Текст книги "Сократ и Мы"
Автор книги: Валентин Толстых
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Очевидно, что проникновение имморалистских тенденций и настроений в среду ученых – закономерное следствие общего процесса развития науки в эпоху империализма. Как справедливо отмечал профессор Дж. Бернал, "применение науки в условиях капиталистической системы приводит к неразрешимой этической дилемме: мы должны отвергнуть либо науку, либо этику, либо и ту и другую. Меньшая посылка, то есть экономическая система, никогда не принимается во внимание". Поэтому наивно сводить суть проблемы лишь к вопросу о нравственности ученого, как это делают некоторые прогрессивные деятели науки на Западе. Советский химик, лауреат Нобелевской премии, академик Н. Н. Семенов замечает в этой связи:
"Известный математик Н. Винер предлагал ученым организовать, так сказать, систему "самоконтроля": не публиковать ни строчки из того, что могло бы послужить делу милитаризма.
Это благородное, но наивное пожелание никогда не может быть осуществлено… Подобные предложения не учитывают того, что весь комплекс вопросов о социальности или антисоциальности современной науки, о ее ответственности перед человечеством, о служении ее благу людей и т. д. в реальной общественной жизни выходит за рамки компетенции ученых" [Семенов Н. Н, Наука и общество в век атома. – Вопросы философии, 1960, No 7, с. 30.]. Впрочем, в "компетенции" последних кое-что существенное все-таки остается.
Вспомним о примере мужества, научной и гражданской принципиальности, который продемонстрировал молодой (тогда ему было всего двадцать пять лет) доктор Суссекского университета, англичанин Питер Харпер, заявивший на Международной конференции, обсуждавшей тему "Чем грозит и что сулит нам наука", что он прекращает начатые исследования в области мозга, поскольку уже полученные им экспериментальные результаты могут быть легко использованы "силами зла" против человека.
П. Харпер так обосновал мотивы своего отказа от научно-исследовательской работы: "Нельзя идти дальше, пока мы не выясним, что избрали верный путь. Логическим следствием такой позиции должно быть сокращение объема научно-исследовательских работ, снижение научной активности… Люди говорят: "Это невозможно, потому что вся наша современная экономика связана с научным прогрессом". А я говорю:
"Давайте изменим экономику. Ясно же, что нам нужна экономика нового типа". Мне возражают: "Это невозможно. Нельзя добиться нового типа экономики, не имея общества нового типа". А я: "Значит, нам нужно общество нового типа"… Изучение общества – это как раз то, что может привести к великим переменам…
Сейчас нам необходима человеческая наука.
Наука как самоцель – все равно что наркотик: она опасна и ведет к ужасным последствиям" [Харпер П. Кто умножает знание – умножает зло. Диалоги: Полемические статьи о возможных последствиях развития современной науки. М., 1979, с. 263 – 264.].
Теснейшая зависимость развития и функционирования науки от характера социального устройства, экономики и идеологии данного общества – факт бесспорный. Реализация гуманистической миссии науки в конечном счете определяется факторами, лежащими за пределами ее собственной сферы. И коль скоро нельзя и незачем мешать рождению истины, то можно и нужно, как предложил английский ученый и общественный деятель Филипп Ноэль-Бэйкер, "установить нравственные и законодательные ограничения с тем, чтобы наука служила делу улучшения жизни человечества, а не его уничтожению" [Слово о науке. Афоризмы. Изречения. Литературные цитаты. М., 1978, с. 145.].
Наука по природе своей неразрывно связана с общественными интересами и потому в принципе не может быть (и никогда не была) видом отшельничества. История научного познания – это и история хотений, стремлений, страстей творцов истины. Будучи неотъемлемой частью общечеловеческих стремлений к идеалу, научные искания составляют часть гражданской истории. Этапы этих исканий поучительны, список участников и героев борьбы за истину огромен. Брехт остановил свой выбор на Галилее…
Мужество нравственной позиции
Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить.
Ф. М. Достоевский
Хватит ли сил у тебя вести
тяжелейшую битву,
Разум и сердце твои, чувства и
мысль примирить?
Ф. Шиллер
"Два крайних противостоящих типа ученых издавна привлекали внимание писателей: Джордано Бруно и Галилей.
Первый – как выражение непримиримости, нравственной стойкости, героизма. Второй – как ученый, который ради возможности продолжать свое дело, ради своей науки готов пойти на любые компромиссы. Определения эти упрощенные, схематичные, но в какой-то мере они отражают "искомую разность" обликов и в то же время два, что ли, типа преданности науке" [Гранин Д. А. Собр. соч. В 4-х т., т. 3, с. 34.].
Сопоставление напрашивается само собой.
Оба ученых разделяли систему взглядов Коперника, понимали ложность и несовместимость с данными науки птолемеевского истолкования Вселенной, но в отстаивании своих убеждений поступили прямо противоположным образом. Восемь лет тюрьмы, угроз, уговоров, пыток не заставили Джордано Бруно отступить перед инквизицией, поступиться своими убеждениями.
Узнав о смертном приговоре, он сказал своим судьям: "Вы с большим страхом произносите приговор надо много, чем я выслушиваю осуждение" [Цит. по: Джордано Бруно и инквизиция. – Вопросы истории религии и атеизма. М., 1950, с. 386.]. В случае с "сожженным" еретиком все ясно – – это высокая трагедия настоящего ученого, личная мораль и научные убеждения которого находились в гармонии до самого конца.
Судьба Галилея тоже трагична, но трагична по-иному и вызывает к себе иное отношение. Почему? Чтобы ответить на этот вопрос, надо принять во внимание целый ряд моментов и соображений.
При жизни знаменитого флорентийца самые бесспорные с точки зрения современной науки представления о физических явлениях становились фактом идеологической борьбы. Воззрение Коперника, которое разделяли и отстаивали Галилей и Джордано Бруно, затрагивало самую суть религиозного мировоззрения. Естественные науки стали ареной жесточайших мировоззренческих схваток. А всякая борьба идей, политических или научных, есть одновременно столкновение и борьба нравственных позиций.
Говорят, что первая ступень мудрости – распознание лжи, вторая познание истины. Галилей прошел обе ступени. Семнадцать лет он преподавал систему Птолемея, сомневаясь в ее истинности. Сомнения нуждались в подтверждении фактами. И телескоп, направленный Галилеем на звездное небо, принес необходимые факты. Теперь можно было открыто заявить всему миру о правоте Коперника и "того сожженного", Джордано Бруно. Считая истину, силу фактов и доводы разума превыше всего, Галилей, однако, "забыл", в какое время он живет.
Он забыл о священном писании, где грех и знание нерасторжимы уже изначально: именно жажда знаний заставила человека вкусить от древа добра и зла. К тому же, с точки зрения отцов церкви, налицо было преступление против норм мышления, раз навсегда данных, узаконенных, овеянных авторитетом "божественного" Аристотеля.
В тщательно разработанной святой церковью шкале грехов строго различались грехи "простительные" и грехи "непростительные". К первым относились прегрешения "плоти", ко вторым – грехи "духа". Уже само это разделение показывает, что ортодоксия церкви не была так формалистична, как принято считать. Снисходительное отношение к плотским грехам оправдывало не только нарушение аскетической морали самими отцами церкви ("Никто из смертных не велик настолько, чтобы его нельзя было помянуть в молитве" [Здесь и далее пьеса Б. Брехта "Жизнь Галилея" цитируется по: Брехт Б. Театр. В 5-ти т. М., 1963, т. 2.], – иезуитски замечает кардинал-инквизитор в пьесе Брехта), а прежде всего – и в этом основное – позволяло играть на человеческих слабостях в целях обуздания более страшного греха – "богохульства", когда прерывается связь с первоначалом всего, то есть с богом.
Галилей, подобно Джордано Бруно, совершил "непростительный" грех. Правда, в отличие от Галилея, "вина" Бруно была отягощена другим смертным грехом – дерзостью (praesumptio), когда человек надеется на получение прощения за совершенный "непростительный" грех без покаяния (sine poenitentia) и тем самым желает обрести право грешить еще необузданнее. Нравственная безупречность и неуязвимость Ноланца (как именует себя в своих трудах Бруно по названию городка Нола, в котором он родился), последовательно выступавшего против распущенности аристократии и искусства "вульгарных страстей", ратовавшего за сдержанность в склонностях и умеренность в чувственности, не была даже замечена инквизицией. Здесь святым отцам нельзя отказать в принципиальности: "нравственность" или "безнравственность" ученого определялась его отношением к постулатам церкви.
Перед нами два этических кодекса – церковный и научный, которые расходятся буквально во всем. Разрыв между наукой и религией отчетливо выразился в самом понимании нравственной ответственности ученого. Церковь видела эту ответственность в том, чтобы скрыть истину, ибо она "может завести куда угодно", как откровенно заявляет у Брехта придворный философ. И Брехт дает понять, что дело не в церкви как таковой. За фасадом церковных установлений скрываются интересы определенных социальных, политических сил, олицетворением которых является церковь. Наука, напротив, понимала эту ответственность как решительный отказ от обветшавших представлений. Для ученого самой "упрямой вещью" были факты, опыт, для церковников – цитаты, софистические выкрутасы, авторитет "божественного" Аристотеля (кстати, мало повинного в том, что церковь обкорнала его учение, уничтожив, по словам В. И. Ленина, в нем все "живое" и сохранив "мертвое"). Искренние и наивные попытки Галилея "убедить" посредством доводов разума разбились о непроницаемый щит схоластики, догматизма, невежества. Иначе и быть не могло.
В стихотворной форме это хорошо выразил Ф. Шиллер:
Сколько у истины новых врагов! Душа замирает,
К свету теснится – увы! – стая незрячая сов.
На первый взгляд может показаться, что противники Галилея в пьесе монахи, "академическая" церковная челядь, весь святейший Олимп, включая папу, – несколько шаржированы. Но современники той эпохи рисовали, пожалуй, более беспощадные портреты отцов церкви.
Вспомним, например, "Тайну Пегаса, с приложением Килленского осла" Джордано Бруно.
Ноланец называет вещи своими именами в отличие от схоластики, которая прятала их прямой смысл в терминологическом тумане, прикрывала самые отвратительные явления и пороки благообразными словами (как благообразно звучит, скажем, "обскурантизм", "волюнтаризм" и как грубо, прямолинейно "невежество", "произвол"). Бруно метко характеризует невежество словом "ослиность", считая ее первейшим признаком монашеской ученой братии.
Какие только не бывают на свете ослы – скотский, человеческий, небесный, умственный, гражданский, этический, экономический, математический, логический и т. д., несть им числа.
Типология ослов, хорошо знакомая неукротимому еретику по собственному опыту, разработана им с тщательностью и конкретностью необыкновенной.
У схоластов, иронизирует Ноланец, все "как у людей". Например, академия, над входом в которую написано: "Не переходите за черту!"
В сей ученой обители кропотливо и неустанно разрабатываются сложнейшие проблемы бытия.
Какие же? Одни расшифровывают священное писание, пытаясь установить, что именно имел в виду тот или иной святой, сказав то-то и то-то. Вторые заняты восстановлением устаревших слов, правильной и неправильной орфографии.
Третьи ведут бесконечный спор о том, что раньше: море или источник, существительное или глагол и т. д. и т. п. При этом все они полны сознанием абсолютной необходимости подобной деятельности, несомненности привычных понятий и взглядов. Всякое посягательство на их незыблемость вызывает протест и возмущение.
"Истина может завести куда угодно" – Брехт очень емко выразил суть методологии святой церкви.
Галилей, как и всякий человек, не волен был выбирать себе противников. "Ослы", выпавшие на его долю, являлись господствующей силой в обществе. Поэтому поражение Галилея в его конфликте со святой церковью было предопределено. Методология схоластов и догматиков становится непробиваемой, как только ее принимают всерьез. Ортодоксальность делает "ослиность" неуязвимой. Галилей убедился в этом, принимая у себя придворных ученых флорентийского двора. Это был диалог глухих. Столкнулись два типа мышления, абсолютно чуждые и взаимоисключающие друг друга.
В те времена учили без обращения к опыту, данные последнего не считались авторитетными и доказательными, господствовал априоризм схоластического толка. Считалось, скажем, само собой разумеющейся истиной, что тело, весящее в десять раз больше другого тела, падает в десять раз быстрее. И это не в религиозных, а в научных кругах. Галилей на собственном опыте мог убедиться в справедливости сократовского афоризма: "Я знаю, что ничего не знаю, а они не знают даже этого". Ведь невеждам всякое новое знание кажется лишним. А уж если оно возвышает человека над теми, кто считается в обществе авторитетом, то носитель этого знания начинает казаться им прямо-таки невыносимым.
Эпохе Галилея, столь богатой талантами во всех сферах интеллектуальной и творческой деятельности (в год рождения Галилея умер Микелапджело, активная пора жизни ученого совпадает с расцветом гения Шекспира и открытием Кеплером его знаменитых законов планетных движений и т. д.), недоставало существенного звена – восприимчивости к таланту.
Сплошь и рядом самодовольная посредственность торжествовала над умом и талантом, подлость и низость – над честностью и искренностью. Приспособленчество было возведено в моральную норму существования и поведения.
Делалось все, чтобы естественное для творческого ума состояние недовольства самим собою, за что, собственно, и стоит, как говорит Галилей, "приплачивать" ученому, заменялось недовольством власть имущими. Грубый утилитаризм, с одной стороны, и абсолютная нетерпимость к новому с другой, превращали жизнь ученого в непрерывную нравственную муку.
Легко жилось не таланту, а посредственности, которая, кстати, и по природе своей более живуча. Посредственность, тонко подметил Гегель, держится своей "долговечностью", ибо умеет убедить окружающий мир в правоте своих маленьких мыслей: она "уничтожает яркую духовную жизнь, превращает ее в голую рутину и, таким образом, обеспечивает себе длительное существование" [Гегель. Энциклопедия философских наук. М., 1975, т. 2, с. 56.]. Таланту надо всегда "помогать", чтобы его потенции выявились с наибольшей полнотой, а посредственность и сама "пробьется", заставит с собою считаться.
Галилею, верящему в силу разума, пришлось убедиться, что победа последнего определяется факторами, лежащими за пределами разума и науки. От многих иллюзий надо было ему освободиться, прежде чем он сумел трезво оценить свое положение в окружающем мире. Увы, полное отрезвление произошло лишь тогда, когда Галилей уже не мог ничего изменить в собственной судьбе. Но он оставил нам, людям иной эпохи и иного образа жизни, свой нравственный опыт, которым было бы неразумно не воспользоваться.
Наука, как и все живое, развивается через противоречия, борьбу мнений. Однако эта борьба начинает приобретать уродливые формы, как только нарушаются элементарные этические нормы.
В свое время большой шум произвела статья американского ученого В. Франклина "Нравственность игры в шахматы". Шахматная игра иронически сравнивается здесь с жизнью. В нескольких пунктах "правил" игры сформулирован своеобразный моральный кодекс человеческого поведения и взаимоотношений, имеющий непосредственное отношение к науке. Вот некоторые из этих правил.
Во-первых, "если решено играть согласно строгим правилам, то тогда обе стороны должны точно выполнять эти правила без того, чтобы одна сторона выполняла, а другая уклонялась от правил, потому что это несправедливо".
Во-вторых, "если решено играть, не соблюдая строго правил игры и один из играющих требует снисхождения, то он должен быть готов предоставить то же самое другому игроку".
В-третьих, "никогда нельзя делать неверных ходов, чтобы выйти из затруднительного положения или чтобы получить преимущество. Нет никакого удовольствия играть с человеком, которого однажды уличили в таком некрасивом поступке".
И, наконец, "не хватайтесь сразу за всякое преимущество, возникшее у вас в связи с неумением или невниманием противника, но вежливо заметьте ему: "Таким-то ходом вы ставите или оставляете фигуру в опасности и незащищенной" или: "Таким-то ходом вы ставите короля в опасное положение" и т. д. При такой щедрой вежливости (настолько противоречащей вышеназванным неблаговидным поступкам) вы, конечно, можете проиграть своему противнику; но вы завоюете то, что гораздо лучше: его почтение, его уважение, его любовь вместе с молчаливым одобрением и доброжелательством беспристрастных зрителей" [Франклин В. Избранные произведения. М., 1956, с. 571 – 572.].
К сожалению, отстаивая разные точки зрения в науке, соперничающие стороны далеко не всегда придерживаются подобных правил. Нарушение этических и научных норм ведения полемики, претензия на монопольное положение отдельных ученых, спекулятивное использование устоявшейся терминологии вместо объективного анализа данных – все это мешает и тормозит развитие пауки. Вспомним борьбу, которая происходила в 30 – 50-х годах в биологии.
Генетики, подобно Галилею, просили лишь об одном: "Посмотрите в подзорную трубу", то есть на факты. Но вместо непредвзятой, научной оценки фактов в ответ они слышали от догматиков набор цитат [Подробнее об этой см.: Фролов IL Т. Генетика и диалектика. М., 1968, с. 8 – 17; Дубинин Н. П. Вечное движение. М., 1973, с. 170 – 236.].
В 1984 году был выпущен научно-популярный фильм "Звезда Вавилова" (сценарий С. Дяченко, режиссер А. Борсюк), рассказывающий о выдающемся советском ученом Николае Ивановиче Вавилове (1887 – 1943). Его при жизни называли гением, впрочем, и еретиком тоже. "Джордано Бруно XX века" – так его нарекли за отвагу и непреклонность в отстаивании своих научных убеждений, позиций. В 20 – 30-е годы Вавилов как раз и занимался исследованиями в области новой, тогда еще очень молодой науки – генетики и активно пропагандировал ее. Он первым понял громадное практическое, перспективное значение союза генетики и сельского хозяйства. Его противники, отстаивавшие изжитые механистические взгляды и концепции (которые выдавались ими за "новое направление" в биологии, в сельскохозяйственной науке), отнюдь не ограничивались рамками теоретической полемики, а добивались соответствующих "оргвыводов", разделываясь со своими оппонентами, отлучая их от науки. Борьба велась не на равных и с нарушением самых элементарных норм нравственности и справедливости со стороны невежественных опровергателей генетики, которые по причине отсутствия "генов порядочности", как горько иронизировал Н. И. Вавилов, стремились обеспечить себе положение в науке преследованием своих оппонентов.
Несомненно, противоборство мнений, точек зрения в науке неизбежно, а взаимное непонимание может быть вызвано и объективными причинами. Но постановку и решение всех спорных вопросов необходимо прочно оградить рамками и методами науки, рамками разума, а не разного рода привходящих соображений, пусть даже оправдываемых ссылками на насущные потребности и интересы. Имея в виду именно отношения теории и практики, В. И. Ленин подчеркивал, что "тот не марксист, кто теорию, трезво констатирующую объективное положение, извращает в оправдание существующего…" [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 14, с. 375.]. Настаивая на тесной взаимосвязи соблюдения этических норм и эффективности научной деятельности, академик Л. И. Седов резко оценивает нарушения нравственного кодекса в науке, подчеркивает необходимость непримиримого отношения к чуждым советской науке нравам [Седов Л. И. Размышления о науке и об ученых. М., 1980, с. 360 – 373.].
Однако вернемся к Галилею.
Если можно говорить о готовности к смерти, то Джордано Бруно морально был подготовлен к страшному финалу, уготованному ему инквизицией. Еще в "Героическом энтузиазме" непримиримый Ноланец скажет: "Нет сомнения, что лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф" [Бруно Дж. О героическом энтузиазме. М., 1953, с. 62.]. На площади Цветов в Риме он на костре докажет искренность и продуманность своего заявления. Впрочем, отречение Галилея показало с очевидностью, что даже "недостойный триумф" невозможен: людям не безразлично, какою нравственною ценою покупается возможность жить.
Сцена впавшего в маразматическое состояние Галилея – так, как она написана в пьесе, – свидетельствует о полном крахе его как личности.
"Бывает старость величественная, – писал Л. Н. Толстой, – бывает гадкая, бывает жалкая старость. Бывает и гадкая и величественная вместе" [Толстой Л. Н. Собр. соч. В 14-ти т. М 1951 т 3 с. 369.]. Счастливая удачливость юных лет, напряженная, полная житейских и творческих трудностей зрелая жизнь сменились старостью, которой никто не позавидует. Ослепший и больной, девять лет Галилей оставался "узником инквизиции", которая не прощает, продолжает истязать недоверием и страхом даже тех, кто признался в своих ошибках и заблуждениях.
Нет, величественной старость Галилея никак не назовешь…
Заметим, и здесь Брехт остается верным правде характера – его Галилей не из тех, кто в могуществе "объективных обстоятельств" будет искать источник самооправдания. Позиция драматурга исключает даже малейшую возможность самооправдания героя, ибо это поставило бы под сомнение нравственность вообще. Галилей у Брехта отчетливо сознает непростительность акта отречения, неоправданность компромиссного поведения: "И к тому же я убедился… – говорит он, – что мне никогда не грозила настоящая опасность. В течение нескольких лет я был так же силен, как и власти". Его воля, характер постоянно находятся под контролем разума, исключающего непродуманные решения (психическая норма, по современным представлениям). И если он все-таки совершает поступки, в которых потом раскаивается, то совсем не по "неведению". Слишком высок уровень сознания ученого, чтобы поддаться соблазну формулы "лукавый попутал" или, того лучше, ссылке на "наивысшие соображения". Маленькому монаху, подсказывающему эту последнюю версию, он отвечает: "Если бы я согласился молчать, то поступил бы так уж конечно не из высших, а из очень низменных побуждений, чтобы жить в довольстве, не зная преследований и прочего".
В отношении драматурга к Галилею необходимо различать два тесно связанных и все-таки относительно самостоятельных момента: будучи бескомпромиссным в осуждении факта отречения, Брехт как художник-реалист не поступается характером, рисуя его сложным и противоречивым. Он не торопится осудить, а хочет понять своего героя.
Брехт показывает, что там, где важны только "законы коленопреклонения", нравственность становится чисто личным делом. В самом деле, если поступки оцениваются безотносительно к вызвавшим их мотивам, если важно то, что ты говоришь, и совсем не важно, что при этом думаешь, если ересью считается само стремление посмотреть на мир собственными глазами, – какое значение имеют твои нравственные убеждения и побуждения. Они только мешают жить и спокойно заниматься своим делом. Ведь ученый, как любой человек и гражданин, хочет быть понятым, страдает от неудач, непризнания или невнимания. Нравственные муки, испытываемые им, скрыты от постороннего глаза – скромность налагается как бы самой профессией. Но они, терзания совести и борения мысли, существуют, от них не отмахнуться.
Галилей живет в мире, где нравственные побуждения в расчет не принимаются; они так же непрактичны, как индульгенции, которыми щедро одаривала церковь ближних, освобождая их от необходимости соизмерять поступки с голосом собственной совести. Преуспевает тот, кто умеет жить "двойной бухгалтерией", как бы в двух системах отсчета одновременно: одна – для "них", другая – для "себя". Галилей вроде бы овладел этой хитроумной бухгалтерией.
Брехт не однажды подчеркивает изворотливость, житейскую напористость своего героя.
Лгать, молчать, писать раболепные письма и расточать уверения в "совершеннейшем почтении" ничтожествам в сутанах – вот тактические орудия, которыми не брезговал ученый, надеясь с их помощью отстоять право исследовать и право существовать. Хитрость честного человека, однако, страдает одним существенным изъяном: она легко распознается. Хитрости Галилея были намного наивнее уловок могущественной церкви. Противники знали его лучше, чем он их.
Отстаивание истины требует особого мужества. Именно его и был лишен Галилей. Велико заблуждение тех, кто считает, что истина сама пробьет себе дорогу. Нет, "наружу выходит ровно столько истины, сколько мы выводим", скажет Брехт устами своего героя. А на пути к истине столько препятствий и противников!
Помимо понятных и оправданных, вроде относительности человеческих познаний и ограниченности материально-технических возможностей проникновения разума в глубь материи и духа, существуют препоны и недруги истины, не всегда учитываемые наукой и учеными. Например, социальные слои, круги и даже целые классы, рассматривающие жизнь как сумму остановленных мгновений, не желающие и даже боящиеся каких-либо перемен. Немало было во все эпохи людей, цепляющихся за мнимое богатство самой науки, то есть за ее "вчерашние истины", ныне уже ставшие заблуждениями, от которых так удобно не отказываться, не утруждая себя переосмыслением, передумыванием того, что так прочно уложилось в голове.
Да и далеко не всякому дано найти в себе силы преодолеть, превозмочь вчерашний уровень знания, отказаться от привычных представлений.
Правда, это еще не самое страшное. Как скажет Галилей, кто не знает истины, тот просто глуп, но кто знает истину и называет ее ложью, тот преступник.
Критерий распознания лжи и правды один – сверка любого утверждения или истины с действительностью. Как сформулировал Спиноза, "истинная идея должна быть согласна с своим объектом…". Но оппонентов Галилея менее всего интересовало совпадение того, что они именовали "наукой", или "философией", с реальной действительностью. Подобные лжецы от науки (и не только от нее) совсем не полуслепые, и глаза их не обязательно в шорах. Просто им выгодно что-то не видеть, или видеть в ином, чем на самом деле, свете. Во всех случаях, где действует этот принцип "выгоды" от лжи, моральные сентенции насчет того, что лгать низко и глупо, бессильны. Ложь и лжец должны наказываться как серьезное преступление против общества. Ведь паука и плоды науки – достояние общественное. Об этом хорошо сказано в записках врача-хирурга Ф. Углова "Человек среди людей": "У нас иногда наказывают не лжеца, а того, кто ему на слово поверил. Нет более порочного метода воспитания, чем этот. Человек обязан верить другому человеку, и тот, который не верит, сам должен рассматриваться как непорядочный человек. Но в то же время лжец всегда должен нести наказание за ложь, где бы и в каком бы виде она пи проявлялась.
Справедливое общество нужно строить на полном доверии и в беспощадной борьбе с ложью".
Но это возможно лишь в справедливом обществе. В мире классовых антагонизмов, напротив, воздвигается и сознательно "опекается" препятствие, пожалуй, наиболее опасное и страшное для развития науки, для личных судеб ученых – установка на невежество людей непосвященных, на их равнодушие к тем, кто науку делает, в конечном счете на разобщенность между работниками умственного и физического труда. Сколь глубока эта разобщенность, можно судить по тираде, с какою к Галилею в пьесе обращается его будущий зять, выступающий "от имени" всех крестьян своего округа. "…Наших крестьян никак не беспокоят ваши трактаты о спутниках Юпитера. У них слишком тяжелая работа в поле. Однако их могло бы встревожить, если бы они узнали, что остаются безнаказанными легкомысленные посягательства на священные устои церкви… Выглядывая из дорожной кареты, вы, может быть, иногда замечали поля цветущей кукурузы. Вы, ни о чем не думая, едите наши оливки и наш сыр и даже не представляете себе, сколько труда нужно, чтобы их получить, какой бдительный надзор требуется".
Галилею, жаждущему писать, как он говорит, на языке народа, понятном для многих, а не по-латыни для немногих, горько и странно слышать подобные упреки. Он-то понимает, что "для новых мыслей нужны люди, работающие руками", и, когда видишь на столе хлеб, надо бы благодарить не бога, а пекаря. Но ведь и те, кто делает хлеб, тоже должны понять, что ничто в мире не движется, если его не двигать, что занятие наукой – не блажь, а вполне серьезное и полезное – в том числе и для тех же крестьян – дело. Однако, хорошо зная, что составляет его силу и чем он опасен, Галилей прекращает полемику с угрожающим ему добровольным осведомителем.
Галилей на собственном опыте смог убедиться в том, что нет в мире большей ненависти, чем ненависть невежд к знанию. Особенно невежд дипломированных, облеченных званиями, разного рода регалиями. До поры до времени он находил невежество скорее смешным, чем опасным. "Посмеемся, Кеплер, – писал он знаменитому астроному, – великой глупости людей. Что сказать о главных философах здешнего университета, которые с каким-то аспидским упорством, несмотря на тысячекратные приглашения, не хотели даже взглянуть ни на планеты, ни на Луну, ни на телескоп. Поистине, как у аспида нет ушей, так и у этих ученых глаза закрыты для света истины… Как громко ты расхохотался бы, если бы слышал, как выступал против меня в присутствии великого герцога первый ученый университета, как пытался он логическими аргументами, как магическими заклинаниями, отозвать и удалить с неба новые планеты". Но так можно было реагировать на невежество лишь до поры до времени…
Добиваясь отречения, власть имущие понимали, что им вряд ли удастся переубедить ученого-еретика идейно, теоретически, и потому возлагали главные надежды на житейские черты личности Галилея. Кардинал-инквизитор уверен в успехе: "Практически нам не придется заходить слишком далеко. Он человек плоти.
Он немедленно уступит". И папа, знающий Галилея лично, подтверждает эту уверенность:
"Да, он склонен к земным наслаждениям больше, чем кто-либо другой из известных мне людей. Он и мыслит сластолюбиво. Он не может отвергнуть ни старое вино, ни новую мысль".






