно-практические задачи по внедрению научных достижений в народное хозяйство, доведение новых идей до сознания масс берут на себя ученые. Берут, облеченные доверием общества. Трудно переоценить, скажем, общественное значение вклада в науку и развитие общественного производства таких выдающихся деятелей, как К. А. Тимирязев, Н. И. Вавилов, И. В. Курчатов, С. П. Королев и др. Даже в тех случаях, когда нет прямого выхода в практику, деятельность ученого осуществляется в рамках и под воздействием общественного сознания эпохи, общества, является проявлением и отсветом неустанно работающего коллективного разума людей. Понятие "настоящий ученый"
охватывает и то, что В. М. Шукшин назвал "состраданием" судьбе народной – непременный признак истинной интеллигентности. Именно чувствуя свою причастность к судьбе народной, владелец Ясной Поляны многие годы до самой смерти мучился сознанием, что "другие", народ, живут хуже, чем он, и отвлекался от творчества, чтобы написать букварь для крестьянских детей, впрягался в плуг, косил, устраивал бесплатные столовые в местах холерных заболеваний, воевал с церковниками и власть имущими. Это чувство причастности было весьма развито и у Галилея. Упрекнуть его можно лишь за то, что в определенный момент его покинула воля, в которой всегда так нуждается разум, кровно заинтересованный в том, чтобы его создания не превратились в благие намерения и музейные ценности.
Брехт, как и зрители, знает, что Галилей остался в науке, так же как остались Коперник и Джордано Бруно. И все-таки заставляет героя произнести слова бескомпромиссного самоосуждения. Излюбленный им прием "отстранения" ("отчуждения") используется здесь не ради сценического эффекта, а для подчеркивания главной мысли пьесы – ответственности человека за каждый содеянный поступок. Буквально следом за "Жизнью Галилея" Брехт напишет пьесу "Мамаша Кураж и ее дети", где продолжит – уже на материале "маленького человека" – ту же тему. Маркитантка Кураж, в отличие от Галилея, не сознает исторических последствий своих действий. Заставив в финале пьесы мать детей, погибших на войне, тянуть свой фургон навстречу новой бойне, Брехт ставит вопрос об ответственности так называемых "маленьких людей" за судьбы мира. И в случае с известным ученым, и в случае с безвестной маркитанткой писатель-коммунист отстаивает значение нравственного самосознания личности. Как реалист, он прекрасно понимает, что ответственным чувствует себя только тот, кто сознает себя господином своих решений. И если всякое человеческое решение есть сложный синтез характера, помноженного на обстоятельства, то вместе с изменением общественных условий следует позаботиться и о характерах, которым были бы посильны такие изменения.
В признании важной роли характера человека нет ничего идеалистического, волюнтаристского. В современных условиях, когда каждый человек, сознавая или не сознавая, желая или не желая, является политическим человеком, вынужденным самими обстоятельствами жизни выбирать ту или другую сторону баррикады, принимать решения, непримиримость нравственной позиции автора "Жизни Галилея" кажется много предпочтительней позиции тех, кто, руководствуясь благородными побуждениями, пытается приуменьшить нравственное значение отречения великого физика. Так, автор интересной книги "Герои и еретики", прогрессивный американский философ Б. Данэм, сравнивая поведение и жизненную судьбу Джордано Бруно и Галилея, пытается оправдать линию поведения последнего соображениями здравого смысла. Данэм признает, что тактика Галилея была "менее мужественной, чем у Бруно", но якобы "отличалась большей дальновидностью и лучше учитывала политическую обстановку". В чем же заключалась эта "дальновидность"? Данэм поясняет: "Мученичество, несомненно, благородный акт и не раз оказывалось необходимым для блага людей. Но иногда люди бывают опьянены идеей подвига и в результате теряют способность здраво рассуждать (курсив наш. – В. Т.). Галилей сделал еще одно открытие – не менее важное, чем установленный им факт вращения Земли. Оно заключалось в том, что человек мог теперь пропагандировать науку, не навлекая на себя трагических последствий, и что небольшая доза страданий плюс некоторая доза дипломатии могут выручить из беды" [Данэм Б. Герои и еретики. М., 1967, с. 352.].
Автор приведенных строк не скрывает, что ему кажется более "мудрой" тактика "хитроумного лавирования в лабиринте политики и идеологии", чем "мученическая" позиция Бруно.
И хотя Данэм не отрицает значения подвига "сожженного" (сожжение Бруно произвело такое впечатление на современников, что от костра пришлось отказаться), он пытается его объяснить максимализмом позиции Ноланца и почти сознательным стремлением ускорить приход страшного, рокового конца. Данэм, опираясь исключительно на доводы и соображения здравого смысла, не учитывает того, что без четких нравственных критериев этот самый здравый смысл может привести к самым неожиданным последствиям. В том-то и сложность, что часто подлинная мораль вынуждена, как говорил Б. Паскаль, пренебрегать "моралью ума", так называемыми "здравыми" соображениями, идти наперекор общепринятому.
Метод борьбы Галилея, как правильно замечает Д. А. Гранин, заключается в том, что он отрекается на словах, не отрекаясь на деле, и тем самым отделяет себя как личность от науки, которую создает. Конечно, невозможно требовать от Галилея больше, чем он сделал. Но он не мог превзойти Бруно. Правда "сожженного" включала в себя нечто большее, чем правду науки. Нравственный спор Бруно – Галилей продолжался в последующих поколениях.
Он обрастал новыми примерами, аргументами.
История выдвигала новых героев, таких, как Мария Кюри, И. В. Курчатов, или фигуры трагические, такие, как Р. Оппенгеймер, А. Эйнштейн. И снова спор возвращался к своим истокам, и снова вставал древний вопрос об этическом смысле науки [Гранин Д. А. Собр. соч. В 4-х т., т. 3, с. 35.].
Нравственный урок отречения Галилея многозначен. Дело совсем не в том, что перед глазами не утруждающих себя излишней совестливостью людей маячит соблазнительный пример, на который при случае можно сослаться. Трезвость и суровость, с которыми Галилей осудил свой поступок, исключают возможность какой-либо аналогии с людьми типа Э. Теллера, именуемого часто "отцом водородной бомбы". Тем не менее аморальность поведения Теллера на процессе Р. Оппенгеймера, где без малейших признаков духовной драмы он продемонстрировал, куда может завести ученого нравственный индифферентизм, имеет не только классовые, но и исторические корни. Заметим, кстати, что занятая Теллером некогда позиция ярого сторонника гонки вооружений и ядерного противостояния коммунизму закономерно довела его до бесчеловечных по сути своей попыток оправдать как историческую неизбежность и даже потребность так называемых "генетических эффектов радиации". В одном из интервью он заявил:
"Сомнений нет – радиация повышает вероятность генетических мутаций. Но столь же справедливо и то, что без мутаций мы остались бы на уровне амеб: любые перемены в развитии живых организмов происходят благодаря мутациям. Пусть большинство мутаций вредны и гибельны, но без них нет ни адаптации, ни развития" [Цит, по: Феоктистов Л. Пора одуматься! – Литературная газета, 1980, 23 апреля.].
Через века пронесло человечество легенду о великом еретике, воскликнувшем якобы после вынужденного инквизицией отречения: "А все-таки она вертится!" Не было этого. Было то, что показал Брехт, ибо исторические документы подтверждают художественную версию больше, чем легенду. Но и оптимизм человечества понятен. В этой легенде – чувство торжества за победивший разум, выстоявшую научную мысль, вера в прогресс. Настаивая на необходимости бескомпромиссного осуждения самого факта "предательства" ученого, Брехт вместе с тем отмечал, что в благодарность за веру Галилея в науку, связанную с народом, "народ оказал честь тем, что в течение столетий во всей Европе не верил в его отречение" [Брехт В. Театр. В 5-ти т.. т. 5/1, с. 350.].
Пьеса "Жизнь Галилея" несет дорогую и нужную зрителю мысль об ответственности человека перед своим временем и будущим. Она о том, что нельзя лукавить своими убеждениями, идти на компромиссы с совестью, когда речь идет о судьбе истины. Она о том, что замаранными руками истины не добываются и не отстаиваются. Излюбленной формуле мещанина:
"Что я могу сделать один?" – она противопоставляет другую: "Какая победа достигнута тем, что один человек сказал – нет!" Она о том, что индивидуальная ценность личности измеряется степенью ее самоотверженности в борьбе за передовые идеи века.
Дилемма истинная и ложная
Науку часто смешивают со знанием.
Это грубое недоразумение. Наука есть не только знание, но и сознание, т. е.
умение пользоваться знанием.
В. О. Ключевский
Смысл рассказанной в «Жизни Галилея» истории выводит нас далеко за пределы личной драмы ее героя. В настоящем искусстве сопоставлены, противопоставлены и слиты воедино не только частное и общее, личное и сверхличное, но и прошедшее с настоящим, прошлое с современностью. Связаны, слиты так, что в центре внимания в конечном счете оказываемся мы сами, читатели и зрители, с нашими вопросами, проблемами, противоречиями. «Галилей против Галилея» – это метафорическое обозначение духовной ситуации, состояние каждого из нас, поскольку предполагается, что и наша жизнь не безмятежна и проживаем мы ее не бездумно. Что же такое «лично нас задевающее» открывается в брехтовской пьесе по мере углубления в ее содержание и смысл?
Вездесущее, всестороннее и всепроникающее воздействие современной науки на общественную жизнь и человека несомненно. Поистине, нельзя и шагу ступить без науки, решая проблемы материального и духовного производства, труда и быта. Совершенно очевидно, что наука играет все возрастающую роль в общественном развитии. Однако несерьезно и опасно возлагать на нее решение кардинальных социальных проблем, накопленных человечеством "мировых загадок". Включенная в систему реальных социальных отношений, развиваясь в условиях существования (соревнования и противостояния)
двух миров – капитализма и социализма, наука сама испытывает "диктат" действительности и находится под влиянием целого ряда факторов экономических, политических, идеологических, культурных. Сфера компетенции науки не беспредельна, а ее собственное развитие находится в тесной зависимости от социальной, классовой структуры общества, от господствующей идеологии, как убедительно показал это в свое время В. И. Ленин на примере "революции в естествознании", "кризиса физики". Применительно к нашей теме это означает, что ситуация, в которой довольно легко может оказаться – и нередко оказывается – современный ученый-гуманист, необъяснима с точки зрения законов развития самого научного знания. Она требует социально-классового объяснения и разрешения, зависит от преобразования всей совокупности общественных отношений.
При таком подходе вопрос о судьбах и назначении науки ставится на почву реальной жизни и реального гуманизма. На примере борьбы Галилея с церковниками и схоластами мы убедились в том, что истина, подтвержденная самыми убедительными фактами и серьезными аргументами, нуждается в поддержке и защите от "демонической силы" невежества и политической реакции. При всем значении нравственных качеств ученого, их недостаточно, чтобы отстоять интересы науки, знания, а следовательно, и человечества, которому наука служит. Здесь "личное" и "надличное" настолько тесно связаны, взаимопереплетены, что в реальной практике трудно их отделить друг от друга. Беда разного рода технократических, абстрактно-гуманистических и морализаторских представлений о связи науки и нравственности в том и состоит, что они игнорируют или недооценивают эту сложную связь.
На поверхности взаимоотношения науки и нравственности сегодня, как и прежде (особенно в периоды конфликтных ситуаций), нередко воспринимаются как несогласованность "ума" и "сердца", "разума" и "совести". Каждый знает, что расхождение между ними отнюдь не выдумка философов-пессимистов. Достаточно обратиться к обыкновенному житейскому опыту, чтобы убедиться, что далеко не всегда доводы ума совпадают с велениями совести, а действительно благородный поступок оказывается и "разумным" с практической точки зрения.
А разве редко случается так, что конкретные обстоятельства побуждают совершать действия, которые противоречат нашему чувству доброты и собственного достоинства?
Пытаясь осмыслить это реальное противоречие, издавна искали тот общий принцип, с помощью которого противоречие можно предупредить или избежать. Не находя искомого всеобщего принципа и решения, бросались в крайности. Одни предлагали взять за основу "разум" и во всех поступках руководствоваться лишь доводами ума или здравого смысла, даже в тех случаях, когда голос совести (нравственная интуиция) подсказывает иное решение. Другие, напротив, призывали во всем и всегда исходить из этических, моральных соображений, ставить "добро" выше "истины". Однако на практике ни одна из этих позиций не дает желаемого результата. Добрые мотивы без участия разума или "безрассудное" благородство могут обернуться злом и катастрофой для окружающих, не пощадив и того, кто ведет себя соответственно такой установке. Благие намерения и благородство ведущих в сражение, возглавляющих борьбу за правое дело несомненны, но, поскольку при этом затрагиваются интересы многих, требуется еще и знание реальных обстоятельств, учет расстановки сил. А поведение расчетливое, казалось бы, вполне согласующееся с требованиями "рассудка" может оказаться аморальным, бесчеловечным. Скажем, расчет, "здравый смысл" дельцов и приспособленцев, живущих заботой лишь о собственной пользе и выгоде, то и дело расходится с требованиями морали, порождает поступки безнравственные, а то и просто преступные.
Парадоксально, но факт: несмотря на многовековой опыт человечества, подтверждающий несостоятельность обеих точек зрения, они сохраняют свою силу и по сей день. Более того, ныне они получили "научное" оформление и выражение.
Первая точка зрения именуется сциентизмом (широко распространенным на Западе), объявляющим науку и ученых свободными от гуманистических принципов в своей деятельности. Сциентизм, говоря кратко, – это выхолощенный и обесчеловеченный (дегуманизированный) "дух научности", не знающий "терзаний совести", "мук сердца". Узнав об уничтожении Хиросимы, ученый-сциентист воскликнул: "Какой блистательный физический эксперимент!" Во времена А. П. Чехова понятие "сциентизм" еще не существовало, но суть его хорошо схватил и выразил профессор из "Скучной истории". Объясняя дочери Кате причины своей несостоятельности как ученого, Николай Степанович говорил: "В моем пристрастии к науке, в моем желании жить, в этом сиденье на чужой кровати и в стремлении познать самого себя, во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связало бы все это в одно целое.
Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего" [Чехов А. П. Собр. соч. В 12-ти т. М., 1962, т. 6 с. 329-330.].
Вторая точка зрения, или позиция, – – абстрактный гуманизм, который исповедует значительная часть гуманитарной интеллигенции Запада. В противоположность сциентизму эта позиция привлекательна своей ориентацией на человека, заинтересованностью в его благе и счастье. Однако в конечном счете она оказывается беспомощной в своей жертвенности, так как игнорирует реальные интересы, обстоятельства жизни и деятельности реального человека. И даже тогда, когда абстрактный гуманизм выливается в практические действия, порождая разного рода "субкультурные" движения (вроде битников, хиппи и т. п.) или стихийные бунты, он все равно не способен разрешить реальные противоречия человеческого бытия.
Тенденции эти, конечно, не имеют сколько-нибудь серьезных корней в общественном сознании социалистического общества, хотя и здесь можно встретиться с веяниями технократического, сциентистского толка, в частности с убеждением, что основой нравственной воспитанности и культуры личности должен быть рационализм, соединение этики с арифметикой, что-то вроде "онаученной" морали. Сторонники этого мнения опираются на факт растущей интеллектуализации общества (результат прогресса в деле народного просвещения), представляющей собой не просто знамение времени или тем более моду. Усиление рационалистического начала в современном человеке обусловлено потребностью общественного производства в новом типе производительного работника, немыслимого без определенного уровня специальной и теоретической подготовки, а также повышением значения фактора знания во всех сферах общественной и индивидуальной жизни людей. Но беда в том, что с позиций морального "рационализма" невозможно объяснить (и тем более преодолеть) реальные противоречия и конфликты образованности и нравственности.
Например, правила поведения, принципы этики иные заучили неплохо (при случае, сами не прочь "преподать" их другим), а поступают нередко, увы, вопреки знанию. Ведь мужчины, позволяющие себе сидеть в автобусе или троллейбусе, когда рядом стоит женщина, знают, что женщина есть "существо слабое", нуждающееся в опоре и опеке и, стало быть, в знаках внимания со стороны "сильного пола".
Знают либо "догадываются", но знание это почему-то часто не срабатывает, не становится действенным мотивом и стимулом поведения многих мужчин. Жизнь, практика показывают, что величайший дар и труднейшее умение – жить вместе (в контакте) с другими людьми – зависит не только от образованности человека.
"Просвещенное" бескультурье страшнее хамства по невежеству.
О том, что представляет собой моральный "рационализм", когда он проникает в общественное сознание, можно судить по следующему примеру, взятому из жизни. Эта простейшая моральная "теорема" была сочинена прямо в студенческой аудитории, где шел спор о том, кто является судьей в нравственном конфликте – совесть или, как считают некоторые молодые люди, разум… "Вы идете по берегу реки и видите – тонут двое. Вам известно, что один из них неизвестный слесарь, а другой – известный физик-теоретик. Кого вы будете спасать?" Ответ был единодушным: "Конечно же физика!" И, дополняя друг друга, студенты – хорошие молодые люди – стали очень "рационально" доказывать правоту своего вывода и даже высчитывать, насколько спасенный физик-теоретик полезнее (разумеется, для "общества", "людей" и – даже – для других слесарей) обыкновенного слесаря. Кто-то спросил автора этой "теоремы": "А кого бы спасали вы?" И когда он ответил: "Первого попавшегося под руку", аудитория была откровенно разочарована столь неопределенной позицией.
Откуда и как возникло у студентов это знание-убеждение, что известный физик (или актер, общественный деятель и т. д.) ценнее безвестного слесаря? Почему они уверены, что занимаемая должность, звание или профессия тонущего должны влиять на нравственный выбор спасающего? Разумеется, считая свой выбор закономерным результатом рационального анализа ситуации, они могут успокоить собственную совесть: ведь они не уклонились от нравственного поступка, спасли физика. Но трудно признать эту "ранговую" нравственность морально доброй. И невольно навевает воображение такую житейскую "картинку": встретит завтра "жизнестойкий рационалист" троих хулиганов, обижающих девушку, трезво взвесит свои физические ресурсы, осознает их ограниченность и… не полезет на рожон. Причем с рационалистической точки зрения это будет совсем не трусостью, а разумным отношением к неразумной действительности: зачем, дескать, жертвовать собой, скорее всего без всякой пользы для дела. Во всяком случае, моральный рационализм подобную возможность-лазейку в сознании отнюдь не исключает.
Вспомним, как просто и легко обосновал и оправдал шофер в повести Ч. Айтматова "Прощай, Гульсары!" свой отказ подвести старого Танабая вместе с подыхающим в степи конем-иноходцем: "Подумаешь, кляча какая-то!
Пережитки прошлого. Сейчас, брат, техника всему голова. Везде техника. И на войне. А таким старикам и лошадям конец пришел" [Айтматов Ч. Ранние журавли. М., 1978, с. 319.].
Правда, сторонники рационалистической этики могут возразить, что, мол, речь идет о рациональном, разумном поведении этически образованного, теоретически подкованного человека. Но как тогда быть с Раскольниковым, оказавшимся в плену "идеи", созревшей в головах теоретиков и потом "попавшей на улицу"? Нравственный смысл истории "Преступления и наказания" в том и заключается, что человек долго и мучительно расплачивается духовными муками – за пристрастие к нравственной "арифметике", которой доверился Раскольников. Как ни любил И. С. Тургенев своего "рационального" до кончиков пальцев Базарова, как ни старался, насколько это возможно, его понять и простить, он все-таки отдавал предпочтение другому герою, другому типу личности. По словам писателя, без таких "чудаков-изобретателей", как Дон Кихот, "не подвигалось бы вперед человечество…" [Тургенев И. С. Собр. соч. В 12-ти т. М., 1956, т. 11, с. 185.].
Тургенев симпатизировал "жизнестойкому рационализму" Базарова, противопоставляя его вялости, дряблости отца и сына Кирсановых, но в то же время сожалел, что Дон Кихотов становится меньше. Причина этой "непоследовательности" в том, что моральный кодекс рационалистов, наряду с несомненными достоинствами, нес в себе черты малосимпатичные, тревожные и с далеко идущими последствиями – эгоистичность, рассудочность, подчеркнутое нежелание выйти за рамки целесообразного и взять за основу нравственного поведения "высокое само по себе". Немаловажная деталь к "портретной" характеристике этических рационалистов: Базаров не был бесстрастным ученым-пессимистом, но общение с ним в повседневной жизни как-то не греет, не радует. Более того – пугает, настораживает. Как правило, за пределами своих профессиональных занятий подобные типы людей не притягивают к себе окружающих, а отталкивают неуживчивостью, нетерпимостью, эмоциональной "недостаточностью". В таких случаях часто возникает альтернативный вопрос: что весомее в воспитании человека – знание этической теории или разбуженность совести?
Говорят, что в век технического прогресса попытка "чувства добрые лирой пробуждать" заключает в себе тот же оттенок архаизма, что и само слово "лира". И не из-за того, что большинство сограждан имеет что-то против "добрых чувств", а оттого, что первоочередной задачей стала забота о "разуме светлом", все остальное вроде бы отошло на второй план.
Но человечество (хочется тут согласиться с И. С. Тургеневым) хранимо Дон Кихотами, ибо они бескомпромиссны и бесстрашны в битве за высокие человеческие идеалы. Да и битвы с "мельницами" с этой точки зрения тоже что-то значат. Так что пока еще нравственность не "онаучили" до конца и "моральный рационализм" не восторжествовал полностью и окончательно (что, надеемся, вряд ли когда-либо произойдет), надо поддержать нынешних Дон Кихотов. И сказать им: это ничего, что вы ведете себя в ответственных ситуациях и в решительный момент "по старинке" – "нерационально", польза от этого людям, обществу есть, и немалая.
Из сказанного вовсе не следует, что моральным "рационалистам" надо противопоставить "эмоционалов", а разуму – совесть. Тогда на смену одной односторонности придет другая, а, как известно, крайности сходятся. Чувства так же, как и разум, не могут выступать высшим судьей и советчиком человека в вопросах нравственности и отнюдь не "замещают" совести там, где он сталкивается с трудностями и проблемами, требующими рационального подхода и анализа. Чувство может быть "слепым", "темным". Оно тоже может подвести человека.